Д. Нурксе. Голоса над водой. ч. 1, 1-12

Валентин Емелин
Предисловие переводчика

"Голоса над водой" (1996) - эстонская семейная сага об исходе за океан. Действие начинается в России в первом десятилетии 20 века и заканчивается в Канаде, прослеживаются судьбы представителей нескольких поколений одной семьи. Повествование ведётся попеременно от имени нескольких её членов на протяжение почти столетия.

Деннис Нурксе (р. 1949) – американский поэт эстонского происхождения, дважды лауреат Национального фонда поддержки искусства, автор 9 поэтических сборников. Сын выдающегося экономиста Рагнара Нурксе, одного из основателей теории экономики развивающихся стран.


ЧАСТЬ I. ПОКИДАЯ ЭСТОНИЮ

Детская

У меня была лишь одна пуговица из кости,
но зато была шляпка с плюмажем,
и в услужении – кукла
из мешковины, с вышитыми глазами:
каждый день, когда просветлялось
только в моей голове, я играла
в одну игру, знакомую мне с рождения,
и в другую, в которую никогда не играла раньше,
сама по себе, втиснутая между сестрой и братом,
с куклой, примостившейся в головах, и младенцем,
ползающим в ногах, и этим великим аккордом дыхания,
заглушающим летнее море.


Первый берег

Мы, дети, появились от гнева.
Тихой ночью родители
могли избегать друг друга, будто в столице,
в лачуге с белёным сосновым полом,
меж заливом и гранитными пажитями.
Мать растирала мирт между пальцами,
отец впивался в узел зубами
или гудел главную тему «Твердыни нашей».
Едва лишь одна из детей смогла петь, её сразу
определили ведущим сопрано, другие
стали альтом, тенором и баритоном.
Я была старшей, я ощущала, как скатываюсь
в эту дрожь педальных басов
в животе моего отца. Только я
знала, что, распеваясь на полную мощь,
он ещё слушал случайные звуки, лису
на грядке с бобами, соседа, что куролесил
за пару заснеженных верст: отец был мирской проповедник,
и раз, на прогулке, он поднял меня
и прикрыл мне глаза своей кроличьей рукавицей,
а потом я прокралась назад и видела,
как блудницу столкнули в море
в лодке без вёсел. Она была необъятной, как моя мать,
и даже я, семилетняя, знала: один из мужчин,
стонавший на пристани, был, вероятно, любовник,
но все корчили хмуро-невинные мины,
зная, что даже Бог не в ответе
за зимний балтийский норов.


Островная музыка


Когда я прыгала через скакалку
до помраченья рассудка,
песня уже была на моих губах,
как тёплый хлеб на столе,
и холодное море за ставнями.
Мне казалось, я слушала свист этой скакалки,
и смех, и дыханье своё, но я слышала силу,
непознаваемую, как моё тело,
знакомую, как мой отец, читающий при свече,
и молитва этому богу звучала так:
И Раз И Два И Три И Четыре И.
 
*
Однажды летом староста дал совет:
«Парень – пустая трата, у него сломается голос.
Лучше учите эту». Так меня послали на материк,
и вернувшись, я нашла, что мои подруги
стали толстыми, злыми, ябедничали взрослым
и не хотели со мной водиться: в мой деревенский дебют
дождь барабанил по колокольне, а публика
крепко спала, будто я читала псалтирь:
много позже, чем я исчерпала репертуар, они пробудились,
сладко потягиваясь, да и то лишь потому, что пассат
барабанил в тёмные витражи.


Островное Писание

В пятьдесят сила отца
одичала и стала его ломать,
словно волны атолл, сила на силу.
Хотя он заставлял себя думать только о Божьей Любви,
его лапы крушили фарфор.
Он отгонял нас, детей, точно дым.
Когда сила завладевала им,
он топал в лабаз и покупал
матери – штуку чёрного крепа, моему
младшему брату – лопату, и затворялся
в доме, глядел на литографию моря, вены его
вздувались подобно канатам, и он тайно желал,
чтоб на острове был бы другой такой же силач,
которого можно убить, а не просто медленно умирать.


