Такая судьба. Гл. 4. 9. Погромы

Леонид Фризман
Такая судьба. Еврейская тема в русской литературе (2015). Глава 4.9.

     Нам уже не раз доводилось говорить о том, какое место занимала тема еврейских погромов в произведениях дореволюционных писателей. При советской власти она не исчезла, но существенно изменилась. Разумеется, она приобрела однозначно отрицательную, осудительную трактовку. Не могло быть и речи о том, чтобы видеть в погромах какое-то оправданное проявление народного гнева, направленное против угнетателей-евреев.
     Если до революции погромы были реалиями современной действительности, существовал страх перед погромами, угроза в их ожидании, то теперь погромы были предметом воспоминаний людей, которым в детстве или юности довелось быть их свидетелями или жертвами. Наряду с произведениями писателей-евреев, погромы занимали заметное место и в произведениях русских писателей, и на них следует остановиться в первую очередь, потому что если в первом случае сказывалась национальная солидарность с соплеменниками, то во втором солидарность с жертвами погромов в значительно большей мере характеризовала общественную позицию писателя.
     Высокое мастерство проявил В. Катаев (1897-1986), описавший погром в романе «Белеет парус одинокий». Известно, что это произведение имеет автобиографическую подоснову: в нем изображена семья Бачей, а это девичья фамилия матери писателя. Вместе с тем картина погрома, изображенного Катаевым, не просто мемуарный фрагмент, она социально осмыслена и изобилует значимыми деталями.
     Еврейской темы писатель мельком касается в своем романе и раньше, описывая воздействие,  произведенное известным октябрьским манифестом Николая II. Еврейский мальчик Нюся Коган мечтает, как он теперь, ввиду наступившей свободы вероисповедания, поступит в гимназию. Окружающие уже предвкушают удовольствие видеть его гимназистом, а он с застенчивым достоинством и краснея от удовольствия, отвечает: «Почему нет?».
     Но вместо этого приходит страшное известие: «На Канатной евреев бьют, погром…». Семья Коганов появляется в квартире Бачеев, и мать несостоявшегося гимназиста падает перед ними на колени.
     – Спасите моих детей! – исступленно закричала она, рыдая. – Пусть они разбивают все, но пусть пощадят детей.
     Погром продолжается. «Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут!», «Барин, идут по нашей лестнице…», «Барин, не ходите, убьют!» Попытка петиного отца,  преподавателя гимназии Василия Петровича остановить разбушевавшихся погромщиков приводит к тому, что избивают и его. «Кто-то изо всей мочи, коротко и злобно, дернул отца за рукав. Рукав оторвался. Круглая манжета с запонкой покатилась по лестнице. Петя видел сочащуюся царапину на носу отца, видел его близорукие глаза, полные слез, – пенсне сбили, –  его растрепанные семинарские  волосы, развалившиеся надвое». Он со стоном пятится от погромщиков, а тетя и Дуня бегут с иконами в руках, пытаясь отвести от него угрозу: «Очумели чи шо? Уже православных христиан бьете! Вы сначала  посмотрите хорошенько, а уж потом начинайте. Ступайте себе, откуда пришли! Нема тут никаких евреев, нема».
     Конечно, в русской литературе можно указать немало описаний погромов, гораздо более ужасающих, чем это. Но у Катаева есть одна особенность, которой трудно подобрать аналог. Как правило, участники погромов, в отличие от их жертв, безлики. Если мы узнаем их  имена, то за ними не стоят полнокровные образы. У Катаева же мы видим среди погромщиков женщину, которая не только не раз появляется на страницах романа «Белеет парус одинокий», но фигурирует и во второй части тетралогии – «Хуторок в степи».
     Имя ее в сцене погрома не названо, но ее портрет воссоздан с такой выразительностью и мастерством, что в ней с полной достоверностью узнается хорошо нам знакомая мадам Стороженко: «Из толпы выбежала большая усатая, накрест перевязанная двумя платками женщина с багрово-синими щеками. Ее выпуклые черные глаза цвета винограда “изабелла“ были люто и решительно устремлены на окна. Она широко, по-мужски, расставила толстые ноги в белых войлочных чулках и погрозила дому кулаком.
