воспоминание об Александре Роскове

Дмитрий Нечаенко
                ТАКИХ ПОЭТОВ БОЛЬШЕ НЕ СЫСКАТЬ
                (воспоминание об Александре Роскове)

     Когда-то в заметке о поэме «Граф Нулин» Пушкин ненароком обронил памятную фразу: «Бывают странные сближения». Был и у меня в жизни случай, когда я убедился в правдивости этих слов.

     Ранним апрельским утром 2011 года от московского особняка Союза писателей России отправился автобус, который повёз меня и моих коллег-литераторов в Тулу на Славянский литературный фестиваль «Золотой Витязь». К назначенному сроку отъезда я опоздал и вошёл в салон последним. Все места были уже заняты. Вдруг вижу - есть одно свободное рядом с коренастым, представительным мужчиной при полном параде: внушительный костюм, галстук, светлая (наверняка тщательно выглаженная накануне супругой) рубашка. «Место рядом с вами свободно?» - спросил я его. Он согласно кивнул, отодвинулся ближе к окну и всем своим видом продемонстрировал полную индифферентность. Подумаешь, важная птица, - решил я тогда. - Небось, очередной «великий писатель земли русской» из какого-нибудь Нижнего Тагила или Вышнего Волочка, а то и вовсе обычный чиновник из департамента культуры, едущий в очередную командировку «гонять балду» за казённый счёт. Через полчаса дороги по муторным московским пробкам моя неуёмная хохлацкая натура взяла своё и я подумал: «Что ж, так и будем всю дорогу до Тулы ехать молчком, как исихасты? Надо хотя бы познакомиться». Я назвал неразговорчивому попутчику своё имя, а он мне - своё: Александр Росков. Потом он опять умолк, меланхолически глядя в окно. В этой убаюкивающей молчанке проехали мы ещё с десяток километров и, чувствуя, что уже клюю носом и засыпаю, я решил возобновить разговор. Оказалось, попутчик мой, как и я, окончил Литературный институт, пишет стихи и живёт в Архангельске, где работает главным редактором газеты с бескомпромиссным названием «Пенсионерская правда». «И что, есть читатели и подписчики у вашей газеты?» - из любопытства поинтересовался я, не представляя себе, кто в наше смутное время читает СМИ со столь непрезентабельным брендом. Однако моё высокомерие изрядно поубавилось после того, как я узнал от Роскова, что его газета вполне по нынешним временам успешна, имеет немало подписчиков и выходит тиражом более 40.000 экз., что для провинциального издания совсем неплохо (для сравнения: у знаменитого некогда журнала «Новый мир», бывшей настольной «библии» советской интеллигенции, тираж в 10 раз меньше).

     В общем, хотя вызвать моего попутчика на откровенный разговор по душам оказалось не так просто (Саша - позволю себе так называть его по праву дружбы - стеснялся своего небольшого заикания), мы мало-помалу разговорились о том о сём и в беседе на литературные темы оказались во многом единомышленниками. Поэтический «иконостас» почитаемых нами имён совпал у нас почти полностью: Пушкин, Лермонтов, Есенин, Гумилёв, Цветаева, Георгий Иванов, Рубцов, из современных - Борис Рыжий. Единственным несовпадением оказался И.Бродский, к стихам которого Саша относился с пиететом, а я никогда не относил его к числу своих литературных кумиров (толком не могу даже объяснить, почему; вероятнее всего, потому, что его стихи, особенно поздние, кажутся мне чересчур рассудочными и прозаичными, будто подстрочный перевод с «американского»). Руководителем поэтического семинара в Литинституте, где учился Росков, был Александр Межиров. Я думаю, он определённо повлиял на формирование поэтических пристрастий Саши.

      В допотопной, построенной по советскому шаблону гостинице «Тула», где никогда нету горячей воды, а холодную дают только по праздникам, мы с Росковым прожили несколько дней в одном номере. На фестивале славянских писателей Сашу наградили почётным Дипломом как «Лучшего поэта современной России». Жаль, никаких денег (в отличие от миллионных  премий, учреждённых Березовским, Чубайсом или Прохоровым) эта награда не предусматривает. А Саша жил как аскет на небольшую зарплату редактора провинциальной газеты. В обыденной жизни он был немногословным, как всякий помор, и «по-старомодному» скромным (т.е., попросту говоря, стеснительным), но отнюдь не кротким. На сгоряча кем-то сказанное ему обидное или некультурное слово он мог ответить так, что, как говорится, мало не покажется. «Новый завет» поэта Куняева «добро должно быть с кулаками» он поддерживал полностью. И вместе с тем был Саша удивительно сердечным, солнечным и приветливым человеком. И с продавщицами в магазине, и с официантками в кафе, и с горничными в гостинице, и со случайными прохожими на улице он общался без всякой фанаберии - не как «поэт-классик» (а таковым, я думаю, он себя всё же ощущал, знал себе цену), а как простой смертный. Это в большом художнике очень редкое качество, уж поверьте. Перевидал я на своём веку всех этих гениев-самозванцев, которые слова в простоте не скажут. Было в нём ещё превосходно сохранившееся с детства что-то очень ребяческое, озорное, трогательно наивное. Помню, в первый день приезда в Тулу ехали мы по проспекту Ленина в троллейбусе на открытие нашего фестиваля. Пока выясняли у слабо подкованных в топографии аборигенов номер троллейбуса, идущего по нужному нам маршруту, прошло не менее получаса. От радости, что вблизи остановки «из сгустившегося майского воздуха соткался» наконец необходимый нам общественный транспорт, про билеты на проезд мы, конечно, впопыхах забыли. И возмездие за эту оплошность не заставило себя долго ждать. Минут через пять за нашими спинами появилась суровая контролёрша в униформе, протиснулась сквозь толпу пассажиров, нежно тронула Сашу за могучее поморское плечо и вкрадчивым шёпотом афинской гетеры проговорила ему прямо в ухо: «Ваш билет, гражданин». Ну, - подумал я, - начинается. Сейчас будет разборка, требование заплатить штраф, а то и вызов патрульных «ментов», и к торжественному открытию нашего фестиваля мы точно опоздаем. Однако «скромняга» Росков, к моему удивлению, отнюдь не растерялся. Лицо его, в точном соответствии с системой Станиславского, тотчас приобрело сдержанно-страдальческое выражение и, даже не повернув головы в сторону пышнотелой Немезиды, он с трогательным поморским «оканьем» задумчиво сказал, словно беседуя сам с собой: «Что ж, сами мы не местные. Три дня вообще ничего не ели, даже простого хлеба, а у вас тут даже переночевать негде». «Что-что? - в растерянности спросила тётка-контролёрша, явно не ожидая столь энигматичного текста, и раздражённо добавила: «А ещё при галстуке, в приличном костюме, сразу видно, что не алкаши какие-нибудь. Как вам не стыдно?» Не меняя выражения лица и оставаясь в той же философически-безучастной гамлетовской позе, Росков с натуральной печалью закончил свой краткий монолог так: «Беженцы мы, девушка. Из Союза писателей России сбежали сюда в поисках покоя и воли. Ведь счастья, как вам известно, на свете нет». Тётка окинула нас сочувственным взглядом, как очумелых, и молча протиснулась вдаль по своим неотложным делам.
    
