Такая судьба. Гл. 2. 9. Мачтет

Леонид Фризман
Такая судьба. Еврейская тема в русской литературе (2015). Глава 2.9.

     Григорий Мачтет (1852-1901) был человеком с передовыми взглядами, близким к народничеству, принимал участие в освободительном движении, за что подвергался арестам и ссылкам. Ему принадлежит одна из самых популярных революционных песен того времени – «Замучен тяжелой неволей». И характер его общественной деятельности, и сам склад его личности в большой мере предопределили его отношение к еврейскому вопросу. Хотя оно с наибольшей определенностью выразилось лишь в одном его произведении – рассказе «Жид», но выразилось так, что этот рассказ занял заметное место в ряду написанного о евреях и еврействе.
     Его название очень значимо и в известном смысле полемично. Мачтет в отличие от некоторых своих современников, например от Чехова, остро ощущал неприязненность и уничижительность, которые вкладывались в это слово во второй половине Х1Х века. И все содержание произведения, то, что в нем сказано о его главном герое, призвано противостоять подобным эмоциям и опровергать воплощенное в этом слове отношение к евреям. Впрочем, писатель уже первыми строками предупреждает нас о том, что те мемуарные заметки, на которых построен рассказ (а строится он на достоверном, жизненном материале), не претендуют на обобщающий характер.
     Он начинает так: «Я отнюдь не хочу своим небольшим рассказом выступить в защиту целой нации, – не хочу уже по тому одному, что в такой защите она, конечно, не нуждается». Еврейский народ имеет историю мирового значения, и его великие представители блестят ярким светом и неизгладимыми чертами «вписали свои имена в историю нашей культуры и нашего просвещения». Отметим это повторяемое Мачтетом слово «наше»: им подчеркивается вклад, внесенный евреями именно в русскую культуру и русское просвещение.
     Признавая,  что евреи, как и другие народы, рядом с добром несут и зло, писатель подчеркивает, «что последнее, как везде и всегда, конечно обусловливается не какими-то прирожденными особенностями самой нации, – как утверждают некоторые, – а условиями ее быта и существования». Главную свою цель Мачтет видит в убеждении своих «милых соотечественников», чтобы человек, образ которого воссоздан в рассказе, не был для них «исключительно “жид“» и чтобы они «поосторожнее расточали обидные эпитеты и клички, а о человеке судили бы по его сердцу и уму».
     Не приходится сомневаться, что именно такая авторская позиция привлекла к рассказу заметное внимание критики. Близкий к реакционным кругам журнал «Наблюдатель» утверждал, что это произведение слабее прежних, «потому что тенденциозно». Под «тенденциозностью», разумеется, подразумевалось заступничество за евреев. «Неделя» это же качество рассказа называла «идейностью» и бранила Мачтета за то, что в нем «искусство играет исключительно служебную роль по отношению к разным идеям, проведение которых считает своею главною целию». Что это за «разные идеи», полагаем, пояснять не надо. Статья, помещенная в либеральном «Вестнике Европы», была свободна от подобных упреков, хотя и отмечала художественные недостатки рассказа.
     Начинается он с эпизода вроде бы пустякового. Одноклассники героя рассказа Давида Гурвейса умоляют спасти их, выведать тему контрольной работы, которую им предстоит написать, Исполнить эту просьбу ему очень нелегко, но он не в силах ее отвергнуть. Ведь «он вечно твердил свое: “Ну, жид! А разве жид не человек? Ну?“ – и доказывал это каждым шагом, своим самоотвержением, любовью, мягкостью; а тех он уверял всегда, что не все “гои“ злые, что у них есть тоже человеческое сердце, что человеконенавистничество и неуважение к личности как таковой не составляют их видовой признак. И там и тут его проповедь имела мало успеха, ему не верили, не могли, не хотели, не умели верить, верил этому он один – он, почти чужой и там и тут…».
     Обман был, естественно обнаружен, выяснилось, что все «ослы» написали на пять и только первый ученик Давид Гурвейс на единицу: «он жертвовал собой, чтобы примирить две столкнувшиеся стороны, послужить двум враждебным культам, удовлетворить и тех и других <…> В этом сказался весь он: бесхитростный, добрый и честный. У каждого из нас так и вырвалось одобрительное: “ай да жид“. А “жиду“ в конце концов, –  “жиду“, спасавшему нас и добивавшемуся “единицы“ ради Антона Антоновича, пришлось оставить школу и перейти в другую…».
     Когда рассказчик и его герой встретились в годы учебы в университете, «один из самых выдающихся студентов по уму, способностям, развитию, он оставался все тем же прежним, бесхитростным до наивности, добрым и честным малым, каким был в школе». Здесь Мачтет говорит очень важные слова, выявляющие подлинную драму, притом драму не только Гурвейса, но в каком-то смысле всего русского еврейства: «Воспитанный, как и все мы, на лучших, бессмертных творениях нашей литературы, созданный духовно великими  отцами нашей мысли и  слова: Гоголем, Пушкиным, Белинским, Лермонтовым, Добролюбовым, Некрасовым и т.д., наученный ими понимать и любить, он естественно по духу был таким же “русским“, таким же народолюбцем, как и все мы, и, может быть, даже больше и во всяком случае бескорыстнее многих из нас, а для народа, для этого страстно идеально любимого им народа, о котором он болел, к которому рвался всею душой, всем своим чистым сердцем, – он был только “жид“, существо враждебное, подозрительное, смешное по внешности, выговору, жестам, по всему, что так или иначе выдавало его племенную особенность».
