Преображение боли

Максимова Светлана Борисовна
(книга стихотворений)

Посвящается моей маме


ПРЕОБРАЖЕНИЕ - АВГУСТ 2014

Моей маме в Донбассе

1
И смотрю, запрокинувшись, долго я
в небеса и глаза предвечерние…
Пахнет яблоком белое облако –
это, матушка, Преображение.

Пахнет яблоком белое облако
над Украйной, когда-то радужной.
Через поле оплавленный колокол
черным яблоком катится, матушка.

И не знает, кому довериться -
звонарю, иль блуднице яростной.
А густое цветенье вереска
пахнет яблоком, пахнет райским-то

тем соблазном в тиши пожарища,
где целует беда в уста…
Мама, в косы вплети, пожалуйста,
мне лишь райские ветры августа,

А не эти, что пахнут порохом,
на лету поджигая аиста…
Через душу оплавленный колокол
черным яблоком катится…катится…

Между верою и неверием
разрывается это яблоко.
Мама, мама… Раскрыла двери ты
В пламя праздника и… заплакала…


2
Моей маме и Юре Юрченко

Другу поэту, который ушел на войну
в степи, где я вырастала пацанкой упрямой,
верю ли я? А кому еще верить? Кому?!
Как пережить невозможную эту вину –
то, что я здесь, ну а мама моя… Ну, а мама…

В праздник пресветлый Фаворского света звоню
старенькой маме, чтоб голос хотя бы услышать.
«Преображение нынче», - я ей говорю.
Слышу в ответ - рев снарядов над крышей.

«Ну, ничего, - отвечает, – что людям, то й нам.
Ты не волнуйся, мы здесь отсидимся в подвале.
Это война…»
                А зачем она эта война,
Старая мать понимает едва ли.

Помню, сказала: «Куда я поеду, куда?..
Это мой дом - здесь и справят однажды поминки.
Здесь рушником расцветала речная вода.
Ну, а теперь нет ни капли во рту, ни росинки…»

Это так больно, что боль не сложить мне в слова.
Это так больно, что боль прерывает дыханье.
Эта страна обезумела, словно вдова,
что посылает своих сыновей на закланье.

Эти гробы, что приходят с обеих сторон…
Чья в них победа, ответь мне, и чье пораженье?
Этот огонь… Эти стаи орущих ворон…
Преображенье твое, Украина,
                преображенье.



***
Преображение боли
в то, о чем не сказать –
в небо над полем боя,
где открывают глаза,
смертно обнявшись двое.
Как хорошо им обоим
больше не убивать.
Преображение боли
в песню, что пела мать.
Клонится над тобою,
тянется поцеловать…
«Спой мне, родная, спой мне, -
шепчет в степи трава, -
в этой пустой обойме
только любви слова…»
Мертвого слышит мертвый,
Ну, а живой едва ль…

Так мне сказала мама
и повторила сестра
возле сожженного храма
взорванного родства.




***
Господи наш Спасе,
все-то Тебя мы славим –
мама моя в Донбассе,
ну, а сестра – в Полтаве.
Они звонят друг другу –
и каждая плачет в трубку.
А я звоню им обеим
и даже плакать не смею.



***
Старенькая,
схоронившая сына,
дочь, отпустившая петь
в небеси,
смотрит в окно
и молчит…
Украина,
в жертву кого
хочешь ты принести?



ОБРАЩЕНИЕ

Господи, я говорю тебе прямо –
вот моя боль и вот мое имя…
На Украине живет моя мама
и плачет слезами моими.
А у меня уже слез не осталось.
Друзья увидят глаза сухие
и говорят: «Это просто усталость…»
Зачем ты в детстве послал стихи мне
в образе ангелов белых-белых,
а они потом снайперами обернулись
в том самом хоре, где девушка пела…
На каждой из пройденных мною улиц
они держали меня под прицелом –
на крыше взорванной школы Беслана.
Как же теперь я могу быть целой?!
Как я, о Боже, могу быть слабой?!
В этом огне рокового часа
мир содрогнулся от нашего братства -
раною стала икона Спаса
в храме разрушенном – в сердце Донбасса.
И это я говорю без метафор,
а просто с оливковой веткой в клюве
в пустом ковчеге своем метаясь,
листки роняя – любит, не любит…
Листки календарные – любит, не любит… –
на воду ложатся в безлюдной глади.
И город чудесный всплывает из глуби,
где мама мне гладит белое платье.
А утром кладет его к изголовью.
И мы живем в коммунальной квартире
с такой, о Боже, к тебе любовью
в таком прекрасном и добром мире.
И я не знаю иного исхода
И выхода я другого не знаю,
когда все ясней и ясней год от года
оттуда – из чуда – к Тебе всплываю.