Замужем за лесом

Приняв кольцо того фермера, я
связала юбки в передник и двинулась вглубь.
Лес был тот же, день напролёт – зелёный,
синий в ночи, гнущийся и дрожащий,
так, что становилось не по себе: но брошенный камень
исчезал без отблеска и следа,
и лесной прибой ничего не выбрасывал на опушку.
Лишь однажды за сорок лет посланник,
заплутавший меж императорскими дворами,
выполз из чащи, ухая, словно филин,
и, воззрившись на нас, прошептал:
«ну, наконец, можно вздохнуть, как человек,
не придавленный этой тенью».
Мы ему объяснили, что это – просто избёнка
на заимке, но он захихикал и заплясал, как под волынку,
на опухших ногах – мы помыли его и накормили,
но когда указали дорогу
к селу, ходу – четыре часа,
он стал просто кивать и нести чепуху, в исступленье
от счастья слышать мелодию голосов,
словно мы пели псалмы,
и нечего было тут рассуждать,
поэтому мы постелили ему на конюшне,
обив лоскутными одеялами свежую сосновую стену.


Девять собственных деревьев

Эта дочь проповедника утверждает, что любит меня,
в алькове и в аналое может это всячески доказать:
у неё в приданом – книга в яловом переплёте
и кружевное платье: у неё мешок
зерна для помола, идеальный слух
и выпуклости над опояской.
Ей неизвестно, что я был влюблён, до того,
как мы разделили постель, в этот фруктовый сад,
который я заработал, сгребая, а после – сжигая
господские листья.  Больше всего я любил те деревья зимой,
когда их можно видеть все сразу,
не скрытые ветром или друг другом,
не как эту женщину, которую никогда
не мог разглядеть целиком, и, прекрасней всего,
они были точно мои, по договору, нажиты потом,
а не любовью, ложью, счастьем или страданьем.


Договор не возобновлён

Они предупреждали нас много раз,
но мы не могли поверить.
Они были нашими господами, если они
твердили нам о войне, то втайне
мы знали: значит – о мире,
да и как мог любой исход 
быть хуже ужаса злых знамений?
Мы – батраки, у нас не было ничего,
кроме семян, и остатков
непроданного урожая, скотины,
пса, чтобы скотину пасти, и сорока
лет ожиданья, во сне наяву, когда упадёт
топор занесённый за тысячу вёрст от нас.


Тягучее лето

Война задержалась,
как и финальное перемирие,
обустройство беженцев отложили;
граница тем августом
извивалась, как наши тела
в любви, иногда следуя вдоль реки,
иногда отклоняясь
вглубь, сквозь виноградники,
приближаясь к тени горы
– тогда мы стонали, не зная,
хотим ли ребёнка,
или – дать навсегда свободу
друг другу, а яблони тяжелели,
пока не склонялись ветки.


Воюющие стороны

Ночью к нашему дому
подъехали всадники, пожелавшие знать,
чью сторону я держу.
Сперва я сказал: Бога:
имея в виду: ничью: но потом
и этот ответ стал опасен.
Я сказал, что – за бедных,
но опасность только росла.
Я пояснил, что я на стороне
нищеты божьей, но не моей,
и против святости бедняков,
но не своей: однако их
не волновали детали: они долго были в седле,
их лошади тихо ржали снаружи
под ударами ледяного ветра.


В сердце леса

На пересечении просек
воздвигли вертеп, и над младенцем,
прямо в центре яслей, мастер установил
фигуру Христа на кресте, будто бы
день и ночь существуют бок о бок,
словно два дерева в сумрачном, белом лесу:
но я слышал с полудня барабанную дробь,
солдат упражнялся, должно быть,
или передавал приказы, глядя, как руки
движутся просто, словно по волшебству. Пахло дымом,
но это могла быть буржуйка, ждущая
рождественского подаянья, и всё же
я желал, чтобы позёмка скорее закрыла
звезду, волхвов и умирающего на снегу.


Ведомости

Сборщик налогов спросил у меня:
откуда я родом. Я объяснил, что
«из этого леса, иногда чуть поближе,
иногда чуть подальше,
но всегда на перекрёстке
двух заброшенных просек,
всегда с холодной кладовкой,
с дверью всегда обращённой на юг»,
и он, представлявший правительство
нескольких дней от рожденья,
и которому оставались часы, был восхищён.
Он распаковал пачку ведомостей
и показал мне куда занести
мой урожай на декаду вперёд,
и данные – кто я есть, и почему не предатель,
и стоимость каждого из ножей:
мне стало жаль его, вынужденного просить
незнакомых, при этом он был такой же крестьянин,
как я, несмотря на его туфли с кистями.


