Акробатический этюд

Сергей Сорокас
1.
Наемный работник культуры
и спорта в степи городской
не терпит в работе халтуры,
но он не страдает тоской,
находит тропинки в болоте,
на минных полях, да и в квоте
российской глубинки культур,
он выиграл все-таки тур
с весельем и шоу совковым
и вышел к подножью высот,
отбросив совковый осот,
не бьет, безусловно, подковой
под ним по весне вороной,
не катится жизнь стороной.

Он в гуще культурных событий,
и в этом – красивый успех.
Прием непонятно избитый,
у всех вызывающий смех.
Герой невеселой поэмы
готов на культурные темы
с Поэтом вести разговор.
При этом пылающий взор,
идущий из недр задушевных
горит невеселым огнем,
и что-то меняется в нем.
Не делая выводов спешных,
свободен во всем Станислав.
Поэт безусловности прав.

Не стоит печалиться, люди,
по поводу странных утрат
советской эпохи, где блудит
печали осенний разврат,
расстрелы – обычное дело –
без гроба схоронено тело
убитого властью совков,
чекистов и прочих братков.
Фашизм с коммунизмом братались,
делили Европу они. –
Пылали пожаров огни,
две свастики подлые дрались
и гибли солдаты войны
и с той, и с другой стороны.
2.
Родился герой в Барнауле,
два года спустя от побед,
когда в невеселом разгуле
свирепствовал вновь комитет.
Сажали за слово Поэтов
в стране лагерей и советов
и в светлое звали народ
всем трудностям нашим в обход.
Плакаты висели на зданьях,
на них красовались вожди –
виновники нашей беды.
И нам, затуманив сознанье,
вещали о взлете мечты,
сжигая с победой мосты

в великое прошлое наше.
В безверии жили и мы,
а жизнь становилась не краше,
крепили в ней стены тюрьмы
народной печали и гнева,
стояли левее и слева
не видно уже никого...
...рекою струилось вино,
все пили безбожно портвейны,
трудились во благо страны,
утратив не чувство вины,
а гордость за предков. Мгновенье
продлилось столетье почти,
в нем мы находились в пути,

шагая вприпрыжку, на месте
топтались, но Миру грозя,
как будто петух на насесте.
Над нами сгущалась гроза
падения в пропасть... за атом,
непризнанный вождь виноватым,
бесправье над нами вершил,
себя, восхваляя, спешил
построить словесное счастье,
устроить всем кузькину мать –
хотелось ему воевать,
на белом коне чтоб промчаться
по полю иных кукуруз.
Тюрьмою народов Союз

наш выглядел в Мире свободы
и монстром плачевности дел.
Текли окровавлено воды
в запруду из честности тел,
нас вождь коммунизмом стращая,
историю всю извращая,
расстрелами всех убеждал,
за что и воздвиг пьедестал
ему наш народ непонятный,
бредущий за ним в никуда.
Победа и та, как беда,
во всей вакханалии внятной
сияет страданьем опять,
шагаем вновь весело вспять.
3.
В осеннем безмолвии лета
я вижу безволье тоски.
Осенняя радость при этом
мне Душу мою на куски
опять разбивает морально,
в стремлении чистом аврально
бегут безмятежные дни...
Мне слышится: “Мысли гони,
ненужные в поле сочувствий,
на холоде ветреных дней
становятся люди скромней,
циничнее в области буйствий
на склоне заката без грез
в полемике памятных гроз,

промчавшихся летним испугом
в завистливом поле хлопот
в беспечность идущих по кругу,
где статус безволья не тот
во всей одержимости гнусной
и в степени подлинно грустной,
идущий полями назад
со мною встречаться не рад.
И это понятно, бесспорно
в безликой стратегии лет,
где звездный мерцающий свет,
как будто бы бизнес игорный,
выводит Алтай в никуда...
...не в том ли безволья беда?

В моем удивлении люди,
идущие в омут мечты,
и где-то печальные блудят
на странной тропе пустоты,
не высшей, но все-таки пробы,
и рушатся в синем ознобе,
скрежещут зубами опять,
не могут они повлиять
на наши желания в поле
освоенных песенных дней,
когда мы седлали коней
и мчались счастливо по воле
наполненных ветром рубах,
поводья держали в руках –

нас слушались кони, в галопе
летели по грешной Земле,
а ветер все ставнями хлопал,
и звезды тонули во мгле,
где лунный наполненный парус
звенел безусловностью, каюсь,
что я обгонял за рекой
нависший туманный покой,
где пенилось зарево чести,
звучали в паденье листы,
препятствием были мосты,
сожженные подлостью с лестью...
...стояла во всем тишина,
грустила, согнувшись, спина

веселого странника лета.
В изгибе печальной судьбы
крутившего сальто навета
в пределах осенней борьбы
за первое место успеха.
А грусть без печали – помеха,
о чем говорил акробат,
судьбе объявивший антракт,
в контракте с сибирским привольем
взлетая в небесную высь,
он строит размеренно жизнь,
доволен красивою ролью,
исполненной сольно во тьме,
поведанной с честью и мне.
4.
Подтрунивает над собою:
“Я – Свинкин-Шеффер Станислав,
спортивной балуюсь судьбою,
гимнаст известный, акробат,
дворца директор я культуры
и спорта только без халтуры,
неоспоримый это факт –
достал, увы, меня инфаркт.
Меня вот поздравляют дети,
их поздравлениям я рад,
а мне без года шестьдесят.
Дороже поздравлений нету –
бальзамом на Душу легли
в тяжелые с печалью дни.