***
Давно уж на небе закончен парад
планет, генералов и танков… Давно
мы с мамой приехали в кинотеатр
и смотрим кино.

Мы дом наш забыли, ушедший на дно,
мы ехали долго на перекладных.
И вот мы приехали в это кино,
где нет неродных.

Где страстно шипит газировки глоток,
как будто душа пузырьками во рту.
И ангелы дарят нам третий звонок
и нас принимают на третьем ряду

потоки индийских мелодий и слез
на лицах сограждан великой страны.
И мы понимаем, что это всерьез:
лишь здесь мы смеяться и плакать вольны.

Пока еще длится индийский сеанс,
покуда влюбленных преследует рок,
отпущен нам всем этот праздничный час,
отпущен нам всем этот радостный срок.

Пока еще светится дивный экран,
пока не зажегся светильников ряд,
мы счастливы в самой индийской из стран,
и двери еще не распахнуты в ад.

А после мы выйдем огромной толпой,
и каждый пойдет со своею судьбой,
и каждый уйдет за своею трубой,
в которую свернут экран голубой.




ПОЭТ И ДИТЯ

И позабыл он все свои стихи
и перепутал имена и даты,
и он ходил по городу глухим,
где громко пели дети и солдаты.

Закончилась последняя война,
опять перекроили все границы,
переписали кровью имена
и семена повыклевали птицы.

А он ходил по городу в огне –
на нем сгорали рясы и вериги,
и оды, посвященные стране,
и сны, и ненаписанные книги.

И говорили все: «Какой разряд!
Какие нынче молнии сегодня!»
Пожарные, которые раз подряд,
Гасить его пытались из брандспойта.

И лишь какой-то мальчик, лет пяти,
встречал его спокойно, без испуга.
И прежде чем в молчании пройти,
они смотрели долго друг на друга.




***
Лети, моя вера тихая,
спеши впереди души
по лезвию вдоха-выдоха,
туда, где точат ножи
над тоненькой пуповиною,
где бьется мой бог внизу
и сердце его воробьиное,
похожее на слезу,
по форме пули отлитое,
завернутое в лоскут,
с игрушечною молитвою
зарытое в талый грунт…
И названное вселенною,
где в горстке одной земли
убийцы и убиенные
никак найти не смогли
то место в своем отечестве,
где каждый из них - дитя -
хоронит в слезах младенческих
несчастного воробья.



***
Прощенье... словно отраженье
одной любви моей в другой…
И непонятное решенье -
взмахнуть рукой,

тебя как будто призывая...
Смотри же, это я стою,
уже седая, но живая,
и душу слушаю твою,

что по стеклу дождем струится.
Какой же, Боже, в этом стыд,
коль сердце бедное, как птица,
по-человечьи говорит?

А вот смешно, а вот нелепо -
такой живой такое сметь.
Я забываю слово «небо»
и вспоминаю слово «смерть».

Оно мне кажется каким-то
приотворенным, словно дверь.
И нет ни боли, ни тоски там,
где спят друзья мои теперь.

И в этой вечной колыбели
никто не плачет уж навзрыд,
Но тихо-тихо... еле-еле
по-человечьи говорит.



***
В том краю, где под сводами гулкими
утешаются всенощными,
расцветают сады однорукие
и старухи торгуют семечками.

Под рекламой безликою
врет про всех нас пропавших справочная.
И куда-то бредет с улыбкою
мамочка моя.

Этот мир, если вспомнится -
то лишь в странном, надеюсь, видении,
где улыбка паломницы
прорастет небывалым растением,

расцветет перед отроком,
собирателем трав Пантелеймоном,
сквозь пропахшие порохом
облака исцелением

он приложит к устам
это детское таинство -
и очнемся мы там,
где мы все улыбаемся.



***
Мама моя голодает
в вольной своей Украйне.
Ангелы к ней прилетают.
Справа, который крайний,

крошки в ладонь собирает -
голод на небе тоже.
Слева, который, играет
ей на губной гармошке.