     Он гордился тем, что евреи давно променяли меч на культуру, что вместо Наполеонов у них Лассали, Марксы, Гейне, Берне, Мейерберы, Когда его поддразнивали: «Да какой же ты еврей? Что в тебе еврейского?», он «ссылался на свои симпатии к преследуемому племени, на свое происхождение. «Пока они “жиды“, а не люди, как все, и я буду жид! Пока их преследуют, и я буду с ними!». Если ему говорили, что у него нет ничего общего с евреями, потому что они эксплуатируют народ и занимаются ростовщичеством, он напоминал, что громадное большинство евреев – ремесленники, живущие в вопиющей нужде.
     Гурвейс и сам был одним из беднейших в университете, «громадную часть суток ему приходилось отдавать репетиторству, беганью по грошовым урокам, которыми он снискивал себе свое скудное студенческое пропитание». И в этом Мачтет видит именно национальную, еврейскую черту – врожденную, унаследованную от отца и дедов привычку уважать труд, глядеть на него как на долг, святую обязанность человека. Он говорит о себе: «…Это в крови у меня. Весь наш жидовский род – пролетарии… Прадед, дед, отец, не разгибая спины, выкармливали поколение за поколением иголкой… Это родовая иголка таким меня сделала…»
     Именно сознание своей полезности укрепляло в нем своеобразную гордость своим еврейством. Многие его окружающие  этого не понимали, для них принадлежность к этой нации принижала Гурвейса, а слово «жид» в его устах даже коробило и ему вечно кричали, что в нем нет ничего еврейского.
« – Нет-с, сударыня, – горячо возражал он с тою простотой и безыскусственностью, которые так нравились в нем всем, – нет-с… Я чистейший жид! Дед был жид, отец жид, и я такой же…
– Но что же в вас еврейского? – конфузились кричавшие на его слово “жид“, – ни пейсов, ни халата…
– Мои симпатии – вот что! Я люблю жидов, я понимаю их, – я сочувствую им во многом – как жид, а не только как человек, для которого все люди – люди… Вы не так к ним относитесь, да и относиться так не можете!..»
     Когда маленькая Сербия выступила  против громадной и сильной тогда Турции, Гурвейс оказался в числе тех, кто прямо из университета отправился на театр войны. Когда ему говорили «Погоди, – что-то запоешь, как попадешься в плен, к туркам», он отвечал: «Я и турок лечить буду». А на слова: «Ишь ты, перебежчик! Врагу на помощь придешь!» – «сейчас же рассыпался в доказательствах, что больные – не враги, а только больные, что врач не имеет права иметь врагов». Все время войны он провел не в лазаретах, а на перевязочных пунктах, под огнем, под выстрелами, всецело занятый своим делом. Не удивительно, что его полюбили все, кто имел с ним дело и его имя пользовалось громадной популярностью.
     На последних страницах рассказа описан еврейский погром. Расходившаяся, наэлектризованная толпа, повинуясь одному неодолимому побуждению разрушать, рвать, уничтожать, набросилась на еврейскую бедноту. Катилась лавина и сметала на своем пути все, что было ей по силам. «Не знаю, что думал Гурвейс, – продолжает повествователь, – но мне, конечно, не приходило и в голову, чтобы разрушение, погром могли коснуться и его квартиры, – квартиры  самого популярного врача <…> И я ахнул, искренне ахнул, когда картина и его “гнезда“ предстала передо мной. Погром был в полном разгаре…»
     Внезапно бушевавшую толпу охватил испуг, и она стремглав бросилась вон. «Толпа бежала, – нет, летела вернее, – вниз по лестнице, как вспугнутое стадо, бессознательно, точно так, как за минуту перед тем все разрушала… <…>  И вдруг один из них, толкнутый сверху, споткнувшись и потеряв равновесие, полетел через перила вниз на каменный пол, со второго этажа…». Гурвейс, оставляет жену и ребенка, которых он успокаивал после пережитого напряжения, и бросается на помощь пострадавшему: «врач-человек одержал верх над обиженным, невыразимо обиженным отцом и гражданином».
     Их окружает потрясенная толпа, и какая-то женщина кричит: «Батюшка ты наш, отец родной! Заступник! Злодея своего сам же и лечишь… Праведник ты, как есть заступник!..» И Гурвейс отвечает на это так, как и можно было ждать после всего, что мы о нем узнали:
     « – Неправда! – резко крикнул он в упор, – неправда, я – жид!». Это все, что вырвалось у него из плотно сжатых уст за это время, – это все, что он кинул людям в лицо как укор.