Служил матросом, но без моря,
не видел даже кораблей,
но с волнами судьбы я спорил,
среди безмерности полей
накатывали волны, пенясь…
…в футбол играл, в настольный теннис
и даже в чистый волейбол,
рапирой наносил укол,
да! на “Котельном” я заводе
был председателем “Труда!”
Моя спортивная звезда
горела ярко в небосводе.
Директором дворца вот стал,
хотя об этом не мечтал.

Родился я-то на Восточном
и был знаком со всей шпаной,
но круг я разорвал порочный,
и сделал правильно. Спиной
я чувствую несправедливость,
а жизнь, наверное, приснилась.
Я понимаю лишь теперь
несостоятельность потерь.
Готов принять все поздравленья,
все оптом выслушать слова.
Вновь надо мною синева
горит, а жизнь – одно мгновенье,
давайте наслаждаться им,
пока что твердо мы стоим.

“Держу пари, что я не умер!” –
воскликнул как-то Мандельштам,
но прозвенел лишь первый зуммер.
“Стоять матросам по местам!” –
услышал громкую команду,
на сердце вырезали “гланды”.
Еще я, значит, поживу
и погляжу на синеву,
отпраздную свой день рожденья,
побалуюсь ещё винцом,
поуправляю я дворцом,
конечно, всем на загляденье
пройдет и этот день, звеня,
что ж, поздравляйте все меня”.

“Тебя мы поздравляем, папа,
недуг желаем победить
и пред тобой снимаем шляпы,
мы будем Господа молить,
твои продлил чтоб в Свете годы,
от предрассудков ты свободен.
Папуля, любим мы тебя!
Ты наша, мамина – судьба.
Считаем мы сыновним долгом
поздравить с днем рожденья и
вручить подарки и цветы, –
Артур, Сергей и Ольга, –
а мама скажет, вот сей час:
“Тебя я поздравляю, Стас!”

Наш Станислав был акробатом,
крутил он лихо сальто-твист,
взлетая над мостом горбатым,
Душою оставался чист,
стремился выйти на арену,
где акробатика рефреном
проходит красною чертой
своею сложной простотой,
она нас покоряет с ходу,
и мы любуемся... всегда
мы говорим: “Вот это да!” –
Захватывает дух под сводом,
взлетает акробат когда
в прыжке... И на ноги всегда

он приземляется, отважно
весь отработав номер свой.
Всяк сможет сделать, но не каждый
своей рискует головой.
На пляже, над песочком, летом
крутить сальто, но быть при этом
неузнаваемым собой.
Не допуская в ритме сбой,
крутить, прогнувшись, сальто трудно.
Никто не будет отрицать.
Им восхищалась часто мать
в уединении, прилюдно,
аплодисментов слыша гром –
опору в жизни видя в нем.

Ходили на рыбалку часто,
ловили тощих чебаков,
испытывая чувствосчастья,
с крутых ныряя берегов
в речное зыбкое волненье –
незабываемо мгновенье,
осталось в памяти навек.
Волны неукротимый бег
в обском заливе Кожзавода
и у понтонного моста,
вода прозрачностью чиста –
Душа напоена свободой,
всегда свежайшая уха
и... ночь туманная тиха.

Прыжки его и пируэты
не повторял из них никто.
Спортсменом лучшим был, при этом
работал с радостью, легко.
Был чемпионом ежегодно,
одолевал в себе свободно
пороки жизни сволочной.
Тройное сальто с подкидной
доски крутил, с большим запасом
выпрыгивал под купол он
и напряженья слышал звон.
И все довольны были Стасом,
его порядочностью, с ним
легко живется, одолим

недуг печали, безнадеги,
но путь становится светлей,
не устают в дороге ноги,
где ветер, дующий с полей
с обскою ширью слит, и снова
он трудится по сути в новом
беспечном ракурсе времен.
Со сменой ветхости знамен
пришло непониманье грусти
печальных выпадов в пути,
с которого уж не сойти.
Кульбиты. сальто... дни несутся,
директор истину постиг –
нельзя переходить на крик.
5.
Года бессмысленного счастья
остались в прошлом навсегда,
когда не уставал качаться
я в колыбели, иногда
всплывает в памяти виденье,
тогда опасно промедленье
с приходом зимних холодов
под хрип беспомощных снегов;
стоит деревня под горою,
которой нет уже давно,
раскрыто настежь там окно.
Свеча горит, её игрою
любуюсь вечерами я,
мерцаньем в камельке огня.

Картина радостного пенья
со светотенью на стене
беспечного во всем мгновенья –
застыло, словно бы в окне
покрылось льдом воспоминаний
моих безрадостных исканий
в полях завидной чистоты,
где взоры подлости пусты,
бессмысленны до омерзенья,
где нет желанья – быть собой
и, не вступая в дикий бой,
рассыпать весь мираж на звенья
одной безрадостной цепи
с призывом странным: “Потерпи!”

Да, вздул он цены запредельно...
...сует мне распечатку в нос.
О жадности скажу отдельно,
но возникает вновь вопрос:
“Зачем лапшу-то, друг мой, тратишь –
на уши вешаешь и трафишь
своими клятвами во всем
многообразии не чувств,
а буйства в ценах потолочных,
тобою взятых с потолка –
к богатству тяга велика,
с зубов, пожалуй что, молочных,
стремишься объегорить всех,
впадая, безусловно, в грех.

Торгует сволочь алкоголем,
торгует истиной Москва.
Скучает друг не мой по воле,
идет не кругом голова.
По эллипсу она кружится
и в верности властям божится.
А власть, не ведая, творит,
преступно-милый колорит
в её речах повсюду слышен,
и обещаньям несть числа.
Она нам вновь преподнесла
сюрприз без истины и крыши
и в этом омерзенья связь –
с коррупцией власть обнялась.
6.
Печать осеннего беспутства
лежит на стройной тишине.
Святая исповедь искусства
горит звездою в вышине,
а он идет тропинкой тихой,
осенняя петляет прихоть
в осеннем лабиринте грез
среди безнравственных берез.
Простор темнеет с козодоем,
летящим в искренности слов,
и потрясает до основ
сиянье неба со звездою,
ему показывая путь,
не обнажая грусти суть.

