Прощание со снегами. Книга

Евгений Сельц Для Блк
 
 
;;;;;;;;;;

Не оборачивайся, вьюга.
Лети за грань моей страны.
Отдай меня но власть испуга
внезапной зимней тишины.

Она опутывать горазда
меня бинтами немоты.
Да так, что лишь пятном контраста
слух проступает сквозь бинты.

Но слаще этого испуга
мне сладости не обрести.
Не оборачивайся, вьюга.
Лети, пожалуйста, лети.

Письмо другу

От снегов и непогод
нет спасенья, друг.
Постарели мы на год,
как и все вокруг.

Очерствели от зимы -
климат наш суров.
Дай, товарищ, мне взаймы
пару теплых слов.

Нынче снова на порог
просится весна.
Одолжи мне десять строк
своего письма.

Умоляю, помоги,
дань отдай весне!
Я хочу иметь долги.
Это нужно мне.

Проникает слабый свет
в старенькую дверь.
Одолжи мне свой привет.
Я верну, поверь.

Мне б взойти на эверест
всех весенних чувств!
Одолжи мне свой приезд -
век не расплачусь.

Запах ели

Поседели угли моих костров.
Запах ели - признак иных миров.
В доме те же. Снова едят и пьют.
Да мятежно про чудеса поют.
Запах кедра. Красная головня.
Это - ретро. Отблеск огня и дня.

Жду ненастья. Не обойдет оно.
Было счастье - выдохлось, как вино.
Запотели окна домов. Туман.
Запах ели - это уже обман.
Запах кедра - это не явь, а сон.
По паркету - луч, но не ярок он.

Дом кирпичный, сдавлен зимой, замолк.
Ключ скрипичный вставлен в дверной замок.
Зеркала-то продали свет за яд:
в них галактик тьма беспросветная.
Оттого ли ветер щекой гадать?
А до воли только рукой подать.

В темноте же дверь нелегко найти.
В доме те же, да не дают пройти.
Еле-еле двигается за мной
запах ели - вечный мучитель мой.
Запах кедра. Праздная болтовня.
Призрак ветра, что погубил меня.

Письмо

Фонарь отдается не разуму,
а телекинезу над бездной -
тоскою своей одноглазою
проем раздирает подъездный.

Из сумеречной мишуры ночной,
из трещины в мареве блеклом,
из лести астральной и рыночной,
из чести, подернутой пеплом;

с поклоном почтовому ящику,
с надеждой, волнением, страхом,
с улыбкой письму восходящему
из щели, зияющей мраком,

восходит в сиянии Женщина
по холоду серых ступеней...

И жить ей становится меньше на
каких-нибудь сотню сомнений...

Романс

Мимолетный запах бытия
из пространства осени сочится.
Ни с тобою, милая моя,
ни со мной на свете не случится
ничего. Ведь мы уже вдвоем.
Что могло - случилось в этом мире.
Мы вдвоем и этот запах пьем,
растворенный в сумрачном эфире.

Легкий лист. Усталая трава.
Сладкой обреченности отрава.
Мы с тобой стареем, ты права.
И мудреем. Экая забава
нам мудреть! Чудесная игра,
некогда охваченная тайной,
зрелость стала явью. Нам пора
вдоль по этой линии трамвайной
добрести неспешно до зимы.
Мы вдвоем, и знаем твердо мы,
что случиться ничего не может.

В нашем море не шуметь волнам.
И одно лишь в утешенье нам:
если Рок бессилен - Бог поможет.

Возможны варианты

Пустота

Входишь в квартиру. Ее объем
пульсирует пустотой.
«Ничего,- говоришь,- мы ее убьем.
Погоди,- говоришь,- постой.
Сейчас мы ее звучаньем арф.
Песнями мы ее».
Снимаешь шубу, шапку, шарф.
Впитываешь жилье.