     Ещё помню, сидели мы как-то с Росковым на лавке в шумном сквере возле тульской гостиницы и по очереди читали друг другу любимые стихи: Хлебникова, Северянина, Фофанова, Поплавского, Филарета Чернова, Сергея Чудакова. Погружённый в свои, не ведомые мне мысли Саша машинально крошил голубям булку хлеба и, казалось, вообще забыл о моём присутствии. И вдруг он неожиданно вскочил с места, как ошпаренный, и громко стал возмущаться возникшей на его глазах несправедливостью. «Ты только глянь, глянь, Димка! - воскликнул он. - Крошу вроде бы всем поровну, а этот толстопузый сизарь так и норовит всё себе заграбастать! Даже на птенцов внимания не обращает, куркуль!» И тут стал он на полном серьёзе совестить этого залётного голубя, как провинившегося школяра. Птица, конечно, абсолютно не поняла, в чём проблема, и спешно улетела отдохнуть на ближайшие электрические провода. А я подумал о Саше: «Боже ты мой! Редкостный, единственный в своём роде талант из числа тех, которых нынче в поэзии можно по пальцам пересчитать, а ведёт себя, как малое дитя… Видно, не зря заповедал Сын Божий: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Мф. 18: 3).
    
     Точно помню день, когда я понял, что действительно «бывают странные сближения» и что впервые в жизни мне повезло познакомиться с настоящим, большим поэтом, а не с таким же заурядным стихоплётом-собутыльником, как я. Мы сидели в гостиничном номере, скучая в ожидании очередного фестивального мероприятия, и я попросил Сашу прочесть его стихи. Ожидал я чего угодно, только не волшебства. Ведь не секрет, что всем учившимся в моей alma mater [московском Литературном институте им.Горького] уже на втором-третьем курсе до' смерти осточертели любые неклассические стихи, выдуманные нашими товарищами по перу то по пьянке, то с похмелья, то по причине несчастной любви, а то и просто от нечего делать. Еженедельно во вторник назначен у нас был «творческий семинар», на котором мы обсуждали стихи друг друга. И каждый раз накануне этого шумного сборища «непризнанных гениев» шли мы по Тверскому бульвару к дому Герцена и думали об одном и том же: «Ну, чем ты, Вася (Юра, Петя, Катя, Маргарита, etc.), можешь сегодня меня удивить, когда я уже (после литературной голодухи в забытой Богом провинции) настолько «объелся» непревзойдёнными поэтическими шедеврами, что иной раз даже том Мандельштама или Цветаевой открыть лень, поскольку всё лучшее оттуда вызубрено на зубок и былого восторга давно не вызывает?» В общем, с высокомерным и (как оказалось) позорным скептицизмом ожидал я, когда Росков начнёт читать свои стихи. Только не тут-то было. С первых же звуков тихого и проникновенного Сашиного голоса сердце моё защемило, болит до сих пор и воспринимает Сашину скорбь о русской деревне, как свою собственную.
               
                Отшумели в деревне метели,
                и ручьи отбежали, звеня.
                Без меня журавли прилетели,
                да и лето пришло без меня.

                За деревней всё так же уныло
                зреет в поле не рожь, а осот.
                Да на кладбище восемь могилок
                за прошедший добавилось год.

                Кто – от старости, кто по болезни,
                кто по пьянке (наш русский недуг!)
                в гроб сыграл… А один мой ровесник
                от своих – жизнь замучила – рук.

                За год восемь могил – это много.
                Вся деревня – дворов пятьдесят.
                Потому-то печаль и тревога
                по-над каждым домишком висят.

                - Что за мор? – земляков я пытаю.
                Чуя жалость в вопросе моём,
                отвечают: - Да жись-то худая,
                потому, понимаешь, и мрём.

                Прежде будущность нас не страшила
                и не плакались мы на судьбу.
                А теперь… с горя хряпнешь, вон, «шила»*
                и уснёшь на погосте в гробу.

