Голод

Гера Шторм
                Вдохновением к стихотворению мне послужила
                НАРОДНАЯ КНИГА ПАМЯТИ
                «БЛОКАДА»
 

В разгаре было золотое лето. В душе жила нарядная весна.
Звонок последний, танцы до рассвета, и резко так, по радио – война.
Луч солнечный на мамином портрете любимые черты лица закрыл.
А во дворе смеясь, шумели дети, не отрываясь от своей игры.
Надула занавеска белый парус, бросая тень на стены, потолок.
Казалось, что температурный градус тепла расплавил ужас между строк.

Сатиновое платье с кружевами, осталось в моей памяти пятном.
…А завтра день рождение у мамы должно быть, мы же с ней в кино
пойти хотели, и напечь ватрушек…
Вся жизнь вдруг поделилась пополам.
Чирикали синицы у кормушки. И я, сметая крохи со стола, пошла во двор нарядный и зелёный, чтоб их насыпать птахам и они слетелись все с больших кудрявых клёнов. Я, наблюдая, спряталась в тени.

За ужином отец сказал, что нужно на фронт идти, пуская под откос тот вечер. Помню, как нам было душно от горьких наших и прощальных слёз.
Размыт был мир, квартира, наши лица. Был недоеден ужин, горек чай.
Тогда не знала я, что будет сниться мне этот ужин всю войну.
- Вставай! Иди, ищи, моя кричала память, той булки не надкусанной - сухарь!
И я искала ужин наш часами, по мусоркам, безумно, как дикарь,
в прострелянных, пустых помойных баках, в которых даже фантик не найти.
Что толку было в этих железяках...
Спасал людей, наверное, инстинкт.
От голода с ума сходили люди, перерождаясь в бешеных зверей.
Сейчас со стороны все стали судьи, ведь заповедь гласит же – не убей!
Но убивали, за кусочек хлеба, за карточку последнюю в семье, себя не помня, Бога. Город склепом наш становился, в нем гуляла смерть.

Всё ценное добро несли на рынок, меняя на еду, на миф, скорей:
мешок из-под муки из-за пылинок, на трупик мыши или костный клей.
Животные исчезли из округи. У трупов вырезали части ног. Все видели еду уже друг в друге, в том, кто упал и больше встать не смог.
..Я помню, запах мяса из окошка...с ногтями человеческими суп...
Соседи говорили, в супе кошка, а за окном валялся детский труп без ног и без руки (такой обрубок) мол, миной разорвало малыша... Но, не было от взрыва рядом лунок. И люди там ходили, не спеша – их взгляды ничего не выражали – не страх, не жалость... Каждый, кто был там, боясь упасть на ледяном кружале, шёл мимо за таким же по пятам.

Боясь замёрзнуть заживо в сугробе зимой на скользкой узкой мостовой, вмерзая в лёд разрушенной дороги, шли к Ладоге с санями за водой, в могильный холод и смертельный голод. Так выживал блокадный Ленинград, закованный во льдах, войной расколот, дыханием источая трупный смрад.

Я помню май, по радио – Победа! Не верила тогда своим ушам!
Мне раненый солдат дал ломоть хлеба, я побежала к маме, пополам
хотела разделить, но не успела. Она к весне была совсем больной.
Не дождалась. Лежала белой- белой, как Ладога той страшною зимой...
Я маме хлеб в могилу положила, когда кричали радостно: Ура! Победа! – я, смеясь, от горя выла.
А позже были сёстры, доктора... Я заболела после смерти мамы. В больнице пролежала полвесны. Записывали пульс и килограммы –  ах, тридцать два кг, вы так больны, всё время говорил безногий доктор. Назначил ложку жира мне в обед. И было так тепло от той заботы, от строгих слов, питательных диет, которые он сам нам всем придумал, записывая каждые сто грамм прибавки веса. А потом угрюмо сидел закрыв глаза, по вечерам.

Я думала вернётся папа с фронта. Ждала его я десять долгих лет. Потом узнала, что отцова рота была разбита немцем на заре, под Богом позабытой деревушкой в которой меньше дюжины домой. Там жили только несколько старушек. Погибли. В сорок третьем. Все. Весной.

Вот так одна из всей семьи осталась. А замуж вышла только в двадцать пять.
Боялась привыкать, любить. Так жалок был страх мой всё родное потерять.
И хлеб для нас святыня! Было важно мне всем в семье моей до одного
рассказывать, как голод лют, и страшен, что нет дороже хлеба ничего!