Телевизор. Ваза. Стакан на столе.
Лев Николаич Толстой -
портрет. Но - мгла. И все во мгле
стянуто пустотой.
В зеркале пыльном мелькнул двойник.
Боже, как непохож!
Где ж твои арфы? Что ж ты сник?
Остановился что ж?

Пустота имеет привычку взирать
в спину. И взгляд - зловещ.
А эта способность - нагло вбирать
в себя человека, вещь,
идеи, звуки, цвета и проч....
Идеи... звуки... цвета...
И как ее, пустоту, не порочь,
она все та ж, пустота.
И как ни полни ее собой,
как ни тесни, грубя,
она никогда не вступит в бой -
она презирает тебя.

Ты для нее - всего лишь ты,
как ни крестись, ни вой -
субъект, исполненный пустоты,
следовательно - свой,
только ущербный, поскольку да-
лекий имеешь ум.
Не родственник, так - седьмая вода
на киселе, изюм -
если тебе угодно так -
в сдобе ее. Губя,
тешишь надеждой себя, чудак,
мол, выковырнут тебя.

Брось зазнаваться, пижон, умри,
хоть временно, на часок.
Выйди на лестницу, покури,
потереби висок,
вылущи из банальных числ
некое Надчисло,
выдумай дух ему и смысл,
долю и ремесло,
доверь остальное сему Числу,
как Коту в сапогах Перро,
войди в квартиру, присядь к столу,
бумагу возьми, перо,
отрешись от казенностей бытия -
от голода, ночи, стен -
и выведи: «Здравствуйте, милая N!..
Здравствуйте, это - я...»

Весна

Однако, город рукотворный
окрашен дьявольской рукой.
Во всем преобладает черный.
А он, по сути, никакой.

Пустое небо каплет тушью
на прорезиненный бульвар.
Дыханье, склонное к удушью,
сипит, как старый самовар.

В такси, в трамвае ли, пешком ли
в погоде этой сволочной,
как сосны, стаптывая комли,
бредем по улице ночной.

Бредем, бредем, сродни гуронам,
не простодушьем - цветом глаз.
Асфальт, пропитанный гудроном,
как листья, втягивает нас.

Сверкая жуткими белками,
бредем туда, куда светлей.
Торчим неровными колками
на грифах сумрачных аллей.

Одолевая легкий ужас,
соседу руку подаем
и говорим: «Простите, лужа-с...»,
кивнув на черный водоем.

И вдох, достигнув диафрагмы.
мертвеет, словно постовой.
И светом достает до магмы
фонарь над бездной мостовой.

И копошится в этой бездне,
последние считает сны
микроб отчаянной болезни -
так называемой весны.

Тишина

Тишина нарушается звуком
постольку, поскольку
березняк нарушается елью,
отчаянье - шуткой.
Кто поддался вмешательству мира -
плати неустойку.
Чем угодно:
тоской, лжесвидетельством,
маскою жуткой.

Тишина - это больше, чем трезвость,
и меньше, чем ясность.
Это мертвый пропеллер,
над бездной висящая лопасть.
Тишина не содержит в себе
ни намека на гласность,
потому что иначе
она обращается в глупость.

Это власть начинается гимном,
кончается путчем.
Тишина ж начинается нотой,
кончается гимном.
Тишина - не любовь.
но свидетель любви и попутчик.
Потому никогда не мечтает
о чувстве взаимном.

Тишина не мечтает
себя доказать как явленье.
Это точка в пространстве души.
Это маленький парус.
Это нами самими зажженный
на вечное тленье
безыскусный, прозрачный и хрупкий
волшебный стеклярус.

Нам одно остается:
хранить тишину, как невесту,
упуская удачи
и флаги пред ней опуская.
Ну а наша привязанность
к действию, времени, месту -
как в классической драме -
затея довольно пустая.

Где бы ни были мы
и каким бы ни мучались сроком,
и к каким бы шишам
ни спускались по трапам и сходням,
тишина остается
единственным в мире пророком,
потому что пророчит
единственный в мире исход нам.