                - Видишь сам же: не пашем, не сеем.
                Ладно, если б одни только мы,
                но такое по всей, вон, Рассее.
                Дай-ка сотенку лучше взаймы…

                Отказать землякам я не смею,
                сто рублей для меня – не вопрос.
                Сам не раз ведь зелёному змею
                вместе с ними накручивал хвост.

                Пусть они мне и не одногодки,
                пусть помладше – в том разницы нет…
                - Да не «шила» купите, а водки, -
                им, счастливым, бросаю я вслед.

                Моя реплика их рассмешила:
                - Сам похмельным-то что, не бывал?..
                Ну, конечно, они купят «шила» –
                и дешевле, и бьёт наповал!

                Наповал – пол мужицкой России
                за десяток – не более – лет
                не небесные стрелы скосили,
                и не полчища вражии  - нет! -

                а вот это проклятое «шило»,
                безысходность, нужда да тоска…
                И какие-то восемь могилок
                для страны моей, что широка,

                как в той песне – оно не смертельно,
                капля в море, не более – да.
                Но в масштабе деревни отдельной
                это – много, и это – беда

                для меня. С каждым холмиком новым,
                с каждой новой могилкою – с ней
                разрушается жизни основа,
                и становится меньше, бедней

                мир – мой мир, деревенский, любимый
                мной вчера, и сегодня, и впредь,
                всё страшнее и больше делимый
                на неё – беспощадную смерть.

                Сколько этому миру осталось?
                Неужели он – мимо и прочь?…
                На душе – и тревога, и жалость,
                и бессилие чем-то помочь.

[примечание: *шило - технический спирт, который можно задёшево купить в любой северной деревне]

     Чтобы хоть как-то прийти в себя от нахлынувших горестных чувств, я попросил Сашу прочесть что-нибудь менее трагичное. Он немного помолчал в раздумье и прочёл:
               
                Родина моя, моя деревня! -
                Как давно-давно я не был тут...
                От неё остались лишь деревья,
                поле да заросший тиной пруд.

                Кулики над ним летают, свищут,
                славят жизнь у этого пруда.
                А на месте нашего жилища
                лопухи растут да лебеда.

                И такое тут царит безлюдье
                (родина, узнай меня, приветь!) -
                хочется упасть на землю грудью
                и по-бабьи, в голос, зареветь.

                Здесь до боли ще'мит моё сердце,
                Ест глаза солёная слеза.
                Детства моего закрылись дверцы.
                Не вернуть мне прошлое назад.

                Жаль, что я пришёл сюда тверёзый,
                а не то бы, куликам на смех,
                посидел под сломанной берёзой,
                вспомнил обо всём и обо всех.

                Обо всех, кто жив и кого нету
                вспомнил... Сосчитал по именам.
                Высмолил четыре сигареты,
                грустно посмотрел по сторонам.

                Посмотрел, как ёлки мирно дремлют
                над земным суровым бытиём,
                как сидит на камне, вросшем в землю,
                детство деревенское моё.

                Я его рукой своей потрогал.
                Уходя, перекрестился я:
                до свиданья! Оставайся с Богом
                родина безлюдная моя.
      
     Безпафосный, доверительный голос Роскова исподволь пробудил во мне ностальгические воспоминания и о моей родине - небольшом городке Золотоноша, затерянном на карте Украины в двухстах километрах от Киева. Не был я там к тому времени лет пять или шесть, но благодаря этим стихам отчётливо всплыли в памяти, как кадры кинофильма, картины и моего беззаботного детства, окружавшей и мою покинутую хату природы: выращенные отцом и поднявшиеся выше крыши нашего жилища раскидистые яблони и груши, густой малинник, усыпанные кисло-сладкими ягодами кусты крыжовника и смородины. Новые хозяева, которые купили наш дом после смерти матери, привели некогда «образцово-показательную», ухоженную на каждом сантиметре малороссийскую усадьбу в полное запустение. На месте многолетнего виноградника с вкуснейшими плодами (такие, мне кажется, растут только в Раю) они зачем-то отгрохали громоздкий кирпичный гараж для своих обшарпанных «Жигулей»; высокие стройные ели перед домом срубили. Весь сад-огород давно зарос дремучим бурьяном. Роскошный розарий, буквально выпестованный отцом за многие годы, куда-то пропал, будто его и не было. На его месте теперь шумят под ветром заросли глухой крапивы и чертополоха.

     Чтобы вы не подумали, что я слишком сентиментален и восторгаюсь стихами моего товарища чересчур пристрастно, расскажу такой случай. Однажды поздним вечером, гуляя по весенней Туле, мы с Росковым зашли в какой-то небольшой магазин на задворках. И, пока расплачивались за покупки, я неожиданно для себя (вероятно, под впечатлением Сашиных стихов) спросил двух скучающих у кассы молодых продавщиц: «Хотите услышать настоящего поэта?» Они недоуменно переглянулись и одна из них насмешливо спросила в ответ: «Это вас, что ли?» «Да, нет, - сказал я, - девушки. Не настолько я распоясавшийся литработник, чтобы вести себя так нагло. Вообще-то наша писательская делегация приехала к вам в Тулу на литературный фестиваль. И вот рядом со мной самый настоящий поэт из Архангельска Александр Росков. Его стихи меня удивили. Так будете слушать или нет? Ведь вы, небось, из поэзии знаете одни только куплеты «попсовых» шлягеров». «Ну почему же? - возмутилась одна из девушек, - мы в школе и Маяковского, и Есенина проходили. Я даже сочинение об «Анне Снегиной» тогда на «пятёрку» написала». «Вот и замечательно, - сказал я. - Значит, стихи моего товарища вам должны понравиться. Он хоть пока и не классик, но обязательно им будет». В глазах девушек зажглось невольное любопытство. Они скромно, как школьницы на парте, сложили руки на прилавке и приготовились слушать, а Саша, немного запинаясь от волнения, прочёл:
               
                Человек должен жить на природе,
                на виду у Господних небес,
                где прямая тропинка уводит
                от крыльца прямо в поле и в лес,

                где над крышами изб и скворешен
                ветви старых берёз шелестят,
                и он должен быть чуточку грешен,
                но не более, нежели свят.