Вместе они толкуют
вот на какую тему:
как это там рифмуют
где-то о них поэму,

если на завтрак - крошки,
да и на ужин - крошки,
если дыханье божье -
только в губной гармошке.

Справа и слева - крайний -
глупым поэмам внемлют.
И под цветком герани
их зарывают в землю.



ЧУЖЕСТЬ

Чужесть царит на свете.
Чужесть страшней чумы!
Эти чужие дети –
Господи, это мы!
Тот, о ком сердце болело,
как же ты стал чужим?!
Чужесть на свете белом
стелится, словно дым.
Дочиста прогорело –
нечего поджигать!
Чужесть меня пригрела,
словно родная мать.
Ей же сдались на милость
села и города.
Заново породнились
Чужестью навсегда.
Ночью в слезах проснулась
бабка в селе одна.
Чужесть домой вернулась –
плачется у окна:
Матушка, обними меня,
матушка, обогрей.
И от чужого имени
освободи скорей!
Мается Чужесть, стучится –
плачет старуха во сне.
Поезд товарный мчится –
мимо в ее окне.
Дверь распахнулась – Ну же!
Доченька, ты моя –
И обогрела Чужесть -
И обняла себя!


ПЛАЦКАРТ № 6.

Как в плацкарте по лицам, по векам -
светы мимо летящих огней...
«А когда-то я был человеком!» -
голосит из коляски калека.
и войною сквозит от дверей.

«Как поехали, батюшки-светы,
мы по этому самому свету
и к молитве успели едва -
от свечи прикурить сигарету
и пустые воздеть рукава.
Что за светы, о Господи, светы?!
просто кругом идет голова!»

Со свечой по вагону он едет,
то ли плачет навзрыд, то ли бредит,
то ли чад от свечи, то ли яд...
«Электричество кончилось, дети!
Ходят волки во тьме и медведи
золотыми зубами стучат.
Где ж тут колокол сельский, к обедне
созывающий всех нас подряд?!»

А в плацкарте ни вздоха, ни крика,
никакого звериного рыка.
Только светы и светы одни.
«Посмотри, - говорит, - посмотри-ка!
Посмотри же, какие они!
Как ножи по дремучим загривкам,
по святым и разбойничьим ликам
ходят светы - спаси-сохрани!»

Мимо станции поезд проехал...
Крепко спали под сваленным мехом
и плечом прижимались к плечу.
И "окурком" гасил калека
о соседский сапог свечу.
«Не был, не был я человеком...
И уже не хочу... -
- Чу, - сказал, - потянуло снегом...»
И ребенок заплакал... Чу!



***
Малые мира сего,
жить на отрубленной ветке -
холодно и высоко...
Падают к Богу монетки
все сквозь дырявый картуз
у музыканта-калеки.
Он же не дует и в ус -
Струны, прижатые к деке,
левою... левой одной...
- Как он играет, о Боже! -
то ужаснется порой,
то восхитится прохожий.
Нужно родиться в аду
ангелом и самородком,
чтобы на третьем ладу
струны зажав подбородком,
левою... левой одной
Моцарта, Шуберта, Баха...
- Что это, Вольфганг, со мной? -
Спросит Сальери, без страха
выпив свой собственный яд,
губы платком вытирая.
- Это, мой друг, музыкант
где-то в России играет.


***
Вот этот предел и его беспредел!..
Живая вода крошится, как мел.
Скрипит на зубах ледяным соловьем.
когда мы беззвучными ртами поем.
Тому же, кто словом своим золотым
вгрызается в этот кусок мерзлоты,
являются ангелы – семеро в ряд –
и в трубы трубят и огнем говорят:
беги же отсюда, покудова цел,
за этот предел и его беспредел –
коленями в лед и локтями вразлет,
как ходит сквозь дыбу на небо народ
за то, что терпел и по-ангельски пел
про этот предел и его беспредел.


***
Матушка, моя мачеха,
отчего ты зубы точишь на мне?
Ведь дитя твое не кремень.
Отчего ты на черный день
бережешь меня в темной копилке
с этой спящей змеей на затылке?
Ведь не столько во мне уж злата,
сколь тебе на погибель надо.