Нарушенная граница

Парень из нашей деревни пошёл добровольцем.
На следующий год он был мельком замечен
среди партизан, на опушке,
при покупке угля, а ещё год спустя
мы наблюдали из погреба, глядя в щель,
как он шагал в первых рядах оккупантов,
глаза в тени козырька, губы растянутые в улыбке,
но мы ещё помнили: он, голопузый мальчонка,
повиснув на деревенских воротах,
глядит, как на север текут летние облака.


Гражданская война

Они взяли в кольцо
город, уже давно переставший существовать,
от которого оставались лишь колоннады да лампы,
мягко мерцавшие за портьерами, и всё же они
ожидали, что жители сами сдадутся, хотя их и не было,
у часового ладони окаменели
на шнуре от белого флага.
В другой губернии город бомбили
шрапнелью с гвоздями, хоть он был и свой,
жёны разводились с мужьями,
чтобы выйти за детей оккупантов. Те двигались маршем
через сады, рвать фрукты не разрешалось,
если крестьянина заставали за приготовлением сидра,
его вешали: они были – захватчики,
но раньше они были братья, вопившие
в той же самой лачуге, но именно там
они возненавидели нас, теперь
мы были просто проблемой, требующей решения.


Письмо с фронта

Ветхость казённых, изношенных одеял,
протёртых телами других, живых или мёртвых,
вонь от них, мягких там, где нужна была плотность:
вящее убожество пищи:
хотя моё сердце полно
во время молитвы благодарения, в моей слабости
меня мутит от волос, запаха пота,
обломков мушиных крыльев, плевка,
блестящего в миске.
Ночью – свист пуль, будто они
могут найти покой лишь у кого-нибудь в голове.
Безразличье начальства.
И что ещё меня убивает –
что всегда меня убивало:
моя шипица на ступне, неудобство
отсчёта времени без часов
и бритья в отсутствие зеркала:
память о моём наказании
за кражу свечи, на деле украденной братом,
хоть я и стойко молчал,
а он всё отрицал, краснея:
то, как они приклеили мне ярлык Невезучий
ещё до того, как я смог пострадать.


Дезертирство

Враги столь многочисленны,
что, говорят, если сжечь свою форму,
и забыть, кем ты был,
то найдётся дом за линией фронта,
похожий на твой, и дети,
совсем, как твои братья и сёстры,
и найдутся родители,
потерявшие сына,
похожего на тебя, в аллее
найдётся сирень, и запахнет хлебом,
тогда ты сможешь передохнуть
и слушать барабаны резерва.


Петух

Порученец в парадной форме,
постучал в нашу дверь, и объявил:
«власти знают, кто вы, но пока
у них нет оснований для беспокойства».
Я велела ему подождать, и мой муж
перерыл весь наш дом в поисках денег,
наконец отыскал монету, припрятанную
на чёрный день, и вручил порученцу,
но тот уставился на неё
и мрачно изрёк: «мне горестно видеть
лицо мертвеца», и я попросила его
задержаться, пока я схожу на двор
и отрублю голову петуху;
наконец мы увидели, как порученец
скрывается в чаще, за ним тянулась 
дорожка крови, петушьи шпоры сучили
под его рукавом из парчи.


Проникновение

Отметины топора в лесу,
запорошённом снегом, циферблаты часов
без стрелок, и следы охотников,
идущих по следам дичи.
В чаще дым очага кричал
горизонту о наших координатах,
поэтому мы занимались любовью
по-другому, сажали сирень
в ноябре, посылали корову
пастись на капустных грядках, чтобы
солдаты нас не узнали, как будто
нас нужно было сначала узнать, чтоб уничтожить.