     – А, жидовские морды! – закричала она пронзительным привозным голосом. – попрятались? Ничего, мы вас сейчас найдем!»
     Конечно, это она! Торговка с одесского рынка тоже «с черными усиками» и «накрест обвязана песочным платком», и у нее тоже черные глаза, «как виноград “изабелла“». И кричит она привозным голосом то, что и должна кричать погромщица: «…Я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до жидов!», «Что вы мне все носите мелочь и мелочь! Носите жидам мелочь!».
     Новая встреча с ней происходит в «Хуторке в степи», когда семья Бачей ищет возможность продать свой урожай фруктов, но выясняется, что весь оптовый рынок  контролирует мадам Стороженко. Наконец, появляется и она сама и пытается их обобрать. Но на ее пути становится ее давний знакомый Гаврик.
     « – Ах ты старая базарная шкура! – сквозь зубы сказал Гаврик, раздувая ноздри. – А ну, гэть видселя!
     Она смотрела на него с изумлением и узнала в этом шестнадцатилетнем пареньке-мастеровом того самого маленького нищего мальчика, внука старика Черноиваненко, который носил ей на привоз бычки, когда она еще торговала рыбой в розницу. У мадам Стороженко была хорошая память, и она в одну минуту поняла, что перед ней стоит ее давний враг. Но только тогда он был совсем мал и беззащитен и она делала с ним что хотела, а теперь он был совсем другой, и она своим лисьим инстинктом почуяла в нем какую-то опасную силу. <…>
     – Гэть видселя! – со страшным спокойствием повторил он, взял под узцы лошадь и вывел за ворота бричку, куда уже на ходу влезали мадам Стороженко и “персы“».
     С нескрываемым отвращением и к происходящему, и к его участникам описан  погром в романе Н. Островского (1904-1936) «Как закалялась сталь».  Начальник конвоя Саломыга с трудом будит адъютанта Паляныцю: пора «жидов потрошить». Оба они накануне «здорово выпили» и с трудом приходят в себя. Красноречивая деталь: рядом рабочий поселок, и бандиты опасаются, что рабочие вступятся за евреев. «Предусмотрительный Паляныця во избежание возможных осложнений, приказал выставить заставу, отделяющую рабочий поселок и станцию от города. В саду усадьбы Лещинских был поставлен пулемет, смотревший на дорогу, В случае если бы рабочие подумали вмешаться, их бы встретили свинцом».
     Богатый еврей Фукс еще накануне удирает из города, оставив стеречь добро девятнадцатилетнюю прислугу Риву и ее стариков-родителей Пейсаха и Тойбу. Конечно, они бессильны уберечь и дом от грабителей, и несчастную девушку от насильников. Саломыга «злобно рванул из-за пояса наган и ударил кованой рукояткой по седой голове старика. Пейсах молча упал. А из комнаты рвался крик Ривы. Когда выволокли на улицу обезумевшую Тойбу, улица огласилась нечеловеческими  криками и мольбами о помощи <…> А в городе уже шел разгром. Вспыхивали короткие волчьи схватки среди не поделивших добычу громил, кое-где взметывались выхваченные сабли. И почти всюду шел мордобой».
     Лишь кузнец Наум, «страшный в своем гневе обреченного», яростно защищал себя и свою жену Сарру: «расстреляв все патроны, Наум последнюю пулю отдал Сарре, а сам бросился навстречу смерти со штыком наперевес. Он упал, подкошенный свинцовым градом на первой же ступеньке, придавив землю своим тяжелым телом».