Он и сейчас кульбиты крутит
и в стойке на руках стоит.
Порой бывает очень грустным,
не вспоминая, говорит:
“Живу веселым отраженьем,
и не считаю пораженьем
свое желанье – быть собой.
А кто я, собственно, такой?
Да, гражданин простой российский,
в Душе, не в прошлом, – акробат.
Пред спортом я не виноват,
но сколько в жизни ни витийствуй,
понять обязан ты себя...
А жизнь – короткая борьба!”

Но жизни в подлинности вектор
проложен в истине самой.
Ответственный дворца директор,
товарищ, друг он мировой
и, оставаясь все ж не лишним,
в отпущенный лимит Всевышним
старается вложиться Стас,
порадовать еще не раз
любителей спортивных видов –
искусства – быть на высоте
и исполнять все в чистоте
он может без дурных кульбитов.
Акробатический Парнас
занял по праву Шеффер Стас.
7.
Своим глазам я не поверил –
мой путь был устлан серебром.
Для них не велика потеря,
когда вся жизнь их на ребро
поставлена – суровый бизнес –
душевной истинности кризис,
как базис, собственно, судьбы...
...качаются в полях столбы
невиданных доселе пробок
в междоусобице степной,
в туманном зареве весной
герой известности столь робок,
что нету сил понять его,
кого в задумчивость влекло.

Он – акробат прыжковых стансов,
понять стремленье – быть собой,
когда беседуем со Стасом,
легко, с веселой простотой
рассказывает, со степенством,
без дрожи в слове, постепенно
я понимаю суть судьбы
без ветхой прихоти борьбы,
он был единственный в Алтае,
кто мог позволить легкий флирт
лишь с акробатикой, горит
веселый взор, и проступает
улыбка редкой чистоты.
С его душевной высоты

видно пространство состояний,
предощущенье новых фраз
и их настойчивых влияний,
что радует, бесспорно, нас
логичностью своих поступков
с его веселым нравом вкупе,
становится во всем легко,
как будто распахнул окно.
И свежесть чистого потока
воздушной массы без грозы
вдруг увеличилась в разы;
заря, встающая с востока,
опять приветствует всех нас,
а вместе с нею Шеффер Стас.
8.
Дворец котельного завода –
его рабочий кабинет.
Из гущи вышел он народа,
он в акробатике – Поэт,
выпрыгивал на метр, да  с лишним,
прогнувшись с пируэтом – фишка,
коронка – сальто-пируэт.
И равных не было и нет
поныне на Алтае Стасу.
В акробатический этюд
воспоминания ведут –
отчет о времени, где ясно,
всегда безоблачно вокруг,
он настоящий в жизни друг.

Своих пристрастий не меняет,
последователен во всем,
живет красиво на Алтае,
не думает он о пустом
стремлении – уехать в дали
далекие, где всем медали
судьба беспечно раздает.
Но Стас, конечно же, не тот,
кого легко и даже просто
увлечь идеею пустой.
Он дышит сущей простотой
в общении с людьми без лоска
в веселом голосе его
мне слышится – звенит стекло.

А время мчится быстрой тройкой
вниз по нескошенной молве.
Живу печально новой стройкой,
витаю где-то в синеве
обдуманных не мной решений,
несостоявшихся вложений,
неотстоявшихся хлопот.
Хотелось бы наоборот
войти в пространство одиночеств,
понять бессмысленности суть,
и в прошлое чтоб заглянуть,
уйдя с печалью от пророчеств,
от безрассудства злой молвы.
Конечно, бездари правы

во всей безвестности сомнений
с печальной истинностью слов
там, где идет за мною тенью
от не задумчивых стихов
волна ненужности совковой,
сгибая горизонт подковой –
свинцово-памятный закат.
Разбитый в дребезги диктат
прозрачных сумерек веселья
под хохот лиственной сосны,
где в состоянии весны
заходится красивой трелью
бегущий полночью ручей,
с рассветом становясь звончей.

Стою на шухере я снова
и прикрываю пацанов
весомостью в поэме слова,
простите, даж не от ментов,
от доброхотов бестолковых.
“А фраер-то, гляди, подкован!” –
я слышу с вьюжной стороны.
Слова в безумии странны,
ложатся искренностью в Душу
и помогают людям жить.
Зачем тогда его винить?
Обета грусти не нарушу –
пройду в игольное ушко,
все это сделаю легко.

Бывает больно и обидно
за пустоту любимых глаз.
Порою до безумья стыдно,
что мой взбесившийся Пегас
несет по кочкам опустенья,
и стелется обида тенью,
и покрывает поле-грусть,
когда безнравственно смеюсь
над пошлостью осенних буден
с печальной роскошью дерев.
Несостоятельность презрев,
я понимаю, что забудут
стихов ветвистую сирень,
где мысль, как кепка, набекрень.