                Человек должен жить и трудиться
                на себя - не на светскую знать,
                и не знать, что творится в столицах,
                иль стараться об этом не знать.

                Он, в ладу и в согласье с природой,
                на виду у лесов и полей
                должен дважды в течение года
                за деревней встречать журавлей.

                А когда по окрестностям свищет,
                сеет вьюга морозную смерть,
                человек должен в тёплом жилище
                на огонь возле печки смотреть.

                И наверное так, между прочим,
                о неблизкой мечтая весне,
                он в февральские длинные ночи
                должен ангела видеть во сне.

                А когда по скончанию века
                он покинет отеческий край,
                ангел душу того человека
                унесёт, как положено, в рай.

     Прежде привычно скучавшие взоры юных тульчанок как будто посветлели, стали задумчивыми и что-то в них отразилось несказа'нное, нездешнее, словно сквозь тусклое электрическое освещение мгновенно пробежал по ним ясный солнечный лучик. Немного помолчав и малость стушевавшись от встречи со столь необычными покупателями, они попросили Сашу прочесть ещё что-нибудь, и он охотно согласился, а потом спросили, где можно купить его книги. «Сам не знаю, - растерянно ответил Росков. - Теперь ведь для стихотворцев ситуация «аховая». Книготорговцы говорят, что поэзия спросом не пользуется. Народ всё больше в интернете сидит или всякую чепуху разрекламированную читает. Осталась у меня тут случайно в сумке одна нераздаренная книжка. Хотите - подарю». «Хотим, конечно, хоти-им! - хором, нараспев ответили девушки. - Только, пожалуйста, с автографом!» Саша не торопясь, степенно надписал им шариковой ручкой свой сборник «Украденное небо» и с чувством исполненного перед подрастающим поколением писательского долга мы с ним отправились восвояси.
 
     Расстались мы с Росковым уже в Москве, в первых числах мая 2011 г., а спустя месяц я получил из Архангельска трагическую весть, от которой прийти в себя не могу до сих пор. 10 июня того года во время обеденного перерыва Саша пошёл из офиса своей газеты в продуктовый магазин, а когда возвращался, поспешил перейти через проспект Ломоносова и на него на бешеной скорости налетел лихач-мотоциклист. Он нанёс Саше увечье, о котором писать страшно, сам же не получил ни одной царапины. Уголовное дело, которое на него поначалу завели, закрыли «ввиду отсутствия состава преступления». И то правда, какое же это преступление - мчаться по густонаселённому городу, вдвое превысив разрешённую скорость, и убить лучшего поэта России? Преступление по нашим «законам» это когда бутылку пива в магазине украл или от отчаянья добиться справедливости обматерил «мента». Вот за это точно посадят. Как теперь будет жить этот «отморозок», любитель лихой езды, человеку с нормальной психикой представить невозможно. Потеряв почти всю кровь и так и не прийдя в сознание, Саша умер 13 июня. До своего 57-го дня рождения он не дожил 13 дней. «Быть может, как поэт я не умру, зато как человек я умираю» - этими горькими словами Георгия Иванова мог бы проститься с жизнью и Саша.
      
     Дороги, бесконечные русские дороги, сыздавна сроднившиеся с нашим бездорожьем… сколько о них сложено стихов и грустных песен - от «Однозвучно звенит колокольчик» до всем известных строк, которые невольно припомнились мне после Сашиной гибели: «Эх, дороги, пыль да туман… Мой дружок в бурьяне неживой лежит…» Мог ли Саша предполагать в тот солнечный июньский день, что исхоженная им вдоль-поперёк городская дорога станет для него роковой? Предполагать, конечно, не мог, но подсознательно предчувствовал коварство своей судьбы. Поэтому и написал незадолго до гибели:

А в деревне, в последнее лето
(Я как знал — мне здесь больше не жить),
Столько было пространства и света,
Так проворно летали стрижи
В голубой вышине, по-над домом,
Столько зелени было вокруг...
Каждый день я тропинкой знакомой
Уходил за околицу, в луг,
И в уже отцветающих травах
— август месяц — лежал на спине.
Колокольчики слева и справа
Чуть звеня, наклонялись ко мне...
Я смотрел, как небесной рекою
кучевые плывут облака.
Было хрупкое чувство покоя
на душе у меня. И строка
стихотворная, как бы помимо
моей воли шла в руки ко мне.
Незаметный и неутомимый
жаворо'нок звенел в вышине.
По моим пробегала по векам
тень от облачка – лёгкая тень.
Как сказал Пастернак, дольше века
длился каждый отпущенный день
мне судьбою и Господом Богом
здесь, в деревне. Отечества дым
был так сладок… Когда же в дорогу
я собрался – вдруг чувством шестым
угадал, что последнее лето
моя мама в деревне живёт
и в последний раз песня пропета
для меня жаворо'нком. Что вот
не ходить мне здесь больше лугами
и в зелёной траве не лежать,
и к умом ослабевшей с годами
в гости к матери - не приезжать,
и она моё имя забудет -
вот что сделали с мамой года!
И деревни – вот этой - не будет
у меня никогда, никогда…
    
