Евдокия

Белые Розы Сибири
ЧЕРНИЦЫН Олег
Лауреат 1 степени в номинации "Сороковые роковые"

               
          Хранить верность – это достоинство,
          Познать верность – это честь.
               
                Мария фон Энбер-Эшенбах

               
I
- И сколько же это будет продолжаться? Когда войне конец? Сил моих больше нет на всё это смотреть! Устала! Руки, ноги, всё устало! Выспаться хочу! Вот вернётся мой Феденька с фронта, намою его, налюблю и будем спать с ним до тошнотоньки… Дай- то Бог, чтобы поскорее вернулся!
Евдокия перекрестилась наотмашь, вкладывая в крестное знамение всю свою веру и душу.
- Да, сейчас уж, видимо, скоро… Мой пишет, что в Пруссии они уже. Гонят фашистского зверя прямо в его логово, а там его и добьют, окаянного. А уж мой Вася – Василёк вернётся, вот уж я полюблю его! За все четыре годика отлюблю! И детишек нарожаем. А то, война, подлюка, всю жизнь перевернула! Двух девочек хочу и двух мальчиков…
- Ой, Клавка, тут бы с двоими управиться! Перешивать да штопать на них не успеваю. Валенки, вон, латаны - перелатаны. А накормить их… Картошку по штукам считаю. Слава Богу, до весны дожили, а там и до лета рукой подать… А ты, Клав, вот чего, давно хотела сказать тебе… Ты бы утихомирилась уже. Вот придёт твой Василий, да как узнает всё?
- Ты что ли донесёшь?
- Дура ты набитая! Спасибо! Сколько за эти годы мы с тобой вместе дерьма перелопатили, ночей недоспали? Другие доброхоты найдутся…
- А я себя не корю! У меня любви на всех хватит! Кто их, горемык, ещё приголубит, да и когда ещё? Не могут мужики без уходу женского. Это мы, бабы, зажали – и Ура! А мужик – дело тонкое… Так что – это дело и солдатикам на пользу, да и мне для здоровья. А доведётся, так, может, и моего Василька кока добра душа пригреет да приголубит… Ну, да ладно, перекурили и вперёд. Главный сказал, что на станцию эшелон прибыл, сейчас к нам машины пойдут – не до любви будет…
Клавдия заправски затушила папиросу о спичечный коробок и приобняла подругу. Они вместе работали санитарками в госпитале с первых дней его основания. Госпиталь стал их фронтом, их передовой. Здесь не рвались снаряды, не строчили пулемёты. Сюда, в небольшой уральский город в N-ский военный госпиталь доставляли страшный продукт войны: прострелянных, разорванных, обожженных солдат… Тех, кому в отличие от бездыханно оставшихся в окопах, на полях, в болотах, в руинах городов был дан шанс на жизнь… А далее надо было уповать на Всевышнего и ещё - на руки хирурга… Чтобы они смогли собрать, сшить, залатать… И никто не знал, кому повезло больше – тому, кто с лаконичным решением медкомиссии «Годен к строевой» будет вновь отправлен на фронт, или калеке без рук, ног или глаз, отправленному к месту постоянного проживания?..
Евдокия добралась домой заполночь. Хорошо, что подвернулась попутка, а так иди по темноте несколько километров. Смена выдалась, как говорили в госпитале в этих случаях, боевая. Прибыл эшелон с ранеными. И вновь война пахнула своим жаром. Говорят, что медики привыкают к чужой боли, крови. А иначе нельзя. Потому что зачастую только через боль можно было помочь несчастному. Евдокия же так и не смогла привыкнуть к чужой боли.  Её душевное сострадание к раненым усугублялось усталостью физической. Только разгрузка и размещение вновь прибывших, в большинстве своем не ходячих и переносимых на носилках, свалили бы с ног дюжего мужика. А затем бесконечные перевязки, смена белья, уборка. А что значит уход за лежачими,  прикованными к кровати? Беспомощными как дети, в которых едва теплился маленький уголёк их жизни, готовый угаснуть в любую секунду…
Дома её ждала старшая одиннадцатилетняя дочь Ленста. В те годы родители часто называли своих детей патриотическими именами. Ленста – Ленин, Сталин. Вил – Владимир Ильич Ленин. Марлен – Маркс, Ленин. Искра. Октябрина…
- Устала? – Ленста помогла матери снять армейский бушлат, обняла её, прижавшись щекой к волосам, пахнувшим госпиталем.