Незаурядным был гимнастом
и в акробатику пришел.
Об этом вспоминает часто,
как будто жизненный прокол;
прыжки и с поворотом сальто
крутил в гимнастике контральто
на фоне басовых фигур.
А нерв натянутый, как шнур,
звенел удачами, и в спорте
становится ведущим Стас,
как будто бы в пустыне барс.
А вы со мной, читатель, спорьте,
но акробатика у нас
покинула, увы, Парнас

и стала прикладным искусством,
внося в рисунок легкий взлет
и темпераментное чувство
и, словно танец под гавот,
исполнено солистом чести
в раздолье истинности песни,
звучащей над дорожкой лет,
однажды вырвавшись на свет
из тьмы великого подполья,
сверкнув алмазной гранью звезд.
Успех до безрассудства прост,
наполненный красивой ролью
первопроходца, акробат
выходит, словно на парад,

в осеннем смокинге удачи
с успехом грусти пополам,
где безусловность тихо плачет
 дождем, снующим по полям
иных воспоминаний легких,
побед собой довольно громких.
Его был высший пьедестал,
и золотой сверкал металл
со звоном истинных медалей –
акробатических наград
был удостоен акробат.
В прыжке пространственном видали
его веселый пируэт –
из той эпохи силуэт.

В акробатическом этюде
был самым главным верховой.
Его же зрители-то судят,
когда стоит вниз головой,
взлетает среднему на плечи.
Этюд безумно быстротечен –
меняется рисунок вмиг,
как будто бы в гримасе лик
во время сбоя верхового
идет насмарку весь этюд.
Народ в оценках часто лют.
Им подавай тогда иного.
Безукоризненность не фарс,
владел ей безраздельно Стас.

Вся акробатика без пауз
есть покорение пространств.
Наполнен элементов парус,
вращаясь, мчится через транс,
взлетая ввысь – под купол зала.
Ему – парящему, все мало,
на миг хоть невесомым стать
стремится акробат опять.
Прыжок и снова – невесомый
он в верхней точке... элемент
закончен, финишный момент
и... приземление. С истомой
в веселом легком торжестве,
с улыбкой счастья на лице.
9.
Мы о политике со Стасом
вновь завели вот разговор,
припомнили заплывы брассом
и политический позор –
разруху, карточки, паденье,
уж ниже некуда. Продленье
несостоятельности той
союзной лирики пустой
о коммунизме – светлой доле,
умершей в заревах войны –
начало гибели страны,
живущей весело в неволе.
Политик современный тож
душонкой обожает ложь.

Племяш Баварина Олежка
в сравненье с дядей-то – никто,
как ученик он не прилежен,
словами он сорит легко,
ответов не дает на письма,
зубенки в скрипе диком стиснув,
наобещает до небес.
Видать, его попутал Бес,
неправду говорит творящий
при этом не молитву он.
Обманывать, видать, резон
находит памятью, разаящий
всех посетителей подряд,
а тот, разинув рот, и рад

посулы слышать в обещаньях.
Приятный, видимо, сей факт.
Тлетворное его влиянье
испытывает. Депутат –
сосредоточие обмана.
За скобками иных романов,
как молвил Салтыков-Щедрин.
Не меря всех на свой аршин,
сказать обязан я за Мишу
Евграфовича лишь одно,
раскрыв бездушия окно
в строке, под ней где нувориши
творят без укоризны зло.
Снегами злобы занесло

окрестность чистых отношений,
об этом мне поведал Стас,
кто видел множество крушений,
не одного он в жизни спас
от горького в пути паденья,
разбрасывающих зла каменья
на истинный поставил путь
и, словно в завтра заглянуть
помог отчаявшимся в жизни
с её беспечностью святой,
необоснованностью той,
что возникает лишь на тризне
погибшей в бедствии страны,
которой были мы верны.
10.
И снова дождь, и снова слякоть,
и вновь холодная волна
мне начинает Душу лапать,
обильем памяти полна,
она страдает постоянно,
хожу на воле полупьяной,
ищу осенний поворот,
где все давно наоборот
не любят, но страдают вечно
и в том трагедия и фарс.
Мы убеждались уж не раз,
что все на Свете скоротечно –
мгновенье длится полный день...
...и лишь отбрасывает тень

на перспективу невезенья
по всей безнравственной стране.
И только грусти угрызенья
не совести во флирте дней,
в печальном ракурсе свободы,
на утренней заре в разводах
дождинок легкое тепло
меня в суровый день влекло
понять бессмысленность покоя
в осеннем сумраке небес.
Теряя к сути интерес,
я шел дорогою изгоя,
неся строптивость честных строк,
преодолев в себе порог

безвинных отражений в песне,
не мной записанной со слов,
невысказанных в поле чести
под сенью грубых облаков
мой силуэт, летящий тенью
из прошлой жизни с канителью...
...вокруг запястья тишины
под странный ропот от вины
за состояние покоя
на верхнем рубеже времен,
давно минувших. Но урон
мы ощущаем, и дурное
вновь торжествует в новых днях,
как будто пена на кустах

разбрызгана в закате ветхом,
и солнце, совершив кульбит
в моем стихе, как будто в клетке
мой оппонент не мне грубит
и крутит сальто с поворотом,
страдая странным приворотом,
он приземляется опять.
И в этом, надо понимать,
его желанье – быть в обойме
сих пируэтов на ковре
при ярко-памятной заре
с набором элементов стройным,
всегда присутствует печаль,
легко несущаяся вдаль.

Мы партию власти не любим,
но все же вступаем в неё.
Свою независимость губим
и смотрим на жизнь сквозь стекло,
покрытое кровью конфликтов,
раздоров, насилий и фикций,
и мыльных во всем пузырей.
Правление, словно пырей,
растет в обещаниях власти
решить все проблемы людей.
Как жить им, конечно, видней.
Толкуют партийцы о счастье
для нас, непокорных людей,
забывших о тьмы лагерей.
11.
Печальные дни в онеменье,
согнувшись, проходят гурьбой,
и в принципе – это мгновенье
подарено было судьбой –
увидеть рассветы печали,
что радость порой означали,
неслись по сугробам мечты
в осеннюю даль пустоты
с прозрачностью серого неба,
с ветрами порой за углом
в Душе появлялся надлом
и, кажется, пошлая небыль
опять заметелила, вновь
приходит с участьем любовь

к осенним витийствам деревьев,
раздетых опять донага.
Дорогой петляющих терний
проносятся вскоре снега,
кружатся метельные вьюги,
танцуют не буги, а вуги,
трещат по ночам холода,
но светит, синея, звезда,
луна в одиозном испуге
глядит, веселясь, на меня,
серебряным глазом звеня.
И всю заливает округу,
блестящим горит серебром,
наполнив печалью мой дом.