     Земля Тебе пухом и Царствие Тебе небесное, мой дорогой друг и любимый поэт. Ты ушёл - и как будто половину сердца моего оторвали с мясом. Она уже никогда обратно не приживётся. Мне никогда не выплакать слёз о Тебе. Почему смерть выбирает самых лучших и самых чистых душой, я не знаю. Почему те, по которым давно плачет если не могила, то тюрьма, живут припеваючи, я тоже не знаю. За короткое время нашего знакомства я полюбил Тебя, Саша. Буду любить всегда, до своего смертного часа и после него, если, конечно, душа не умирает, как обещают церковники. Я каждый день с Тобой разговариваю и делюсь самым сокровенным, потому что Ты для меня живой, живее всех мёртвых душ, которые преставились уже при жизни и просто обречённо ждут своей очереди в могильную яму. Прости нас за всё, что было не так. Прости, что мы не смогли Тебя уберечь. Прости за то, что мы думали о Тебе как о талантливом поэте, а Ты оказался великим. Избитое слово «великий» я вынужден сказать не для того, чтобы польстить Тебе запоздалой посмертной похвалой, а потому, что другого слова не нахожу. Понятное дело, дотошный читатель мне сразу возразит: «Если Росков «великий», то как после этого определять значение Пушкина, Лермонтова, Блока?» Само собой разумеется, они куда более великие, только совсем в другом, хрестоматийно-глянцевом смысле. При всём богатстве нашего языка число содержательных определений весьма ограничено и когда пытаешься (как в данном случае я) наиболее полно и доходчиво выразить свою мысль, каждый раз попадаешь впросак. Велик Росков, конечно, не в таких грандиозных масштабах, как Пушкин, но что касается нашей поэзии, рождённой в суровой северной глубинке, он безусловно велик и (я в этом абсолютно уверен) достоин по богатству своего таланта стоять на литературном пьедестале рядом с Рубцовым. Других, равновеликих им поэтов за последние полвека в Северном крае не было. При жизни Роскова (несмотря на несколько вручённых ему безденежных, символических премий) мало кто отдавал себе отчёт в его истинном значении. Только у смерти поэтов (в отличие от бесчисленных премиальных жюри) есть одно неотъемлемое свойство: она всех ставит на своё место. Справедливости в житейском, обыденном смысле тут, конечно, нет никакой, зато высшее, небесное правосудие есть. Заключено оно в простой истине, крайне неутешительной для выскочек и самозванцев: непризнанных гениев не бывает. 
    
     Есенин сказал о себе: «Я - последний поэт деревни». Сергей Александрович поторопился. Самый безысходный плач, самую горестную панихиду по русской деревне я услышал в поэзии Александра Роскова. Душа обливается кровью, когда читаешь его стихи о повесившейся от безденежья и безысходности старухе, о деревенском старике, которого везут умирать в нищенский приют, о заливающих горе палёной водкой деревенских мужиках, оставшихся после развала колхозов без работы, без надежды хоть на какую-то нормальную жизнь. Вот куда - в эти вымершие северные деревни, на родину Александра Роскова надо бы съездить «на экскурсию» нашим кремлёвским правителям, а не на их бесконечные и бесполезные «экономические форумы» куда-то в Швейцарию, где не в пример России каждая альпийская деревушка выглядит, как картинка из книги сказок. Вспомнив о Есенине, припомнил я и вот что. В одном из стихов Саша по-дружески назвал его «Серёжей». Сперва это  показалось мне неуместной фамильярностью, и зря. Теперь я уверен: никто из современных поэтов на столь вольное обращение к классику права не заслужил. А Саша заслужил. Вернее, не просто заслужил - выстрадал. Сказать, что в самых существенных чертах своей поэзии Росков продолжает своего земляка Рубцова, значит ничего не сказать. От Рубцова у Роскова - трагизм судьбы, магический лиризм и чрезвычайно редкое в последние времена поэтическое благоразумие. Во всём остальном Росков так же самобытен, как самобытна (т.е. неповторима) каждая сложенная им за 20 лет работы деревенским печником русская печь. Лучший критик русской литературной эмиграции первой волны Георгий Адамович когда-то сказал об Александре Блоке: «Его стихи не «о чём-то», а само это «что-то». То же самое можно сказать о стихах Роскова в том смысле, что они не стилизованы под «сарафанно-лапотную» Русь, не написаны «на деревенскую тему». Они и есть по своей пластичной словесной фактуре самая настоящая северная деревня - такая, какой она изображена в Сашином стихотворении «Детство»:
               
                Домов в деревне было семь,
                один родник, двенадцать ёлок.
                За лесом, рядышком совсем,
                лежал метельный зимний волок.

                Под вой ветров в лесной глуши
                машины выли, выли волки,
                тяжёлый снег с густых вершин
                роняли сумрачные ёлки.

                От родника к семи домам
                тянулись узкие тропинки,
                в семи домах по вечерам
                горели лампы-керосинки.

                И месяц у окна дремал,
                ронял в окно лучи косые,
                и я ещё не понимал,
                что за окном лежит Россия.

     В само'й фамилии «Росков» корневой слог явственно перекликается с привычными и родными нам сызмальства словами «Россия», «ро'спашь», «ро'сплеск», «росистый», «рослый», «ро'степель», «росток», «россыпь», «ро'сстань». При желании из этих слов можно сложить хорошие лирические стихи на любую исконно русскую тему: о целомудренной деревенской природе или безответной любви.