По следу Георгия Адамовича

«Когда мы в Россию вернемся?»
О, Гамлет восточный, куда?
В Россию, в которую ныне
не  ходят уже поезда?
Куда же, мой брат? Разомкнулся
отечества замкнутый круг.
Увязла в бурьяне дорога
«Париж -Кеннигсберг-Петербург».

О, Гамлет! Отец мой! Мессия!
Уснув на чужбине навек,
ты хочешь проснуться в России,
наивный, смешной человек.
Прости, но тебе не проснуться.
Живущим в России, ей-ей,
И тем не дано прикоснуться
к одеждам России твоей,
к ее колокольням и ризам,
к упругих вожжей тетиве.
О, дед, увлеченный Хафизом!
Хафиз заблудился в тебе.

«Когда мы в Россию...» О, прадед!
Ты будешь проглочен толпой,
где сытый голодного грабит
и зрячего душит слепой.
Россия не тройкой несется,
а ЗИЛом в дыму мировом.
И страшное фото пасется
на грязном стекле ветровом.
Пылит столбовая дорога.
И если отстал человек,
ему ядовитою пылью
глаза выедает навек.

«Когда мы...» Не нужно вопросов.
Не время для слова «когда».
Одетая пылью Россия
на ощупь идет. А куда -
неведомо мне, небожитель.
Глаза мои болью горят.
у ЗИЛа культурный водитель.
Он знает куда, говорят...


;;;;;;;;;;
Он рисовал солдата,
просвеченного рентгеном.
Солдат был как все люди,
такой же, как я и ты.
Он выводил тушью
кости солдата, вены,
почки солдата, печень,
легкие и т. д.

Солдат был как все люди,
просвеченные рентгеном,
такой же, как мы с вами,
только чуть-чуть солдат:
на строгом черепе черном
черная каска болталась,
а из-за черной ключицы
черный торчал автомат.

Он рисовал тушью.
А сердце почему-то,
самое главное - сердце -
вывел карандашом.
Простым таким карандашиком,
мягким, за три копейки,
сердце солдата вывел
и посмотрел на нас.

Этот вопрос любой бы
задал на нашем месте:
«Зачем ты рисуешь сердце
не тушью - карандашом?»
И он ответил с заминкой,
по сторонам глядя:
«Чтобы стереть резинкой,
если придет война!..»

;;;;;;;;;;

По городу ходил. Считал шаги.
В друзья не набивался. Во враги -
как получалось. Если замерзал,
то заходил на маленький вокзал
и там отогревался. Видит бог,
я жил, как мог, и полюбил, как смог.

Я верил в чудо. Я любил, дробясь
на сотни состояний. Неба бязь
и зябь озноба - все сплелось во мне
и плавилось на медленном огне.

Вышагивая, сочинял дневник.
Дышал мохнатым паром в воротник
мороз крещенский. Легкая стезя -
надежда - по-над пропастью скользя,
вела меня. Куда? Не все ль равно?

По городу ходил. Давным-давно
я был любим. Но полюбил сейчас.
И жить, как жил: завидуя, дичась,
уже не мог. Остывший снег хрустел.
И я шагал. И старый век летел.
И с вех, до коих не дойти пешком,
Судьба игольным брезжила ушком.

Стихи из цикла «Бренность»

Утро

Светало. Дыма рыжий чуб
из заводских струился труб
и был стальной гребенкой вьюг
зачесан с севера на юг.

Уже Гольдмейера рука
сжимала рюмку коньяка.
И он навис над ней, как тать.
Светало. Было чем светать.

Уже неистовый Борей,
свалившись вниз из эмпирей,
успел народ одеть, обуть
и два фурункула надуть.

Вчера хвативший через край,
Петрович двинулся в сарай,
где отыскал работы для
метлу, скребок и два рубля.

Лед, пересыпанный песком,
был сотней валенков иском.
И три минуты напролет
гудок сшибал дремоту влет.

Гольдмейер вышел на балкон,
отвесил дворнику поклон,
и из промерзшего мешка
достал язя и окунька.

