Исчезнувший в СССР. Часть 6

Олег Краснощёков
На подступах к Москве.

Поезд прибывал в Москву на Казанский вокзал в половине одиннадцатого утра с огрохуительным опозданием.

Отказавшись ехать в военной форме из опаски оказаться в руках прилипчивых гарнизонных патрулей, я был одет во что попало. Вернее, в то, что мне, по старой памяти, выслали бандеролью родители. За последние полгода я так сильно похудел, что мой прежний «довоенный» гардероб сидел на мне комом и был великоват размеров эдак на два, отчего вид мой должно быть представлялся окружающим довольно жалким и через чур русским, немосковским. Кроме того, ещё не изгладились следы армейских чудачеств месячной давности – короткая стрижка, как радикальное средство от скуки.
Месяц назад я обрил свою голову до семечек. Вдоволь налюбовавшись арийскими формами черепа, я снова окунулся в холодное темное море гарнизонной скуки. Правда, плыть по нему теперь приходилось в ушанке: апрельское солнце, что школьница-нимфетка – светит, но ещё не умеет как следует согреть. Голова мёрзла чрезвычайно и постоянно. Я успокаивал её, говоря, что это всё с непривычки, что вот скоро жизнь войдет в прежнее русло, что так даже думается лучше и, говорят, волосы потом станут гуще. Всё окончилось тем, что вместе с поощрением от начальства «за изысканно военный внешний вид», у более высокого руководства я заработал затяжную простуду.
И теперь моя бледность, щедро разлитая по болезненной худобе, в искренней гармонии с недостатком растительности на макушке вызывали в душах моих попутчиков нескромное желание подкормить или угостить стаканчиком водки или портвейна. Не знаю, что больше двигало широкой русской душой, качавшейся на нижних, верхних и третьих полках грязного вагона, по-бабьи оглядывавшей молоденького дембеля разноцветными и всегда любящими глазами, - жалость, сострадание, желание разделить чужую радость, порадоваться за эту радость вместе и ещё добавить «по чуть-чуть». Я догадывался, что её чувства бескорыстны так же, как и бесхитростны. Они ни к чему иному меня не обязывали, кроме как к соучастию в невозможном мистическом счастье соединения двух русских душевных отрад – дороги и пития. Казалось, что огромное коровье пространство России было создано только для того, чтобы испытывать это счастье до донышка, наслаждаться им и желать ощущать его снова.

Уже на подступах к Москве на моих щеках начинал расцветать робкий девичий румянец, запылавший во всю силу молодой крови и «Русской» водки у похожего на Кремль здания вокзала. Попутчики давно поняли, что я вовсе не «лишенец», а дембель. От этого их участие ко мне стало празднично настойчивым. Пришлось приложить не мало сил, чтобы уговорить их обузить известную ширь известно какой души. А как же иначе? Ведь никому из них не было ведомо, что в первопрестольной я очутился во второй раз в жизни. Обычное возвращение солдата домой со сбывающимися прямо у него на глазах мечтами, какими он грезил весь срок службы, с, уютно квохчущей под боком, Синей птицей, в теплой пещере Сим Сима, - для меня оно было полным загадок и мрачных неопределённых предчувствий. Возвращаясь домой, я ехал в город, в каком, собственно говоря, по-настоящему никогда и не был. Спешный переезд моей семьи спутал все  карты: и географические, и игральные. Даже разбитое корыто не маячило впереди. Клубы мрака и неизвестности сливались с яркой синевой июньского неба. Я знал, что даже в неопределённости можно отыскать нечто такое, за что следовало бы уцепиться, и тогда кисель пространства и времени студенел, а холод рассудка окончательно превращал его зыбкую поверхность, в какую ни есть, а твердь.
«Ведь я теперь абсолютно свободен и могу делать что угодно, - думал я. – Это ли не определённость? Чего ж тебе ещё нужно, амиго?! Ты просто запутался в дебрях вечно неправильных глаголов и забыл о существительных! Время хотения прошло, кануло в полночь, во «вчера». Твоё существо перестало склоняться перед глагольным безличием. Оно свободно. Ему двадцать с небольшим лет. Оно – Я. А я? Я – тоже Я! Я перестал равняться и строиться, и больше не буду мечтать о счастье за забором, а лишь безраздельно наслаждаться им».
Как Петруша Гринёв был с рождения зачислен в Семёновский полк, так и я заочно уже считался москвичом.  Всёго хватало в этом зачислении: и «как много в этом звуке», и «третьего Рима», и даже иногда «подмосковных вечеров». Одно уж отпадало точно – «позади Москва». Она была впереди. Она – рядом. Её можно потрогать руками. Ущипнуть и услышать её растерянное «ой!». Вот она! С не подмытыми вокзалами, с непричёсанными бульварами, вся в скомканных фасадах домов, ещё не моя, но уже Москва.

Я вообще не был уверен в том, попаду ли домой сегодня. Мои познания в столичной географии носили чисто иллюстративный характер. Почерпнутые из книг, фотографических альбомов и просто случайных источников, они существовали как-то через чур обособленно, разнесённые друг от друга во времени. Что же касается собственно географии, местоописания (исключая краеведческие деликатесы), то представления о городе, переложенные на бумагу, явили бы красивую, утончённую и совершенно неправильную меркаторскую проекцию, где разобраться можно бы было посредством разве только принципа обратной перспективы.
Пока румянец продолжал беззаботно цвести на моих щеках, тревожные мысли холодными ужами отравляли романтическую идиллию путешествия. Мои недобрые предчувствия вскоре оправдались. Скорее, чем мне казалось на маркированном постельном белье плацкартного купе. Вполне объяснимый лихорадкой возвращения беспорядок в мыслях, поощряемый ночными возлияниями даров Бахуса, помешал мне вовремя оценить обстановку.

Июнь 1988.