     А вот голос автора – суждение, завершающее описание погрома: «Многим не забыть этих страшных двух ночей и трех дней. Сколько исковерканных, разорванных жизней, сколько юных голов, поседевших в эти кровавые часы, сколько пролито слез, и кто знает, были ли счастливее те, что остались жить с опустевшей душой с нечеловеческой мукой о несмываемом позоре и издевательствах, с тоской, которую не передать, с тоской о невозвратно погибших близких. Безучастные ко всему, лежали по узким переулкам, судорожно запрокинув руки, юные, девичьи тела – истерзанные, замученные, согнутые».
     В романе К. А. Федина (1892-1977) «Братья» погром изображен через восприятие его молодым музыкантом Никитой Каревым и изображен не как цельная картина, а несколькими впечатлившими его штрихами. Сначала это невнятное, гнетущее предчувствие катастрофы. Потом поджог синагоги, которая горела целую ночь. Юноша смутно представляет себе смысл происходящего. Увидев избитого, раздетого и разутого человека, белье которого, пропитанное кровью, прилипло к его телу, и старуху, подставившую ему плечо, спрашивает себя, не его ли это мать.
     Он встречает своего учителя  – еврея Якова Моисеевича и, сознавая грозящую ему опасность, вталкивает его в кладовку, прикрыв шелестящими снизками лука: «Здесь лучше… Я скажу… когда». «Вой и треск за углом надломились, точно припав к земле, потом со страшной, отвратительной хрипотой сотни голосов переплелись в какой-то рык, и удушающий стон ворвался в переулок. Лавина громил вымахнула из-за угла и понеслась к Староострожной, заливая тротуары, дорогу, сваливая наземь людей с иконами».
     И после всего этого «господин начальник губернии» «проходит из конца в конец улицы и, встречая благовоспитанное население вверенной ему губернии ласково спрашивает:
     – Как вы находите меры, принятые властью для ограждения безопасности?
     Или:
     – Полагаете ли вы достаточными меры, принятые властью для охраны порядка?
     Или даже так:
     – Не могли бы вы порекомендовать власти дополнительные меры, направленные к обеспечению спокойствия?»
     Упоминание о еврейском погроме мы находим и в «Белой гвардии» М. А. Булгакова (1891-1940), но описан там не погром, а убийство петлюровцем еврея-подрядчика Якова Григорьевича Фельдмана, да и то ставшее следствием его собственной оплошности: не тот документ предъявил он сотнику Галаньбе, и это стоило ему жизни. «Хорошо и то, что Фельдман умер легкой смертью. Некогда было сотнику Галаньбе. Поэтому он просто отмахнул шашкой Фельдману по голове».
     В одном из эпизодов «Повести о жизни» Паустовского  рассказывается о том, как русские люди укрывают евреев от кровавой резни, а в другом — о несостоявшемся деникинском погроме в Киеве, разогнанном криками несчастных жертв: «Я слушал. Кричали Подол, Новое строение, Бессарабка, кричал весь огромный город. <...> Я слышал, как кричат от ужаса отдельные люди, толпы людей, но я никогда не слышал, чтобы кричали целые города. Это было невыносимо, страшно, потому что из сознания вдруг исчезало привычное и, должно быть, наивное представление о какой-то обязательной для всех человечности. Это был вопль, обращенный к остаткам человеческой совести»).
     К теме погромов в известной мере примыкает и повесть Л. Островера (1890-1962) «Конец Княжеострова» (1931). Собственно трагедии, произошедшей в маленьком местечке на Подолии и продиктовавшей писателю название произведения, уделено лишь несколько последних страниц, а  две с лишним сотни предшествующего текста отданы неторопливому детальному рассказу о живших там людях, об их быте, отношениях, психологии. Они становятся нам близкими при жизни, потому нас так ранит учиненная над ними расправа.
     Размеренная будничная жизнь городка воссоздана писателем бережно и любовно. «Вы бы видели синагогу в Княжеострове! Сердце возрадуется! Каменная, громадная, вмещающая вместе с женским отделением чуть не пятьсот человек. Высокая, почти в два этажа с плоским куполом. Этот купол красят ежегодно юной зеленью, но краска не держит, пробивается столетняя ржа <…> Мир – берлога, а Княжеостров – медведь. Лежит медведь в дреме, лапу сосет. Небо – мельница; вращает ветер жернова, перемалывает зерно, а сизая крупчатка, колючая и теплая забивает вход в берлогу».