- Сил нет… Эшелон принимали, - Евдокия прижалась к руке дочери и поцеловала её. – Дай присяду, а то упаду сейчас…
Она тяжело опустилась на табуретку.
- Давай помогу! – Ленста проворно присела на коленки и помогла матери снять сапоги. – Сейчас тебе картошку подогрею. А тёть Зин молока принесла!
Запасённая с осени картошка уже заканчивалась, и Ленста с подружками ходила на картофельное поле, где они искали оставшиеся картофелины, благо снег в апреле уже растаял. Картофель был подморожен и при готовке очень сластил, но есть его можно было вполне. Молоко же приносила тётя Зина. Хотя при её шестидесяти годах ей больше бы подошло слыть бабой Зиной. Жила она в соседней по бараку комнате и привязалась к семье Евдокии. Муж её погиб ещё в мирное время от несчастного случая на железнодорожной станции, где работал путейцем. В первый же месяц войны они вместе с Евдокией пережили сообщение о гибели её старшего сына, а ещё через полгода – весть о смерти младшего… Евдокия как могла – где словом, где делом, помогала Зинаиде. Главное – не дала запить ей с горя. А когда Зинаида оклемалась, то завела козу, чьё молоко щедро и бесплатно раздавала детям солдаток.
Ленста по-хозяйски разожгла примус и поставила на огонь сковороду с картофелем.
- А ты почему не спишь? Завтра не воскресенье, вроде? Да и суетишься что-то? Случилось что? – Евдокия с прищуром посмотрела на дочь. – Со Стасиком чего или в школе набедокурили? 
- Да нет, в школе всё в порядке. К Первому мая начали готовиться. Мне стих дали учить – большой! А Стасик вон, спит себе без задних ног…
Восьмилетний Стасик, набегавшись с соседскими детьми по длинному коридору барака, спал безмятежным сном на верхних полатях.
- Ты поешь сначала, а потом будет тебе сюрприз!.. – заговорчески объявила Ленста.
- Это что ещё за секретики ночные? – Евдокия опустила в тарелку уже поднесённую ко рту ложку. – Ну - ка, давай, выкладывай всё быстро!
Ленста сникла и по-детски надула губы, поняв, что рано проболталась и приготовленный ею сюрприз не состоится. 
- Я же хотела, как лучше, а ты…
- Ну, давай - давай, выкладывай, что у тебя, а то я с ног уже валюсь…
- А вот и сюрприз! – Ленста вновь оживилась и с сияющим лицом достала из - под подушки почтовый конверт. – Письмо от папы!..
Фёдор писал не часто, но регулярно – письмо в десять дней. Но последнее его письмо пришло почти месяц тому назад, и Евдокия уже не знала, что и подумать…
Осторожно взяв конверт, с тревогой и страхом стала рассматривать его.
- А почерк-то не папкин…
Кровь ударила ей в голову, в глазах потемнело. Стук её сердца заглушил сопение Стасика и постукивание настенных часов-ходиков.
- Похоронка? Нет – похоронки почтальон вручает в руки. Старается при соседях. Пропал без вести?.. Ранен?..
Мысли огненными вспышками выстреливали в помутневшем разуме Евдокии.
- Ну, открывай же! – всё ещё с восторгом от приготовленного сюрприза Ленста вернула мать из оцепенения.