     Во второй половине минувшего века (как только вышли в свет книги Ф.Абрамова, Е.Носова, Б.Можаева, В.Белова, В.Шукшина, В.Распутина, Н.Тряпкина, А.Передреева, Н.Рубцова) критики определённой национально-эстетической ориентации пустили в печатный оборот такие высокомерно-снисходительные термины как «деревенская проза» и «деревенская поэзия». С тех пор, как поётся в известном романсе, «минули годы, сбылися пророчества». И оказалось, что настоящей, берущей за душу русской литературы, кроме «деревенской», с тех пор так и не появилось! Сегодня обнаружил я в интернете почётный список десяти «самых популярных художественных книг 2014 года». И знаете, какой «шедевр» стоит в этом реестре бестселлеров на втором месте после Дэна Брауна? - «Хроники раздолбая, или Похороните меня за плинтусом-2». Можете представить себе, чтобы творение с подобным заглавием вышло из-под пера Гоголя, Тургенева, Лескова, Чехова, Бунина, Булгакова? Вот и я не могу. Поэтому никогда не раскошеливаюсь на эту макулатуру, какая бы оголтелая реклама со всех сторон ни звучала. Неужто ты, мой почтенный читатель, в минуты грусти и печали, в дождливую осеннюю или студёную зимнюю пору, бережно возьмёшь с книжной полки прочесть для врачевания мятежной души какого-нибудь Чхартишвили, Пелевина или Гришковца? Сомневаюсь. Вот и я не возьму. А вышедший недавно том «Избранное» Роскова перечитываю часто и каждый раз поражаюсь его жизненной мудрости, таинственной простоте его слога и благородному трагизму его суровой северной музы. Так что буде понадобится какому-нибудь пытливому школяру знать правдивую историю горбачёвской «катастройки» и ельцинского погрома России, лучше всего изучать их не по книжкам продажных щелкопёров, а по стихам Александра Роскова. Они должны быть в каждом школьном учебнике, потому что они не только бередят душу, но и исподволь, без лицемерных нравоучений, воспитывают её.  Потому что, читая Роскова, ни на минуту не забываешь, что человек создан по Образу и подобию Божьему, а не по подобию свиного «голубого сала», как это безуспешно пытаются внушить незрелым умам успешно спекулирующие «постмодернизмом» мордастые борзописцы типа В. Сорокина.
    
     Не могу не обратить ваше внимание ещё на одно изумительное качество Роскова-поэта - его доскональную историческую проницательность, которой могут позавидовать даже увенчанные лаврами докторских диссертаций университетские профессора. Сколько мной и всеми, кто всерьёз интересовался русской историей, прочитано умных и не очень умных, академичных и откровенно спекулятивных книг о большевистском перевороте 1917 года! Несть им, как говорится, числа. Вот уже почитай сто лет не утихают споры о том, что же это такое на самом деле было - успешный мировой заговор коварных жидомасонов или закономерный итог правления заигравшегося в либерализм, недальновидного и слабохарактерного монарха? И, главное, - стоит ли винить в этой ужасной катастрофе непогрешимый с точки зрения квасных патриотов русский «народ-богоносец», или во всём виноват жестоковыйный богоборец Израиль? Свалить всю вину на последнего, конечно, удобно и легче всего. Гневных обличительных стишков в его адрес наши рьяные радетели «за Расею» понаписали тонны. Не в пример им Росков (чистый «русак», «русее» которого не бывает) создал на эту тему стихотворение, где с присущим ему тактом, слегка эзоповым языком выразил суть нравственной проблемы, честно осмыслить которую не каждому профессиональному историку под силу.   

                Тот портрет в большой тяжёлой раме
                мне невольно вспомнится порой
                и сюжет - как нами, пацанами,
                был расстрелян Николай Второй.
                Ох уж эти детские проказы!
                По двенадцать, что ли, было нам?
                В эти годы кто из нас не лазал
                по чужим заброшенным домам?

                В тех хрущёвских временах наивных,
                сельский быт потрясших до основ,
                сколько в деревнях «неперспективных»
                было заколоченных домов!
                Небольшим - в пять человек - отрядом,
                сговорясь заранее, с утра
                в поисках какого-нибудь клада
                шла от взрослых втайне детвора.

                Клад ни разу не был найден нами,
                к дому возвращались налегке.
                ... Мы портрет в большой тяжёлой раме
                как-то раз нашли на чердаке.
                И его по лестничным ступеням
                в полумраке (света в доме нет)
                аккуратно опустили в сени,
                вынесли на улицу - на свет.

                На свету на нас смотрел с портрета
                - Ребя, щас мы это разглядим! -
                молодой мужчина в эполетах
                с крупными крестами на груди,
                с аккуратно стриженной бородкой,
                с голубым, как небо, цветом глаз,
                с гладкою причёскою короткой,
                в фас изображённый, строго в фас.

                - А крестов-то, поглядите, сколько! -
                молвил кто-то, - нам бы их сейчас!
                - Это ж царь! - сказал Кудрявцев Колька,
                шестиклассник, старший среди нас.
                А с царями разговор короткий:
                ведь не зря вдолбили нам в умы
                про нагайки царские и плётки.
                «Расстрелять!» - решили дружно мы.

                К стенке, мня себя большевиками,
                прислонили мы портрет царя,
                и кто первый бросил в него камень,
                я не помню - может, даже я.
                Мы ушли домой, а там, за нами,
                одиноко на земле сырой
                умирал расстрелянный камнями
                император Николай Второй.