Бегущее время порою
меняет стремительный бег.
Свое удивленье не скрою,
в потоке смешной человек
стремится к покою, однако,
рожденный под горестным знаком
не ведает легких дорог.
Не свой одолевший порог,
приходит в восторг, не напрасно
разносится память в полях,
и в этих нескромных стихах
все выглядит, может, прекрасно,
но времени злой поворот
бросает героев в обход.

Идут и не ведают дали,
приходят безмолвно в тупик,
в глазах состоянье печали.
Испуг, безусловно, возник,
и время застойное вскоре,
и горечь печали во взоре
ломают безнравственный бег,
и... падает будто бы снег
в жару беспокойного лета,
и вьюга по Душам метет,
не тает безверия лед,
и только известно Поэту,
что ждет за оградой свобод,
где вновь молчаливый народ,

поверив пустым обещаньям,
работает честно опять.
Живет не в нужде, в обнищанье,
идет, независимый, вспять
к традициям злого насилья.
Безмолвствует снова Россия –
империя странной игры.
И катится, словно с горы,
в долину беспечного горя
в благих намереньях своих.
И делится все на троих;
встречая осенние зори,
стоит меланхолия лет,
покоя в помине где нет.

Я помню осеннюю слякоть
и легкую грусть торжества,
где шел безответственный лапоть
средь трепета с жестью листа.
Куржавилось серое небо,
не мне и не вам на потребу
струились потоки дождя,
а в них отражалась звезда,
упавшая с неба беспутства;
за кромкой печальной судьбы
купались в грязи воробьи.
Хотелось слегка прикоснуться
к печали осенних хлопот,
но был, вероятно, не тот

угаснувший день беспокойства
на стыке печальных времен
завидного, в общем-то, свойства
под выплески ярких знамен
и хлопанье форточек грусти,
когда не хотелось проснуться,
в себе пребывая во сне;
я был недоволен вполне
отчаяньем в странной удаче
на взлете в осеннюю даль.
Дождинок застывшая сталь
дырявила истинность плача
в осенней тревоге за всё,
вращая под свист колесо

забытого счастья на Свете
в неискреннем ракурсе лет,
когда нет печали в ответе,
в ответе том ясности нет.
Всё пасмурно в утренней дымке,
туманно на облачном снимке,
расплывчато в песенной мгле,
сидящих во всем на игле
безнравственной горечи чести
быть истинным в поле тревог,
где вновь выручает нас Бог.
И мы, пребывая в фиесте,
в кураж возвращаемся вновь
и с нами из песни любовь.

Размеренность странной недели
опять удивляет меня.
О! как же вы все надоели,
своим безразличьем звеня,
хотите построить такое,
где нет никому ни покоя,
ни счастья – стоять в стороне,
собою чтоб быть не вполне
довольным без участи светлой
во мраке сиреневых дней,
когда и в затишье больней,
я чувствую в странном ответе
напористость с нудностью вновь –
взлетает осенняя бровь.

Осенняя слякоть в июле;
дожди без конца и дожди
идут в голубом Барнауле...
...а мне говорят: “Подожди,
разведрится это ненастье,
пройдут безвозвратно напасти,
наступит погодистый день,
и только багряная тень
останется алой полоской;
в печально кудрявистом дне
промчусь на строптивом коне
по странной поверхности плоской
без ям и печальных бугров,
закат где в тумане багров.

А в городе нашем повсюду
стоят истуканы войны,
и им поклоняются люди,
не чувствуя даже вины
за нищую жизнь без просветов
рабочих, беспечных Поэтов,
ту жизнь прославляющих вновь,
поют, не жалеючи слов,
сравнений, высоких метафор,
размеров и ритмов войны
великой, но бедной страны.
Смотрящий на осень без страхов,
идет по июлю закат,
что в грусти моей виноват.

Разлом человеческих судеб –
гражданская это война,
все лучшее, люди, в нас губит,
страданья приносит она.
И жертвы напрасны по сути,
и облик кровавый и лютый –
её обнаженный оскал,
и к власти приходит нахал,
что рядится в тогу веселья
под свист безнадежности пуль,
повсюду с винтовкой патруль,
пустеет богатая келья,
шагает в стране нищета,
и катится полем тщета.
12.
Порой себя не понимаю –
зачем иду опять ва-банк.
Решенье в грусти принимаю,
бросаюсь, словно бы на танк,
на обстоятельства в сомненье
увидеть, собственно, под тенью
печальной радости предмет,
которой и в помине нет
в моем сознании успеха
под шелест тихого листа.
Но совесть все-таки чиста
и в перспективе грустной смеха,
несущегося под уклон
моих промчавшихся времен.

Не так, как вам, друзья, хотелось
в печальной изморози слов
услышать, что давно пропелось
без потрясений до основ
в суровой истине сплоченья
до полного в пути свеченья
неярких за туманом звезд.
Комет прибитый в небе хвост,
объединенный в жгут бахвальства
из бессистемности сплошной,
не понимающий Душой
с обилием внутри нахальства.
Я снова выхожу на тракт
и заключаю вновь контракт

с собой на перекрестке славы
под свист безумия ветров
по обвалившейся канаве,
срывая золотой покров
на утренней свободе чести,
где под туманом гнется местность,
дуга звенящая над ней
впадает словно бы в ручей.
“Цветет зазимком бестолковость”, –
сказал мне лучший акробат,
гармонии суровой брат,
а в арсенале только ловкость –
уменье выше головы
подпрыгивать из-под молвы.