Матушка, моя мачеха,
Сколько разных в тебе кровей,
да никак не сыскать моей
этой маленькой смуглой кровинки,
разделенной на две половинки,
словно семечко влажное яблока…
Уж я плакала, матушка, плакала,
что никак меня ты не любишь.
Ан, глядишь, на меня и купишь
причаститься кагору к празднику
да сиротам своим по прянику.
Скажут: вот пригодился хоть чем-то
дар божественный и никчемный.


***
И глухие воскликнут: «Ответствуй!».
И немые ответствовать станут.
Эта белая ночь погорельцев
и рубахи белей покаянной.
Все она осветила дороги.
все дороги к сгоревшему дому.
Там стоит тишина на пороге
и подобна Господнему грому.


***
Гари небесные…
Боже ты мой!
Лица воскресные…
Оклик; «Домой!...»

Вслед за безродными –
тихой, босой…
Локти разодраны
дикой лозой.

В лике… – в малиннике -
та же слеза
росная… или мне
матерь – лоза?

Или мне матери -
гари одни?
Пепел со скатерти
ночью стряхни.

Все не согреться мне,
все не согреть…
Руку на сердце и… -
все не сгореть!

Все не согреться мне…
Боже ты мой!
Над погорельцами -
окрик: «Домой!»




***
А поле вновь столбы да рельсы…
Скитаясь долгими веками,
ветрами стали погорельцы,
а пепелища – облаками.
И мы уже не стонем сердцем
над незабвенным пепелищем.
И мы, потомки погорельцев,
свой отчий дом на небе ищем.




***
В эту белую ночь погорельцев
звезды все собираются в сердце,
как семья на родном пепелище.
На руках они держат младенцев…
Ветер свищет…
Ветер стонет…
И поет моя матушка: "То не…
То не ветер ветку клонит..."



СТРАННИЦА

И где я ни присяду - на облаке, в трамвае ли -
а все со мною странница чудная заговаривает.
Не про жизнь,
не про смерть,
а про алую ниточку,
мол, повязаны мы -
от запястья по щиколотку.
Да про матушкин стон
вспоминает, вздыхая,
глядя в птичье гнездо:
не она ли?.. Она ли!

А, сколь матушка моя, говорит, ни умирала –
все плакалась-жаловалась, что не полетала.
Дай, говорит, смертушка, я да полетаю,
А потом приходи, но с другого краю.
Я случайно ведь в мире  собой оказалась,
Я случайно рождалась, случайно венчалась…
Я случайно не зверь, и случайно не птица,
Я случайно, не знаю, какая страница
молитвенника, что раскрыт при дороге,
а там говорится о ласковом Боге,
что любит и нежит, крыла расправляет,
как будто, и вправду, страницы листает.
Крыло и крыло – я молитвенник-птица,
и вся я раскрыта на этой странице,
где время лететь мне давно уж приспело, -
Сказала та странница и… полетела…



***
Объявивший времени войну,
он себе оставил тишину…
Он себе оставил этот час,
где на кухне протекает газ,
словно Лета, что из берегов
вышла, как отчаянье его.
Выходя из лифта, из пике,
он спокойно видит, что никем -
тени не отброшены… - никем!-
тени, что стоят на сквозняке
и собой торгуют напоказ,
напевая: «Раз да еще раз!..»
Он идет по жизни вверх и вниз,
словно по стеклу металла визг.
Он идет по жизни, не спеша.
словно кровь, по лезвию ножа.
Слышит он, как точатся ножи
по ночам в дремучем слове «жизнь».
Как чужие руки шелестят
судьбами… И проступает яд
водяными знаками кино
на сукне зеленом в казино…
И однажды гнилостной зимой
он выходит в мир, - таков, как есть! –
он выходит в мир, как будто месть.
Объявивший времени бойкот,
он его зубами рвет и рвет,
словно волк закланного тельца…
И не слышит возгласов отца.
сына обнимающего: «О!
Чудо совершилось не само –
это ангел жертву подменил!»
………………………………..
В те часы, когда выходит Нил
из брегов и воды движет вспять,
чтоб кровавым илом удобрять –
Время начинается опять.




НА ПЕРЕПУТЬЕ

1
Такую силу чувствую в груди,
что нету силы
              силу превозмочь…
Как вольно свет играет на пути,
как долго отвожу рукою прочь

Добро и зло, и воду, и огонь –
такая сила и такой пустяк.
Над миром разжимаются в ладонь
три ипостаси, слитые в кулак.