Оккупация

Когда кадровые поубивали друг друга,
а новобранцы сбежали,
начали прибывать добровольцы: с нетвёрдой походкой,
глазами, весёлыми от алкоголя,
они часто бросали ружья,
потому что ремни натирали плечи.
Мы могли бы их перебить, иногда убивали,
но всегда прибывали новые;
это было так же бессмысленно, как на дожде
сушить спину своей старой коровы, или как
заполнять любой формуляр любых наших властей.
Новые кадры знали: они обречены,
потешались над этим, и заботились, как бы им нагрешить
побольше, да так, чтобы Бог их опять не забыл
во царстве грядущем: мухи их обожали: и даже
мародёры, тащившиеся вослед,
отдавали им лающие приказы: однажды
они заняли следующую деревню,
поставили к стенке наличный скот
и пустили в расход за нарушение
необъявленного комендантского часа, паля
до тех пор, пока самый жадный из мародёров
смог бы выручить на чёрном рынке
лишь цену свинца за лохмотья шкур.
Они вернулись в нашу деревню, чтоб извиниться.
Но мы к тому времени были только глазами в лесу,
шёпотом на вымершем языке: мы наблюдали
с высоких деревьев, как они тащили на улицу
наши старые парчовые платья, набивали навозом,
кланялись им и молились: они разломали
наши кухонные стулья, сделав из них распятья:
преклоняли колени в снегу и бичевали себя
нашей ценной колючей проволокой, рыдая:
Помилуй Господь, и лишь когда их кровоточащие, нагие тела
окрасились всеми цветами заката,
сержант лениво встряхнулся,
хлебнул из фляги у рядового,
подтянул шаровары, выкурил сигарету,
пока его не перестало трясти, и пролаял:
«напра-ву…нале-ву…стройся…
внимание…вперёд, марш».


Освобождение

Мужа приговорили к расстрелу,
и бедняки пришли за него заступиться,
говоря: «он был управляющим, но таким невезучим
в картах, что был почти что одним из нас,
он конечно ссужал нам деньги,
но никогда не помнил срока выплаты долга,
и спрашивал нас совета, хотя мы умирали
от голода, ибо то было время, когда
мы молились иконописному Богу,
как больные бессонницей, это было
до Революции». Новым властям
надоело их слушать, и они подарили придурку новую жизнь.
Вместо того, чтобы идти домой, он воспользовался
Свободой, дабы случить любимую суку
с помещичьим гончим псом, и оставался в усадьбе,
хотя это было смертельно опасно,
пока сука не понесла, тем временем он
выпрашивал у проходящих солдат
спичку, чтоб раскурить погасшую трубку.
Пока он не вернулся, я плакала всю неделю,
мне представлялось, что он воскрес,
или был выброшен смертью за борт, как мелкий пескарь:
я сказала: «верни мне мою траурную неделю,
если ты властен плевать на царство небесное».


Брак с войной

Я всегда ожидала, что муж меня бросит,
поскольку он был безвольнейшим из мужей.
Он купил мне уроки пения на свои фруктовые деревья,
на айву – мажорные гаммы,
на сливу – минорные,
затем на мои арпеджио ему пришлось обменять
залежалое полотно, и дабы придать ему вес,
он спрыснул из шланга весь груз.
На этом его поймали, а пока он сидел в тюрьме,
я разучила свой первый речитатив
и арию целиком, кроме самой высокой ноты.
Бог знает, что там они делали с ним,
но, когда он вернулся, мне показалось, он был на меня в обиде.
Он стал заключать контракты с сомнительными торговцами
из уже побеждённых стран,
сплавлял по рекам плоты строевого леса,
учтённого только в купеческих книгах старого образца,
всё это тихо его разоряло, как шлюха на содержании,
но, когда он обрёл свободу, так увязнув по шею в долгах,
что держал весь город за горло собственной слабостью,
а злейшие недруги молили ему жизни вечной,
с востока начали проникать разведчики.
Они разводили костры в нашем розарии,
дубасили в дверь, требуя сухие дрова для растопки.
Они появились на рыночной площади в воскресенье,
клянясь, что оплатят каждое зёрнышко ячменя,
но на аверсе их монет был лик Сатаны.
Они были передовыми отрядами авангарда,
поглотившего бесконечные долы Карелии,
но меня больше пугал основной обоз,
он был всё ещё в тысяче вёрст; но я решилась,
когда обнаружила новобранца
в ящике для угля, внимающего моим гаммам.
Когда я пригрозила ему кочергой, он встряхнулся,
будто пёс, и прошептал: до-ре-ми, ми-ре-до,
словно это язык: и тогда я поняла: время пришло.
Я поймала мужа, проскользнувшего в дверь,
в его кармане были мятые бумажные розы,
он утверждал, что идёт покормить карпа в пруду,
я приказала ему погрузить в нашу повозку
сундучок старых любовных писем, стиральную доску,
метроном и смену белья.
Часом позже, глядя назад, муж указал
на белую тучку, и заметил: «это наш дом,
если б горела влажная древесина в лесу,
то дым на ветру держался бы чуть подольше».