Евдокия медленно надорвала конверт – этот злосчастный сюрприз. Дрожащими руками она достала тетрадный лист, разгладила его на столе, не моргая, затаив дыхание, всматривалась в прыгающие буквы незнакомого ей почерка. Вслух читать письмо не хватило сил, читала молча…
«Доброго Вам здоровья, не знакомая мне, но глубоко почтенная Евдокия Фёдоровна! Пишет Вам сослуживец и верный товарищ Вашего супруга и героического бойца Фёдора Артемьевича. А приключилось так, что пройдя с победами половину Европы и взяв на штык города Вену и Прагу, мы с Фёдором были ранены в одном бою и сейчас находимся на излечении. По причине невозможности писать ему самому далее пишу Вам с его слов.
Здравствуй, моя дорогая жена Дусенька!
Совсем немного не хватило мне дойти до Берлина – гнезда фашистского змея и вырвать его ядовитое жало. Но верю, что очень скоро мои боевые товарищи сделают это!
Четыре года смертушка щадила меня, и имел я всего два лёгких ранения, о чём ты знаешь. Видимо, мои товарищи принимали её костлявую за меня грешного. И сейчас она пощадила меня. Только взамен жизни забрала правую руку и обе моих ноженьки.
Дорогая Дусенька! После долгих раздумий решился я сообщить тебе следующее. По излечению и выписке мне, горемычному, полагается полная демобилизация. Отвоевался твой Фёдор, отлетал твой соколик. Домой я не вернусь, и очень прошу тебя понять меня и не корить за это. Кому я нужен такой поломанный? Ни гвоздь забить, ни за водой сходить. Да и тебя, моя горлица, не смогу обнять как прежде. Опять же, двух ребятишек тебе поднимать нужно, а тут ещё я - калека-иждивенец…
Так что, пойми меня и прости своим большим добрым сердцем! А детишкам прошу кланяться и поцеловать их за меня крепко-накрепко. Объясни им всё, а вырастут – простят своего папку…
Если захочешь ответить – пиши мне, как писала ранее, только на имя Прохоренко Петра Андреевича, моего старого боевого товарища. Я тоже буду писать ему.
На том заканчиваю. Ещё раз прошу простить меня и не поминать лихом! Россия большая, людей добрых много, приживусь где-нибудь.
Крепко целую, любящий тебя Фёдор». 
Евдокия, закрыв глаза, сидела молча, как окаменевшая. До неё не доходил смысл прочитанного, мысли путались в её помутневшем сознании.
- Живой Федя, живой! Но что там написано – без рук, без ног? Как это - без рук, без ног?!
Для Евдокии, работающей в госпитале, видеть покалеченных и изуродованных войной людей было делом ежедневным. Но представить своего Федю – красавца, с копной русых волнистых волос, которым завидовали даже женщины, балагура и танцора, инвалидом - она не могла… 
- И что он там удумал?! – Евдокия пришла в себя, и это вырвалось из неё на всю маленькую полутёмную комнату. Ленста вздрогнула от неожиданности и смотрела на мать своими большими глазами. Евдокия уже твёрдыми руками сжала письмо и вновь погрузилась в него. Прочитав его ещё и ещё, рассматривала его с обеих сторон, затем долго изучала конверт. И смотря на дочь, будто спрашивая у неё, выдохнула по слогам: «Что-он-там-у-ду-мал?..».
Удивлённые глаза Ленсты стали ещё больше и, на всякий случай, она приготовилась заплакать.
Евдокия, как завороженная, ходила по комнате, раскачиваясь, будто зверь в тесной клетке. Силы оставляли её, руки болтались, как плети. Она смотрела ничего не понимающими глазами и тихо стонала...
Окончательно испуганная Ленста выскользнула из комнаты и через некоторое время вернулась с тётей Зиной. С распущенными волосами, накинутой шалью на ночнушку, Зинаида двумя руками схватила Евдокию за плечи.
- Дуся! Дуся! Что случилось?
Евдокия долго всматривалась в глаза Зинаиды и, узнав её, с криком уткнулась в её грудь. Дав ей проплакаться, Зинаида повторила вопрос. Евдокия, немного успокоившись и утирая слёзы, чуть заметным кивком указала на письмо.