     Замечательный современный историк Пётр Мультатули в своей капитальной монографии о зверском ритуальном убийстве семьи Николая II акцентирует факт поучительный и прискорбный: пресловутый «народ-богоносец» трагическое известие о казни своего Государя воспринял с апатичным и (не побоюсь этого слова) скотским безразличием. Марина Цветаева вспоминает об этом так: «Стою на площади, жду трамвая. Дождь. И дерзкий мальчишеский петушиный выкрик: «Расстрел Николая Романова! Расстрел Николая Романова! Николай Романов расстрелян рабочим Белобородовым!» Смотрю на людей, тоже ждущих трамвая, и тоже (то же!) слышащих. Рабочие, рваная интеллигенция, солдаты, женщины с детьми. Ничего. Хоть бы кто! Хоть бы что! Покупают газету, проглядывают мельком, снова отводят глаза — куда? Да так, в пустоту. А может, трамвай выколдовывают». Справедливой Небесной карой за это подлое предательство Божьего Помазанника стали красный террор, расказачивание и раскулачивание, нищета и голод, завшивевшие бараки ГУЛАГа, гибель миллионов наших соотечественников. Говорить и спорить, горевать и посыпать голову пеплом по этому поводу можно сколь угодно долго, хоть ещё сто лет. И только настоящему поэту дано выразить главную суть проблемы лаконично и веско, в одном небольшом стихотворении. Суть эта заключается в том, что, прежде чем искать виноватых среди инородцев, иноверцев и масонов, пора нам наконец и самих себя усовестить, устыдить, призвать к раскаянию.
    
     Василий Макарович Шукшин называл своих излюбленных персонажей «странными, непутёвыми людьми», а в сознании читателей и критиков прижилось название «чудики». Именно «чудики» являются главными героями рассказов, объединённых Шукшиным в один из лучших его сборников «Характеры». Здесь каждый из персонажей назван по имени и фамилии. Таким образом автор подчёркивает их абсолютную жизненную достоверность. Читая Шукшина, не перестаёшь удивляться экстравагантным чудачествам его героев, и вместе с тем охотно веришь правдивости их «списанных с натуры» характеров, живых и непосредственных, как сама жизнь. Шукшин отнюдь не идеализирует деревенских жителей, часто посмеивается над ними, однако относится к ним с неизменным уважением, потому что все они для него «свои», родные. Его «чудики» – это не хрестоматийные «маленькие люди» из русской классической литературы. Каждого из них Шукшин изображает по-своему значительным: один малость придурковат, но и смекалист; другой простодушен и в то же время плутоват; третий щедр и вместе с тем прижимист; четвёртый труслив и наряду с этим бесшабашен. Рассказы Шукшина – это целая энциклопедия подобных чудаковатых типов.
     Эту шукшинскую традицию в поэзии блистательно продолжил Александр Росков. Один раз познакомившись с его обаятельными деревенскими чудилами и куролесниками, их не забудешь уже никогда. Пожалуй, самый колоритный из них - герой уморительно смешного стихотворения «Про дядю Колю».

Может, так назначено природой,
может быть, характер наш таков,
но среди российского народа
есть ещё немало чудаков.

Помню (я тогда учился в школе)
в маленькой деревне нашей жил
выпивоха-конюх дядя Коля -
жил, как говорится, не тужил.

Дядя Коля водку пил стаканом
и имел от Бога и сельчан
крепкий голос, как у Левитана*,
прозвище – «Никола-Левитан».

Так бывало: он прочтёт газету,
водки долбанёт стакана два
и, зажав зубами сигарету,
выйдет на крыльцо едва-едва.

Встанет на крылечке дядя Коля,
чиркнет спичку, чтобы прикурить,
да как гаркнет: «Люди доброй воли!
Слушайте! Я буду говорить!..»

И уж дядя Коля отчебучит,
врежет нашим недругам под дых,
соберёт в одну большую кучу
всех чертей и свалит всех святых.

Он расскажет про капиталистов,
про заокеанский вражий стан,
прозвучат слова «… Совет Министров ...»
так, как их сказал бы Левитан.
               
Слышно и в лесу и в дальнем поле:
дядя Коля борется с врагом,
матерится пьяный дядя Коля,
бьёт по блоку НАТО матюгом.

Громыхает пламенное слово,
удержу у дяди Коли нет -
про Насера, Кастро и Хрущёва
выложит – не надо и газет.

Кто-нибудь, идя деревней, станет,
поглядит, шутя махнёт рукой:
«Ну, опять Никола левитанит!»
Крикнет: «Хватит, шёл бы на покой!»

Дядя Коля глянет – туча тучей,
скажет пару крепких матюгов
и вниманье тут же переключит
на своих смиренных земляков.

Голос дяди Коли из железа,
он вскипает: «Кто из вас сказал?
Кто сказал, что я гужи обрезал?!
Хрен вам! Я гужи не обрезал!»

Левитан выходит на дорогу,
чтоб деревне всей в глаза сказать:
«Никогда казённого не трогал,
мать вашу!» И снова: «Вашу мать!»

Поостынет малость дядя Коля,
сходит, выпьет водочки ещё
и опять гремит: «... в Карибском море...
Бомбы... Кастро... Кеннеди... Хрущёв...»

Утром на конюшне тихо-мирно
дядя Коля кормит лошадей.
Трезвый дядя Коля – очень смирный,
любит и животных, и людей.

Ну а пьяный... «Люди доброй воли!
Мать вашу и так и перетак!»
... Где ты, детство, где ты, дядя Коля,
деревенский грамотей-чудак?

[примечание: * Юрий Левитан – легендарный диктор советского радио, читавший главные официальные сообщения, в том числе сводки Совинформбюро в годы Великой Отечественной войны]
    
     Со дня Сашиной гибели минуло уже три года, а я никак не могу смириться с потерей единственного друга. Хотел я, было, посвятить ему к этой дате стихи, да так ничего и не вышло. Всё, что смог выдавить из себя сквозь слёзы и комок в горле - четыре неуклюжие строки:
       
                Тебя забыли, как траву скосили.
                Даже не дрогнула болот поморских гать.
                Но я-то знаю, что во всей России
                Таких поэтов больше не сыскать.