Навязывать я вам не стану
желанье, нет, увы, отнюдь.
На суд представлю в три карата
акробатический этюд,
как самородок без огранки.
Понять хотелось спозаранку
всю истину степной зари,
где громко пели глухари
на токовище беспокойства,
взлетая в небо тишины.
Все наблюдая со спины,
казалось диким в поле свойства
не бесконечности, а лжи,
когда входили в куражи,

взлетали выше беспечали,
стремились выйти на простор,
где воды, буйствуя, качали
деревьев редкостный узор.
Понять стремились однозначность,
Души не ведая прозрачность
из прозаичности времен,
до безоглядства вождь умен.
Хотя его давно уж нету,
портреты все-таки висят,
напоминают поросят
визгливо-розовых по цвету,
пушистых со щетиной грез...
...все было, было и всерьез.

Не все дружны с сестрой таланта.
Мы просим извинить, зато
он может заменить атланта –
не позавидует никто
его успеху в многословье.
Плодя бездарных поголовье,
и их печатаем, как есть,
блюдя не совесть, только честь
по отношенью к нищим мэтрам –
совков безнравственной волны.
Задумок подлости полны,
впадая произвольно в ретро
с печалью жесткою тоски,
твердят о твердости руки.

Ах, мигалевы, мигалевы,
вот так с Сорокою нельзя,
с его во времени со словом
знакомится опять Земля.
А вы, его поставив к стенке,
едите на поэмах гренки
и вместе с пензиными вновь,
нахмурив безрассудства бровь,
отставили шедевр в сторонку
и руки греете опять,
конечно, вам же не понять
в какую катитесь воронку,
сминая скошенность травы,
считаете, что вы правы.

Вся безнадежность положенья
кипит осеннею листвой.
И нету уж ни с кем сближенья
под беспокойной синевой,
спадающей дождями линий,
а в отношеньях странный иней,
не охлаждающий меня.
В конце безрадостного дня
опять закат без предрассудков,
и снова плавится заря,
и это, видимо, не зря –
я выбираюсь из паскудства
непоэтической среды
до первой в небесах звезды.

Мои красивые печали
из детства в юность перешли.
Они порою так кричали,
что их метели замели.
Утихли снежные метели,
печали в белые постели
обескуражено легли
под снежным одеялом, и
не стало слышно диких криков,
все образумилось во мне.
Лишь отражения в окне
остались словно бы улики
той в беспокойностях поры.
Качусь по склону я горы

в долину истинной печали,
где сумерки повсюду, мрак,
которых мы не замечали,
все строили не свой барак
взаимоотношений чуждых,
и круг общенья был заужен,
занижен уровень тоски,
и совершались зла броски,
и выжигало в сердце юном
начало истинных начал.
А первый отклик означал
успех безнравственно подлунный
на безоглядном пустыре,
на чуть забрезжившей заре.

В акробатическом этюде
гармония и взлет мечты
мне видится, друзья, повсюду,
как прошлогодние листы
кружили по пространству счастья,
как воплощение ненастья –
судьбы печальный оберег.
В верху стоящий человек –
всего этюда завершенье,
и всей искусственности знак
со всей естественностью благ
благопристойного прочтенья
фигуры с гибкостью из тел.
Я в них увидел, что хотел –

полет фантазии в пространстве,
в трехмерной сути новых дней.
Вернувшись словно бы из странствий,
он расседлал своих коней,
предался мысленной свободе,
держа пари со всем народом
и, новый совершив кульбит,
когда и Душу-то знобит
от необдуманнсоти светской
на перегибах всех властей,
когда молчанья нет честней
в действительности той, советской,
он был в почете, так считал,
транжиря жизни капитал.

Гляжу в окно на шелест листьев
и вижу – яркий зимний день,
а между листьев время мчится,
не оставляя даже тень.
Оно бесценно не по сути,
я слышу – временные лютни
играют музыку тоски,
горят далекие белки
в заре закатного покоя,
испепеляющий ответ
выводит нас из тьмы на свет,
где зеркало реки слюдою
покрыто тишиной времен,
скрывая множество имен

под толщей истинной печали
о них поведать бы стране,
в предательстве как уличали,
кто в плен попался на войне,
сажали в тюрьмы-каталажки.
От власти не было поблажки.
Над нами весь смеялся Свет.
А узурпатора портрет
висит по кабинетам власти.
История нас ничему
не учит, видно, потому
мы снова делимся на части,
и снова Мир весь виноват,
что мы шагаем вновь назад.

Идет откат. “Свобода” – слово –
акробатический нюанс,
что превращается в полову.
Не отработан был аванс,
нам предоставленный судьбою.
Мы снова заняты борьбою
с мифическим в пути врагом,
что притаился за бугром.
А нам же нету конкурентов
в уничижении себя.
Клянемся: – Делаем любя,
срывая сонм аплодисментов
на безнадежной высоте.
По беспечальной простоте

мы верим в обещанья власти,
патриотизмом дорожа,
живем, как нищие, но в счастье
опять в безволии кружа,
выходим все же на поляну.
Не видим, собственно, изъяна
ни в поведении вождя,
хоть минули его года
в системе ложных отношений,
когда чиновник – господин,
всех положений он – един
вершитель судеб, без сомнений,
где совесть подлости сестра,
а жизнь – условностей игра.

В осенней прихоти сомнений
иду в безнравственной толпе
по склону редкостных мгновений,
по непротоптанной тропе,
ведущей в истину рассветов,
где мы встречаемся с Поэтом
давно уж отзвеневших лет,
где чуть забрезживший рассвет
во мгле цветущего сомненья
печально-грустным огоньком
во тьме, но не за тем углом,
откуда слышатся лишь пенья
завьюженных просторов дней,
разбросанных в пути камней.