И тянет у дорожного столба
ладонь за подаяньем инвалид.
Она пуста, трехпала и груба,
и словно не ладонь уже на вид,

а древняя развилка трех дорог,
куда пошел – возврата нет уже.
И только вечный камень поперек…
Такая сила –
             камень на душе…

2
И вот окаменела и чужда
на перепутье возлежит душа.
И раной надпись страшная на ней:
«Куда ты не свернешь – рукой твоей
убиты будут и сестра, и брат.
С такою силой нет пути назад,
с такою силой нет пути вперед.
с такою силой нет тебя!..»
                И вот
на перепутье странница поет…
На перепутье дерево растет
сквозь камень,
что расколот в свой черед.



***
Сердце надорвано, словно конверт…
Письмо сожжено… Не прочитано…
В дальней прихожей включают свет –
молится кто-то в ночи там:
«Если Ты пел в глубине души
непостижимо, пламенно…
Если Ты в сердце мое вложил
отсвет высокой Памяти,
что же сгорело теперь, скажи,
в тайном Твоем послании?!»

- Разве же это могло сгореть –
то, что горит вне праха,
и выжигает из смерти - смерть,
страх выжигает - из страха?!
И остается лишь только сметь –
Там, где горит бумага,
Искрой последней сверкать и петь.
Разве же это плаха?!



МАТРЕШКИ

Когда бы небеса почаще разверзались!..
Когда бы жизнь моя – один мгновенный шок!..
Но что за тишина… И дремлет на вокзале
старуха, навалясь щекою на мешок.

Как в детство, в небеса впадая понемножку
и обретая вид затертой хохломы…
И вот уже в нее, как в старшую матрешку,
вошли и купола, и древние холмы.

Под теплою щекой – матрех нижегородских
полнехонек мешок на ярмарку зари.
Мне кажется, что я, из крохотных и кротких
матрешек тех – одна, последняя внутри.

Что свет на мне свои владения смыкает,
на плечи мне взвалив огромную вину.
Но что за чудеса!.. Вот век меня ломает –
а изнутри еще находит не одну!



***
«Глоток вина смягчает сердце»,-
сказал мне так седой цыган.
Он с уха сдернул полумесяц,
и уронил серьгу в стакан.
Мы были с ним знакомы с детства
как мальчик с девочкой… И что ж…
Глоток вина смягчает сердце.
и в сердце входит, словно нож.
Мои вы белые цыгане,
седые до корней волос,
ведь я была любима вами,
как ландыш дикий у колес.
Дитя, подкинутое Богом,
белей беленой конопли.
Собрали мне судьбу по крохам
и на бездомье обрекли.
И стало мне родней бездомье,
чем тот сгоревший отчий дом.
Есть теплый пепел на ладони
в рукопожатии моем.
И тот, кто руку не отдернет,
к губам ладони поднесет –
он, как в пылающий терновник,
в судьбу мою навек войдет.



***
Вечер.
Свеча.
И Спас –
яблочный,
третий,
последний…
В солнце играют дети,
за руки взявшись,
в круг становясь –
это живая связь.
Вече Луча
и нас…



***
Я такую прозрачную жизнь прожила,
что сама ее не разглядела.
Словно белым лучом
                вышивала игла
белый путь на равнине белой.
И на этом пути,
               ничего не тая,
все, что видела,
                я воспела…
А назад оглянусь –
                и рука моя
на доске пишет:
                «мама»
                мелом…





ПРЕОБРАЖЕННОЕ

И это мои подколенки и подлокотки…
И кто-то меня отпускает,
                как будто кузнечика с детской руки…
Лишь след остается далекой нелегкой строки –
из горя восходит солнце…

Когда умираем и болью сквозь небо течем,
когда воскресаем и чувствуем боль за плечом,
когда восклицаем и сами не знаем, о чем –
из горла восходит солнце…

Тогда отпускает, неведомо кто и куда.
Но в мире светает – и светится жизнь и вода.
И слово мерцает, что в сердце восходит всегда –
                …тогда –
из моря восходит солнце…

Тогда поднимает
                старик в третий раз невода -
и рыбка златая в лицо всему миру смеется!
…и вечно восходит солнце!