Насчёт того, что Роскова совсем забыли, мне, конечно, можно возразить. Многие его стихи опубликованы на интернет-сайтах, чтут его память и на родине - в Архангельске и Северодвинске. «Только этого мало» - как сказал известный поэт. Мало, потому что его стихи давно уже пора изучать в школах и на филологических факультетах ВУЗов, должны хотя бы изредка звучать они и по радио, и на телеканале «Культура», чтобы у нынешней молодёжи не сложилось тяжёлое впечатление, будто русская поэзия закончилась на Евтушенко. Избитый, к месту и не к месту упоминаемый министерскими и союзписательскими чиновниками фразеологизм «культурная память» потеряет всякий смысл, если такие редкостные поэты как Росков будут известны лишь узкому кругу его друзей или литературных критиков.

                Посыплется снег понемногу
                С небес на холодную твердь…
                Всё в ру'це у Господа Бога -
                И жизнь в его ру'це и смерть.

     Строки эти из Сашиного стихотворения «О смерти» начертаны на его могильном камне. И - плачь не плачь, сетуй не сетуй - ничего в судьбе лучшего поэта России рубежа XX-XXI вв. поправить уже невозможно. Но - удивительное дело - не только от его горестных стихов, проникнутых невыносимой болью за гибель русской деревни, но и от раздумий о его трагической судьбе в душе не остаётся никакого мутного, тёмного осадка, никакого отчаяния и безысходности. Наоборот - смешанные с горечью невосполнимой потери радость там и восторг от сознания того, что жива ещё русская поэзия - ух, как по-богатырски жива! Что только ни делали наши предприимчивые издатели, шустрые «литературоеды» и «швыдкие» министры культуры, чтобы прикончить её раз и навсегда, посыпав хлоркой всеразъедающей графоманской иронии и оголтелой "попсы". В конце минувшего века (кажется, в году 1994-м) «Лучшим поэтом России» был даже провозглашён композитор-песенник О.Газманов. Ну так и что из этого? Разве кто-то ещё воспринимает всерьёз унылые «шлягеры» этой «полуживой легенды» эстрады? Забыли давно, как дурной сон. А стихам Александра Роскова (я не сомневаюсь в этом ни на секунду) суждено литературное бессмертие, о котором мне и великому множеству моих коллег-стихописателей остаётся только мечтать. Среди ранних стихов Роскова затерялись три скромных, непритязательных строфы с грустным риторическим вопросом в конце:

У нас, во глубине России,
всё та же глушь и тишина,
всё тот же снег, дожди косые,
и та же ёлка у окна.

Мужик не лапотный - сапожный
На всех просёлках месит грязь
И так же, только осторожней,
Клянёт не Господа, а власть.

Тоска, былых веселий нету,
И люди топят грусть в вине.
Зачем рождаются поэты
В такой глуши и тишине?
 
Затем и рождаются, Саша, - отвечу я, - чтобы не омертвел наш родной язык и не оскудели чувства, чтобы оставить потомкам в бескорыстный и драгоценный дар (как оставил ты) кристально чистое, будто лесной родник, поэтическое слово, довеку саднящее русскую душу нежностью и болью.

     Многие русские поэты с безошибочностью цыганских гадалок напророчили себе трагическую погибель: Пушкин - в сцене дуэли Онегина и Ленского; Лермонтов - в стихах  «Сон»; Фёдор Сологуб - в стихотворении «Каждый год я болен в декабре»; Гумилёв - в стихах про «старого рабочего», отливающего на заводе гибельную пулю; Есенин - в стихотворении «Устал я жить в родном краю»; Маяковский - в Прологе к поэме «Флейта-позвоночник»; Цветаева - в стихах «Брат по песенной беде»; Клюев - в стихотворении «Меня расстреляют в зелёном июле». Николай Рубцов, предвидя свою гибель, написал: «Я умру в крещенские морозы…» Все пророчества сбылись. Александр Росков одно из своих стихотворений посвятил Архангельску, городу, в котором он жил и погиб по вине провинциального «отморозка». В этом стихотворении Саша, выросший на лоне природы, в деревне, и любивший её как родимую матушку, признался в неприязни к северному мегаполису и, словно предвидя месть с его стороны, заключил словами: «Он меня смертью накажет, на тротуаре распнёт». Так и случилось. 
    
     Поверьте мне как историку литературы: Александр Росков - поэт даже более трагичный и пронзительный, чем Николай Рубцов, потому что трагична не только его судьба, но и поэзия. Рубцов хоть и бедствовал, однако всё же не дожил до той страшной катастрофы и гибели русской деревни, которые воочию увидел и оплакал в своих стихах Росков. «Родину мою оплакать никаких не хватит слёз» - горестно посетовал он в одном из стихотворений. В общем, «большое», по слову Есенина, как всегда, «видится на расстоянье». Только в день Сашиной гибели я со всей отчётливостью вдруг осознал, какой драгоценный поэтический талант жил рядом с нами как простой смертный и внезапно покинул нас навсегда. Плачу и горюю, Саша, по Тебе. Болит душа и молчит, как немая, не в состоянии выразить себя подобающими Тебе стихами. Всё, что я в силах сказать Тебе на прощанье, - это повторить Твои же стихи, которые Ты посвятил одному из своих друзей:
               
                Пусть когда умрём мы, неизвестно,
                мне б хотелось встретиться с тобой
                после смерти в Царствии Небесном,
                там - в Небесном Царстве. Боже мой ... 

         
          (15 мая 2014)

_______________________________________________

вверху на странице обложка посмертной книги стихов Александра Роскова