И настает пора расплаты,
и снова грусть торчит сучком,
и листьев золотые латы
звенят, топорщатся пучком,
срываясь, кружатся в пространстве...
Приверженцы веселых странствий
в них видят памятную даль
и чувствуют свою печаль.
Все обнаженнее и глуше,
прозрачнее во всем намек,
прохожий словно бы намок.
Ему не хочется послушать
неадекватность тишины
с пустой прозрачностью вины.

Печальный город невезенья –
я чуть лимитчиком не стал,
где совести нет угрызенья,
в почете где один скандал,
разборка в верхнем эшелоне
советской власти, по шаблону
живут в нем горе-москвичи,
едят не булки, куличи,
находят выгоду повсюду,
страну подмяли под себя,
передовое загубя,
вновь приобщаются все к блуду
и всей стране моей вредят,
и восхваляют злой Арбат.

Ну, что сказать, мой друг, в отместку
всей этой своре фраеров?
Ты заточи на них стамеску
под светлой бурею ветров.
Поймешь ли ты, читатель юный,
что неуживчив Мир подлунный –
идут разборки каждый день,
и стелется по полю тень
от истины красивых сходок
на пустырях молвы людской
под легкий звон волны обской.
Вокруг же множество находок,
подвластных истине степной.
И то, что было не со мной,

всплывает на поверхность Леты –
забвенье отступает вновь,
мы слышим русского Поэта.
К России странная любовь
в нас пробуждается, однако,
зачем травили их собакой,
зачем держали взаперти
и не давали вдаль идти.
Ах, революция-подлюка,
во всем её одной вина.
Зачем же нам тогда она?
Будь проклята навеки злюка,
ломающая нас с тобой
своей бессмысленной борьбой.

Писателя – популизатор?
Скорее все-таки себя.
Статейки пишет он с азартом,
себя достойного любя,
что он с писателем когда-то
де юре, может, и де факто
жил в интернате за рекой,
во времени – подать рукой.
Писатель-то о нем не знает.
Он – представляется как друг.
И верят все ему вокруг,
у нас тут на седом Алтае
никто ж не станет проверять.
Писатель умер в сорок пять.

Спасибо патриоту слова
я все-таки, друзья, скажу,
хотя вся жизнь, увы, полова,
но в узел память завяжу –
и пусть останется навеки.
Теченьем балуются реки
не столь бурливые, мой друг,
как твой безрадостный испуг,
подхватит, словно бы легенду,
и понесет её поток
и, новый совершив виток,
возьмет неистовость в аренду,
напишет что-нибудь о нем,
буравит светлый окоем

корабль, плывущий в море страха –
идет движение к мечте
благополучия и краха
в незлобивой, но чистоте.
В пустующем безмолвье этом,
встречаясь в будущем с Поэтом,
имейте все-таки в виду, –
свою безвыходность найду
в осеннем пепелище красок,
в ответном неудобстве лет,
когда безнравственности свет
и я в той истине подпасок,
и мой завистливый портрет
лучится, словно бы запрет.

И развели меня, как лоха,
на триста тысяч тех рублей –
плыла обманная эпоха
цариц обманов, королей.
А я довольствовался честью –
быть ненавязчивым, без лести,
чтоб совесть с грустью не терять.
Чинуш бесчисленная рать
в обмане – пребывала в счастье.
На все был искренний отказ,
я слышал: “Нет!” в который раз.
Ходил по коридорам власти,
но в этом был напрасный труд...
...Акробатический этюд

закончен на печальной ноте
и в том безвестности вина
сидит вороной на заплоте,
отчаянья в глазах полна.
Вся акробатика в загоне,
безвыходность опять в законе.
К ней интерес, увы, угас,
не унывает только Стас,
он в новом качестве успешен –
директор истинно дворца
в почете, люди, у Творца,
хотя, увы, и не безгрешен,
не ищет обходных путей,
снискал любовь он у людей.

Не пел, вожди, вам дифирамбов,
стремился суть я вас понять.
Светились безнадегой рампы,
на всех хотелось не пенять,
высказывать не осужденье
за ваше в злобе принужденье,
принять такими, как вы есть.
Свою я сохраняя честь,
шагал по скошенному полю
во мгле осенней суеты
в простор печальной пустоты,
принять чтоб сердцем не неволю,
свободу истинной мечты
без покоренья высоты,

с которой виден одинокий,
стоящий в золоте листвы,
один на всю в палу забоке
в объятьях собственной молвы
приблудный клен среди осинок,
сибирской шири нашей инок
в тумане одиозных фраз.
Его я слушал перифраз,
а он звенел листвой жестяной,
осинку, видно, соблазнял,
ветвями нагло обнимал,
качаясь, словно полупьяный,
сверкал серебряной росой,
полураздетый и босой.

Нам грусть досталась по наследству –
коммунистический раздрай
и вереница новых бедствий.
Остался в обещаньях Рай
в стране Советов беспардонных,
идей бестактно чужеродных,
что выдавали за свои
все приблатненные вожди –
преступники по высшей мере –
шпионы чужеродных стран.
Всех их обожествлял экран.
Глумились подлые над Верой
и Храмы рушили в стране
на той безнравственной волне.