А как колоритны портреты его жителей: «Старик  Либзон был меньше восприимчив к горю, он никуда не бежал, не рвал волосы и даже не плакал. Жизнь его закалила. Все Либзоны, наверно от Адама, были бедняки, горе куражилось над ними; голод, болезни, мор детей – все для них было так естественно, как борода у еврея <…> Еврейские сапожники – особый народ, они говорят корявыми афоризмами и всегда раньше произносят фразу, а потом думают, но если сапожник выпьет, то логика на костылях плетется»  <… > Берл, этот сапожник, говорил таким языком, будто царь отобрал трон у его отца, будто все министры были его личными врагами, и стоял этот сапожник на трибуне так уверенно, будто принадлежал к династии цадика из Белзы».
     Пока они жили мирной и относительно беззаботной жизнью, что их волновало?  Реб Менахем восклицал, что «наступил конец света. Режут без ножа. Подрываются устои еврейства. За мешок, который грузили по пяти копеек, требуют теперь двенадцать. Две-над-цать копеек! Вы слышите?»  Даже все значение известия о начавшейся войне осознается ими далеко не сразу. «Известие о войне упало в местечко совершенно некстати: в разгар борьбы купцов с маклерами. Суетились евреи, бегали, ездили, перехватывали друг у друга мешок зерна <…> Испугались купцы, и испугались не за судьбы еврейства, а того, что хлеб может исчезнуть, придется платить неустойки по договорам <…> Война для Княжеострова – далекое эхо, пока звук, порождающий это эхо, вклинится в местечко, войны уже не будет. Ничего не изменилось в Княжеострове: шумно, голодно, суетно и страшно – четыре колеса, что с незапамятных времен грохочут по местечку. Но, – в августовский  яркий день евреи поверили, что война, как грозовая туча, нависла над местечковыми крышами, поверили потому, что Хаця-водовоз не наполнил бочки и хозяйки остались без воды».
     Окружающая обстановка заставляет меняться и их. «Десятилетия шли мимо Княжеострова, ничего не изменяя <…> А тут прошло всего восемнадцать месяцев, как где-то вспыхнула война, а Княжеострова не узнать. Разомкнулись дома на базаре, людей стало больше, в суете проглядывает степенность, в разговорах – осмотрительность. Дела поездки, покупки, продажи, задатки – эти слова носятся по местечку, как пушинки одуванчика в предгрозье».
     И вот врываются в Княжеостров сечевики и наступает кровавая развязка.
     «– Кончайте! – бросил атаман.
     И в несколько минут кончили: шашками изрубили делегацию. Рубили широко, по-хозяйски, и не жалели удара; рубили, когда раввин с тихим упреком из стеклянных глаз смотрел в голубое небо, когда голова маклера Товии откатилась в сторону, будто норовила спрятаться, когда резник упал ниц и застыл, как на молитве, когда Ушер Городищенский лежал с распоротым животом.
     Княжеостровцы очнулись.
     Взвыли.
     Загикали сечевики, блеснули шашки, зацокали копыта.
     Вмиг страх смял боль: разбежались живые.
     Но евреи-музыканты остались: они оплакивали убитых торжественной мелодией “Заповеди“.
     И ночью началось настоящее…
     Пятерки врывались в дома, денег не просили. Методично, не спеша, убивали подряд всех.
     При появлении пятерки – крик, плач, стон, мольбы; после ухода – тишина, ноющая тишина смерти.
     Смерть, как полая вода, хлынула в местечко, из дома в дом, из каморки в каморку – все разрушая на своем пути».
     Согласимся, что в большом ряду картин погромов, созданных русскими писателями, той, которую нарисовал  Л. Островер, принадлежит не последнее место.