- Вот… Пришло… Почитай…
Зинаида обстоятельно, на два раза прочитала письмо. Всё это время Евдокия и Ленста не сводили с неё глаз, словно ждали какого-то чуда.
- Да… Дела…, - только и смогла произнести Зинаида, сняв очки и разочаровав всех своим ответом.
- Так что же делать, тёть Зин? Ехать к нему – куда? Да и работа, дети… Надо писать. Да, надо срочно писать ему! Чего выдумал! Живой – и слава Богу! Выдюжим с Божьей помощью…
- Правильно говоришь. Я бы своих сынков и такими бы встретила. На коленях бы встретила! И носила бы на руках всю свою оставшуюся жизнь! Так что, успокойся, выспись, а завтра и отпишешь.
- Да она ещё и не ела, - робко вставила всё ещё ничего не понимающая Ленста.
- Ну, тем более. А утро вечера мудренее…
- Нет, тёть Зин, не заснуть мне теперь! Сегодня отпишу! А ты иди спать, самой вставать ни свет, ни заря.
- Так, может остаться мне? Как скажешь…
- Да нет, спасибо тебе! Ленсту, вот, уложу, поем и отпишу…
На том и порешили. Поцеловав девочку и обнявши Евдокию, Зинаида потихоньку пошла к себе.
Ленста молча и вопросительно смотрела на мать.
- Ранили папку нашего фашисты проклятые. Сильно ранили. В госпитале он сейчас, лечится. - Более Евдокия решила не говорить дочери ничего.
- А лечит его такая же тётенька, как ты?
- Да, как я. А ты ложись спать, горе ты моё луковое. А я напишу письмо папке, что мы его любим, чтобы он поскорее поправлялся и возвращался к нам домой…
Уложив дочь спать и чуть перекусив, Евдокия вырвала лист из тетради, достала ручку из пенала Ленсты, долила чернил в чернильницу и принялась писать письмо. Трудно, да и невозможно было передать бумаге всё, что она хотела сказать мужу. Ей было бы легче птицей вылететь из комнаты и через километры тьмы и распутицы, через неведомые ей страны долететь к своему Фёдору и забрать его с собой. Большая клякса вернула Евдокию к действительности. Перо ручки предательски скрипело и цеплялось за бумагу, поэтому она решила писать карандашом.
«Здравствуй, мой любимый и единственный муж Феденька! Письмо твоё получила. И как же ты мог додуматься до такого при живых жене и детях?! Ты жив, а это самое главное! Я и дети очень любим тебя и, как прежде, ждём! Все эти проклятые годы я только и жила тобой, а ты… Ведь сам писал мне в 41-ом: «Жди  меня, и я вернусь. Только очень жди…». Вот я и ждала. Мы все ждали.
Ну, что сейчас поделать? Вот война и по нашей семье ударила. Но у других-то -  ещё хуже! У нас уже полбарака похоронки получили…
А тебя мы выходим! И на ноги поставим! Сейчас вон какие протезы делают! А ты у меня сильный и герой – всё выдюжишь! И будем мы опять вместе! Так что, гони мысли дурные от себя прочь! Мы с тобой ещё и цыганочку,  и вальс в клубе станцуем!
А надо, извернусь с работой и детьми и приеду к тебе. Только сообщи, куда.
Очень любим тебя, родной наш и единственный! Много раз все целуем  и ждём!
Твоя любящая жена Евдокия».
II
Джульбарс лениво возлежал на молодой траве и нежился в лучах уже набравшего силу майского солнышка. Пёс с удовольствием потягивался всеми своими мощными лапами, подставляя солнцу то один, то второй полинялый бок. Весна вновь принесла Джульбарсу надежду на скорое лето и более сытное пропитание.