Уже сновали там и сям
огни таксей по воздусям,
и стрекотали в воздусях
шальные счетчики в таксях.

Петрович совладал с метлой
и - в меру добрый, в меру злой -
пыхтя, как конь-тяжеловоз,
взбрыкнул для понту и... п-понес.

Уже рачительный свисток
свистал на запад и восток.
И весь забрызганный слюной,
сержант смотрелся старшиной.

Гольдмейер радио включил,
вторично гланды промочил
и прошептав: «Аз ох ун вэй!..»,
язя обкушал до бровей.

Сбывая вести с молотка,
международник «Маяка»,
обозревавший материк,
срывался с шепота на крик.

Петрович, буднично хрипат,
упрямо ставил снегу мат.
И если кто-то проходил -
до обобщений доходил.

Гольдмейер косточкой хрустел.
Петрович мышцею потел.
Петрович - вж-ж-ж-жик...
Гольдмейер - хрус-с-с-сть...
День начинался.
Ну и пусть.

Зимний утренний хорей

Ночь зорка, а утро слепо.
На оконное стекло
фиолетовое млеко
прямо с неба протекло.
Мрак усердствует, неистов,
и в своем усердьи глуп.
Словно кредо альтруиста,
снег во тьме почти голуб (-ой!).

Уж не спят вахтеры в клубах:
взгляд остер, рука крепка.
Восстает в верхонках грубых
князь лопаты и скребка.
Кое-как на рельс холодный
тень бесплотная вползла -
громыхнул трамвай безродный,
за ночь выстывший дотла.

Содрогнулся дом от гуда
заводского. И во тьму
созидатели светбуда
побрели по одному
и растаяли в тумане,
в фиолетовой тоске,
каждый с кукишем в кармане
и с талоном в кошельке.

Строчку в гимне недопетом
заменив на «ля-ля-ля»,
утро красит ножным цветом
стены древнего Кремля.
Башни стонут, звезды меркнут.
Пахнет супом и войной.
И парит, как ловчий беркут,
серп и молот над страной.

Жизнь проходит, опыт дремлет.
Новый день глазницы трет.
Все великое приемлет.
Все ничтожное сотрет.
Здравствуй, утро! Будь же спета
песня новая Творцу!
Здравствуй, цвета фиолета
новый шаг к началу света,
милый шаг к началу света
и, увы, к его концу.

Оттепель

А вот и оттепель крутая.
Зима на смех меняет гнев.
II наст лежит, не то чтоб тая.
но откровенно почернев.

Приветствуя и одобряя
такой редиф в хвосте строфы,
идем, пальтишки растворяя,
пускаем по ветру шарфы.

Провинция. Периферия.
Февраль. Феерия тоски.
Но оттепель, как эйфория.
сбирает в целое куски.

Не выспавшись, сбиваясь с шага,
в ночных не каявшись грехах,
навстречу нам бредет общага -
изба на курьих потрохах.

Сопит, храпит, вздыхает тяжко,
как над наложницей скопец.
и стонет девятиэтажка,
недопереварив супец.

Студент лежит и в ВУЗ не дует,
поругивая общепит.
Другой над картами колдует:
то ли гадает, то ль кропит.

А третий спит и нюхом слышит
флюид петрушки молодой.
В подушку перегаром дышит
и мнит проснуться тамадой.

Однако буднично и бренно
у двадцать пятого в груди.
Он знает: все обыкновенно.
А остальное - позади.

И чтоб вернулось остальное
по прошлогоднему снежку,
сердчишко надобно стальное
и деревянную башку.

;;;;;;;;;;

Как только оттепель устала,
хлестнул мороз что было сил.
Зима обиду заболтала.
Ираклий чачу закусил.

Базар задвинулся под крышу -
теплее фруктам и ногам.
Мясник, поглаживая грыжу,
читает «Правду» по слогам.

Кричит под сводами ворона,
обиженная воробьем...