Слухи

Мы остановились в деревне, в одном переходе от моря.
Мой муж мог говорить лишь
о забытых вещах: дубовой бадейке, горке,
собачьей складной расчёске с узорной ручкой.
Я сообщила ему, что всё это есть и в других мирах,
но он трясся и превозносил ценные свойства потерь,
неисчислимые, как достоинства мёртвых, а эти вещи ещё
существовали, их можно было забрать и погрузить в повозку,
ах, если бы мы не забыли детские санки и верёвку из конопли.
Во сне он ворочался и бормотал
нежные прозвища своих охотничьих мокасин,
а на рассвете возникли слухи,
                они сплетались вокруг нас тенётами голосов,
вещавших решительно, спали мы или бодрствовали.
Было трудно понять, откуда они взялись,
поскольку на улице не было ни души,
кроме слепого владельца гостиницы, трёх девчушек,
кошки, и старика, двоюродный шурин которого
когда-то знал азбуку Морзе: но слухи всё разрастались,
пока наши шаги, и дыханье ребёнка, и скрип
заледенелых манжет на запястьях – не зазвучали,
как речь: слухи были о мире, в чужом городе наши хозяева
встретили их банкиров, стряпчих, священников и убийц,
все были переодеты крестьянами, все тащили мешки семян,
все подписали секретный пакт, чтоб не спалить друг друга. Для нас
война была уже старой, с оттенком сладости детских кошмаров,
но с каждым дыханием слухи всё умножались,
будто ставень стучал на ветру. Хозяин гостиницы
ощупью разносил вазы вялых цветов,
чтобы взбодрить гостей, непременно желавших вернуться,
девушки занимались плетеньем триумфальных венков,
чтобы продать их солдатам любой из армий,
кошка тёрлась о ноги, следующей ночью
мы не сомкнули глаз из-за слухов порхавших меж нами,
барабанивших в уши: утром решили вернуться на ферму,
но на горизонте всё полыхало,
навстречу нам двигались закоченевшие люди,
когда мы справлялись о новостях, они только моргали,
будто восстав из глубокого сна, и спрашивали в ответ:
  в какой стороне море?


Тайные борцы

Мы повернули назад, несмотря на зловещие знаки.
В сумерках на дороге нам повстречался здоровый мужик с топором,
увидев нас, он в ужасе взвыл и бросился наутёк в перелесок,
хотя, кто мы были? – просто пара крестьян с ребёнком, да глухая лошадь.
Ночью мы обнаружили в свете луны горы колёс
у нас на пути: там были колёса телег, фаэтонов,
карет, кабриолетов, игрушечные лошадки, все вмёрзшие в землю.
Нам пришлось пробираться по просекам,
иногда призрачным, очерченным только позёмкой.
Заря была чёрной, поскольку мы так углубились в чащу,
что шуршания сов уже было не слышно,
мы набрели на качели, свисавшие с ветки,
потом ещё и ещё – целый лес из качелей.
Нашли книжный шкаф с томами энциклопедии,
заваленный ветками. Мы посмотрели наверх,
и увидели туши забитых оленей,
подвешенные к вершинам, известково-белого цвета,
в виде громадных сугробов, и поняли,
что мы в лагере партизан,
и молчанье вокруг не было нашим,
но оно не было и молчанием страха.


Шпионы

Когда мы вышли на просеку,
офицеры арестовали нас.
Они сказали, что мы прикидываемся
испуганными, бездомными
и безымянными.
Они сорвали с нас маску.
Они пристрелили лошадь.
Они заставили нас поклясться
кровью Христовой, глазами матери,
запахом хлеба, скошенных трав
и младенческим бормотаньем во сне,
что мы – шпионы.
Потом приказали следовать за собой в укрепление.


Изгнание

Они спросили, как нас зовут, женаты ли мы,
и кто мы такие? Они разрешили
первые два считать ответом на последний вопрос.
Мы шёпотом репетировали, Нет,
мы не симпатизируем Революции,
контрреволюции, Богу, Дьяволу,
атеизму: но они не спросили,
они пощадили нас.
     Это было почти жестоко.
Потом мы стояли на лютом морозе
в ожидании виз, в толпе
министров, торговцев, банкиров,
монашек, воров и судей,
сбившихся у гарнизонной двери.

(Конец 1 части. Продолжение следует)