Ещё щенком его подобрал на улице Фёдор и принёс к себе домой. Назвали Джульбарсом, в честь четвероногого героя одноимённого фильма, популярного в те годы, про доблестных советских пограничников и басмачей. Евдокия не была против – всё живность, да и детям было весело играть со смешной лохматой собаченцией. А когда Джульбарс подрос, стало ясно, что это будет большой крупный пёс. Фёдор изладил для него будку, прямо под окном своей комнаты. Обитатели барака приняли и полюбили пса, который стал добросовестным и надежным сторожем.
А потом что-то случилось. Был длинный стол на дворе, много людей, громкие причитания и плач, взволновавшие даже его собачью душу. Джульбарс помнил, как к нему подошёл Фёдор и, потрепавши его за ухом, сказал: «Ну, что, прощай, друг! Свидимся ли ещё? Так что, остаёшься за старшего, приглядывай тут…». И Фёдор куда-то исчез, так же, как и большинство мужского населения их барака. Вот Джульбарс и приглядывал – четыре года уже. Своих сторожил, а чужих грозно и громко облаивал. И скучал по своему вдруг пропавшему хозяину, преданно – по-собачьи.
Вдруг нос Джульбарса нервно вздрогнул. Что-то очень знакомое и дорогое ему принёс свежий утренний ветер. Пёс вскочил и замер, вытянув шею и глубоко втягивая все доступные ему запахи, выделяя только один – знакомый ему ещё со щенков.
Было воскресенье. Главрач разрешил и даже приказал большинству персонала использовать выходной день по прямому назначению – побыть в семье, заняться домом, а главное – отоспаться. А приказы надо выполнять. Ленста и Стасик перебрались с полатей в койку к матери и, обнявшись, дружно решили поспать ещё часок – другой… Вдруг их сон прервал истеричный лай Джульбарса. Даже не лай, а визг и хрип от душащего его ошейника. Цепь, которой он был привязан к будке, гремела и обещала порваться…
- Он что там, с ума сошёл?! На кого это он так? Лен, встань, посмотри…
Ленста выпорхнула из тёплой нагретой постели и открыла окно настежь.
- Дядька какой-то… Па-па... Так это папа! Мама! Папа приехал! – и она, в чём была, пулей выскочила из комнаты. За ней с криком «Ура!» выбежал Стасик. 
- Папа? Какой папа?.. – Евдокия присела в кровати и подтянула одеяло, будто хотела спрятаться от кого-то.  - Как приехал?..
Голова закружилась, ей стало очень холодно и её затрясло. На какой-то миг Евдокию парализовало, но дикий собачий визг и крики детей вернули её в чувства. Она медленно поднялась с постели и с трудом преодолела несколько метров в сторону двери. Что там за ней? Что она увидит сейчас? Евдокия взялась за ручку двери, но боялась открыть её. Она так долго ждала этой минуты, этой встречи, а сейчас вдруг испугалась её. Страшные картины с изуродованным мужем пронеслись в её голове…
Она слышала приближающиеся шаги и щебетание детей, эхом разносимые по ещё безлюдному коридору спящего барака. Вот они уже у их двери… Двери распахнулись и … на пороге стоял её Фёдор. О двух руках и двух ногах. С залихватски надетой пилоткой, при наградах и с детьми на руках…
- Ну, что, мать, принимай нас! Аль не нравимся?
Лицо Фёдора сияло от счастья и радости. Выждав секунду, он сам подошёл к жене и обнял её. Так и стояли они, вчетвером, обнявшись, и целуя друг друга…
- Федя… Феденька! Ты?! Живой! Здоровый! – шептала Евдокия сквозь слёзы. Вдруг всё ушло в никуда: тяжёлые долгие безмужние четыре года, госпиталь, болезни детей, недоедание и постоянный страх за него – Фёдора… Евдокия, не жалея, выплакивала слёзы, которые ещё остались у неё после долгих лет разлуки. Плакала, тесно прижавшись к мужу, целуя его лицо и руки.
- Живой… Целый…
- Ну, ладно, от ваших слёз у меня гимнастёрка уже промокла… - отшучивался Фёдор, жадно целуя жену и детей.