Я верю в Истину святую
в осеннем бездорожье дней.
И пусть вожди опять лютуют
по поводу пустых идей,
наполненных презреньем к людям
иной формации. Осудит
история жестокость их.
И, в мой влезающие стих,
вожди безнравственны по сути
запомнит на века страна
и будет им она верна.
Поэт, конечно же, не шутит,
но осуждает этот блуд.
И, завершая свой этюд,

хочу сказать вам в заключенье,
порадовать чтоб снова вас
не просто сим разоблаченьем,
как говорил на днях мне Стас:
“На Свете жить нам надо честно.
В любых условиях есть место
красивым собственным делам
и даже в смуту и бедлам.
В любом правленье есть изъяны.
Из прошлого не рвать чтоб нить,
по совести всем надо жить
и дорожить, конечно, днями,
отпущенными Богом нам
и строить, а не рушить Храм”.

Иду понуро бездорожьем
в осенней слякотной поре,
стоят намокшие остожья,
сверкают сталью на заре,
раскинувшейся лентой алой,
смотрю, бессмысленно усталый,
на крики с жадностью ворон,
летящих вниз со всех сторон
увядшего пространства лета
в печальной прихоти дождей.
Бывает, нет ли, поважней
желанье быть собой Поэта
восходов и закатов дней
за алой лентою степей.

Не стану приглашать Поэтов
к осеннему безволью дней,
а напишу-ка я либретто
акробатических идей,
где сальто крутят с пируэтом,
прогнувшись, все-таки, при этом
не прогибаются под власть.
Достоинств акробата часть
в невидимом пространстве чести
и осязаемости слов
со звоном искренних стихов.
Исполненный веселой песней
акробатический этюд,
в котором люди узнают

подробности советской жизни
в аплодисментах под запрет
давно распавшейся Отчизны,
наверное, себе во вред.
“Я не жалею и не плачу”,
но сожалею, а иначе
какой же это патриот,
трактуя все наоборот...
...отвлекся... вы уж извините,
понес меня опять Пегас.
Работает, печалясь, Стас
в несостоявшейся элите
Душой ранимой акробат,
да, нет, ни в чем не виноват.

Пустая лирика богата
пейзажами осенних дней
с суровой линией заката,
когда становится видней
все пошлое в недавнем прошлом,
что было истиною в ложном
стремлении умчаться ввысь,
Советов восхваляя жизнь,
не думать о корнях и предках.
История террора в нас,
и убивать друзей приказ
звучал в России-то нередко,
и шли друг с другом воевать,
отца бросая в пекло, мать.

Да! шестьдесят, конечно, возраст,
и что ты нам ни говори,
прожить его не так-то просто.
В красивой памяти зари
мы видим взлеты и паденья.
Трагические все мгновенья
ты, папа, стойко перенес,
всегда работал на износ.
Тебя мы поздравляем снова,
желаем радостных минут,
и пусть цветы в Душе цветут.
А неурядицы – полова,
её уносят пусть ветра.
Во здравие твоё – ура!

Ты нас взрастил, за что спасибо
огромное прими от нас –
детей твоих. Без перегибов
ты обходился – это раз,
а, во вторых, всегда спокойно
по жизни вел, и мы достойно
живем и любим отчий край –
любимый твой и наш Алтай.
О нас заботился ты нежно,
порой наказывал слегка.
Любовь к тебе столь глубока
и проявляется в прилежном
неисполнении греха,
а их по жизни – вороха.

Мы в день рождения желаем
тебе не хмуриться, отец,
тебя мы любим, почитаем
и слушаемся, наконец,
все внуками вас одарили.
И что бы там ни говорили,
мы – первоклассная семья!
Не знаю, как Сергей, но я
всегда в пример тебя им ставлю
и с уваженьем говорю –
в знак преклонения дарю –
тебя с Поэтом вместе славлю
вот этой книгой. Будь всегда
здоровым многие года.

– Дворец котельного завода
вновь выставляют на торги.
Такая вот у нас свобода,
что наподобие пурги
ревёт и мечет, мачты гнутся.
От этого, увы, не грустно,
печально в собственной стране
лишь иностранцы на коне,
диктуют, подлые, условья
и, что нам делать, как нам жить.
Конечно, надо поспешить –
богатое создать сословье,
весёлый и мобильный класс. –
так заключил рассказ свой Стас. –

Подарочек на день рожденья
не из приятных, вам скажу.
Культурно станем мы беднее,
и в этом происк нахожу.
Но содержать дворец не хочет
хозяин, что-то там лопочет
о производстве без дворца,
подъема в выси без конца.
А, что касается культуры,
в свободном плаванье она.
Не выживет? – её вина!
До уровня дойдет халтуры
на поводу иных страстей,
не став от этого честней.

Но наш герой не унывает
в свои, теперь уж, шестьдесят.
Не много гордых на Алтае.
– Пускай другие шестерят.
Я не намерен прогибаться.
Не в деньгах, люди, ваше счастье,
не, извините, в прибылях,
не в блеске золоченых блях,
в служении культуре нашей –
российской в новых смутных днях.
Прорвемся снова на рысях,
культурнее мы станем краше,
всё образуется, народ,
я знаю точно наперед. –

подвел черту под разговором,
заулыбавшись, Шеффер Стас.
Культура, рухнувшим забором,
лежит, не раздражает вас –
хозяева от производства?
Вы опускаетесь до скотства,
непомнящих давно родства
экономического торжества
с культурой Родины державной.
Конечно, Бог лишь вам судья.
Но в экономике нельзя
невежественным быть и шалым.
Понять бы надо вам, торгаш,
культура – это козырь ваш.

Не унывай, отец, и в нашей
действительности подлых дней,
в любом формате жизнь всё краше
и где-то даже и стильней.
Дворец останется алтайским
пристанищем, хотя не райским.
Мы будем чествовать тебя,
нелегкая твоя судьба –
большая часть и нашей жизни –
акробатический этюд.
Всегда, отец, веселым будь
семье опорой, а капризы
внучат не исполняй... хотя,
не мне, отец, учить тебя.