- Феденька? А как же так?.. Ведь ты писал, что… - Евдокия немного успокоилась, сознание её прояснилось, и этот вопрос прозвучал как-то естественно, сам по себе… Она отступила от Фёдора на шаг и, гладя его по рукам, внимательно и настороженно осмотрела его.
- Потом, Дусь, потом. Всё тебе объясню. Позже. Ты уж, мать, сейчас меня прости и не гони…
А потом опять был длинный стол. Было много людей и много радости по поводу  счастливого возвращения Фёдора. Было много водки и слёз по невернувшимся. Были гармошка и патефон. И нескончаемые расспросы, разговоры о фронте и жизни в тылу. 
Поздним вечером детей забрала к себе Зинаида. И у Евдокии и Фёдора была долгая ночь. Ночь любви, слёз, разговоров о пережитом и будущем. А через положенный срок у них родилась дочь Людмила…
А о своём поступке Фёдор поведал следующее. В солдатской среде, ближе к концу войны, стало распространённым проверять жён на верность. Пишет солдат письмо домой: мол, так и так, покалечили меня, да изуродовали. Что не мужик я более и не работник. И сидеть мне побирушкой остаток своей несчастной жизни на вокзале или в чайной с помятой кружкой у обрубков своих ноженек… И как бы не хотелось верить в это – зачастую жёны просили «калек» проезжать мимо дома. Кто-то под это дело признавался, что уже живёт с другим. Кто-то ссылался на нужду – мол, сама с детишками впроголодь, а тут ещё ты, нахлебником… Вот такие выкрутасы война с людьми вытворяла…
И какой леший надоумил Фёдора написать такое письмо? Ведь верил Евдокии, знал, что ждёт его и примет любого. То ли после очередного «отказного» письма кому-то из сослуживцев от «верной» жены, то ли в хмельном запале после наркомовских 100 граммов, поддался он и написал. А придя в себя, был готов порвать это письмо, но фронтовая почта уже сработала… И всю свою последующую, подаренную Всевышним, жизнь, Фёдор проклинал себя за ту секундную слабость и стыдился своего поступка. И благодарил судьбу, что не убили его, дав возможность вернуться к Евдокии, покаяться перед ней и попросить у неё прощения…   
Обидно было Евдокии. Очень обидно. За себя, за всех жён, которые любили, верили и ждали.  Обидно и больно за такую жестокую и злую проверку. За что? Почему? И ещё много лет эта обида слезой и комом в горле тайно от Фёдора возвращалась к ней. Но осознание, что всё позади, что «непутёвый» муж живой, целёхонек и вновь рядом с ней, брало верх над горькой обидой.
А потом была жизнь. Длинная, дружная и счастливая. У Евдокии и Фёдора родилась ещё одна дочь Аллочка. А об этом злосчастном письме вслух более никто в семье не вспоминал…
И только через много лет, лежа перед Евдокией на смертном одре, измученный жестокой болезнью – откликом далёкой войны, и всматриваясь в заплаканные родные глаза жены, Фёдор из последних сил прошептал ей: «Прости меня, дурака, за то…».

Вот такая история произошла в конце мая победного 1945-го года. В далёком от фронта уральском Нижнем Тагиле – моём родном городе. История, о которой я, уже почти шестидесятилетний человек, узнал от своих родственников. Где Евдокия и Фёдор – мои бабушка и дед,  а Ленста – моя дорогая мама…
Задумав эту повесть, я задался вопросом: «А имею ли я право писать об этом? Я, не знающий перипетий военного лихолетья...». Наверное, да, имею. Но не для осуждения тех, кто поддался смуте возбуждённых людей, на долгие годы оторванных войной от своих семей, и усомнился в любимом человеке. А ради благословенной веры в любовь и преданность. Во имя тех, кто дал святой обет верности и не изменил ему. Во имя тех, кто считает за честь познать верность и преклонить колени перед её  хранящими…