Гранёный штык...

Пилипенко Сергей Андреевич
     Дед только что наточил мне косу. Я понемногу учился косить и умудрился со всего маху засадить косу в старый пень, хитро спрятавшийся среди густой травы. Ничего страшного не случилось, только обломился самый кончик острого полотна, крошечный кусочек лезвия длинной не больше сантиметра. Косу пришлось сначала отковывать на крошечной наковаленке вбитой в пенёк, а потом доводить бруском до положенной остроты. И теперь он сидит прямо на на охапке зелёной свежескошенной травы, курит свою неизменную цигарку. Видно сам процесс доводки косы оселком заправленным в берёзовую обжимную ручку, навеял какие-то воспоминания, и поэтому смотря на поблёскивающее на солнце лезвие он вспоминает:         

     - Коса это что! Вот я однажды зимой, сломал я штык у своей винтовки. Стальной штык, длинный,  граненый и остронаточенный. Я думал, что его ничем сломать нельзя. Тёмной ночью свалился с высокого сугроба на промерзлую землю и ударился винтовкой о заледеневшие до железного звона камни. Что там и говорить, зима в том году была холоднючей. Мороз жарил такой…, такой, что днём из за морозного тумана неба видно не было. Так, утром посветлеет чуть-чуть и весь день непонятно, то ли всё ещё обед, то ли уже вечер наступает. Солнца-то не видно совсем. Только и догадываешься, когда построят взвод и в столовую поведут на обед или на завтрак. Часов в казарме нет. Уши на шапке потуже подвяжешь под подбородком, так через минуту всё, и козырёк и брови и ресницы таким снежным куржаком покрываются, глаз не раскрыть. Но то ещё пол беды, когда на морозе от столовой до казармы протопаешь. А то ещё взяли манеру кажный  божий день по пять, по шесть часов на улице мордовать, то стрельбы, то окапываться в сугробах, то ещё какая-нибудь холера.
   
     Тяжко с непривычки. Хоть и простая работа, а обидно то, что копаешь  впустую, бестолково. И командир лейтенантишка, сам маленький, только носяра и уши большие, я так думаю, он был еврейской нации. Покрутиться, чуть-чуть погарцует на холоде, носом зашвыркает и скажет старшине – «Вы тут продолжайте без меня товарищ старшина, а я к занятиям готовиться в казарму», - скукожиться весь и побёг в караулку отогреваться. А ты обсыхай до изморози под красным сахалинским солнцем. Воздух вот там сам сырой, вредный, а мы ж из тайги, непривычные к такому. Вот мне, например, хоть бы и сорок пять градусов, лишь бы в тайге, в затишку, без ветру, без сырости. Помню, как только приехали в расположение, принесли нам ящики с винтовками. В каждом ящике по восемь штук. Жестяной бидон керосина на всех и охапку пакли. Раздали по алфавитному порядку и записали в специальную бумажку. И вот сидели мы, оттирали задубевшую смазку обтиркой, макая ее в керосин, а заодно и изучали устройство под руководством взводного.
     Я номер своей винтовки потом долго помнил, лет двадцать, а то и больше. Это сейчас уже забыл. А вот год выпуска точно знаю. Одна тысяча девятьсот восьмой! Почему? Так он же совпадал с годом моего рождения. Меня же призвали когда мне тридцать третий уже пошёл. По первости выдали нам патроны, по четыре кажись штуки, командир ходит перед строем – «Вот, товарищи красноармейцы, того кто первым поразит мишень отпускаю в казарму отдыхать»…. И надо же так случиться, прицелился я, и первой же пулей попал в центр мишени.
     Ну, мне конечно отдых, в казарму, махорку дымить да в окошко глазеть. А чё-там побачишь? Только когда большие деревянные ворота открывают, если водовоз воду в столовую привёз или погнали с лопатами снег кого расчищать. И прямо за воротами улица начинается. Прямая как палка. Далеко видно. Вон молодая красивая баба в калошах на босу ногу вышла, жена кого-то из комсостава, подол длинной юбки подоткнут аж чуть не до самого пупа, а исподнее тогда бабы редко носили, только по праздникам, на майские и октябрьские. А дома так и вовсе без ничего ходили, ляжки до самой талии пухлые и белые как сметана, вылила в канаву ведро с мутной водой. Видно стирается или в доме полы моет. И не холодно же ей в такую погоду. Тут в шинели порой дрожишь как собака и в ватных штанах. Кровь у них, у этих баб, горячее в ногах, чи шо? Да рябая собака когда крайдороги пробежит, вот тебе и всё кино.
      Так веришь ли нет, на следующий день мушку на моей винтовке кто то сбил. Тюкнул тихонечко какой-то железячкой и всё. Завидки взяли, что я в казарме грелся, а они на морозе, на снегу лежали. Помучался я потом с этой винтовкой, и так и так её настраивал и эдак, а попадать в мишень на целую неделю перестал. А вот ведь поди ж ты, народ то почти весь из одной деревни и одного району. Знали друг дружку ещё с тех пор, когда без штанов по улице за собаками гонялись.
 
     Других-то во взводе три-четыре человека, узбекский народ. Первое время и поговорить то с ними никак нельзя было, ничего почти не понимали. Соберутся в кучку, сядут, ноги кренделями и между собой по-своему чего-то говорят. О чём балакают, непонятно. Спросишь, объяснить не могут, а перевести некому. Сало не ели и часов не знали. А потом ничо, привыкли и к нашему салу и к овсянке и к часам. На сале ж все готовили, правда, когда сало было. Но вот к Сахалину они привыкнуть не смогли. Непривычный у них к такому организм. Волокиты с ними богато. То ухо по случаю обморозит, то палец на ноге почернеет, то вечно с кашлем и простудой в санбат просится. Но вот как то незаметно-незаметно на кухне в посудомойках и на складах все и поприсыхали. А до того, удумал один, в катанки тёплую золу из печки подсыпать. Зола пока горячая ему и тепло на морозе. А того не понимает, что горячая подошва растопляет снег, и промокают потом валенки насквозь с портянками вместе, а остынет зола и вода в лёд замерзает и портянка и подошва. Вот и постой босиком как на льду да на сорокаградусном морозе. А я должен менять его через два часа. Прибежит ко мне, – «Иван, помогай мине, не могу, нога сапсем лёд», - а по морде слёзы как горох. Тридцать лет паразиту, а разумения про климат так и нету. Ну, чё, поматеришься, а идешь дохаживать его время. Просить я его не просил, но махорку свою после этого он стал мне сам отдавать. Некурящий он был по вере своей,  а мне без махорки хоть ложись и помирай. Без обеда смогу выдюжить, а без цигарки никак, знал он об этом. А вот и сами по себе они хлопцы все неплохие, простые и душевные, но не там они служили. Непривычно это им. Вот думаю, Африка им бы в самый раз была. Это же всё равно, как гиляка послать в баню служить. Задохнётся в первый день  от жары. Так и им,  в таком холоде не жизнь. Ну, если только с печки не слазить….

     Но мне лучше уж ходить в караул, чем весь день муштровать на плацу, да ползать на пузе по снегу. Караульному давали днём в казарме поспать, и начальник ночью у тебя только один, и тот свой, разводящий. На конюшне я любил караулить. В сено завалишься и можно подремать минут десять, а то когда и полчаса. Кони вздыхают стоя в стойлах, сеном хрустят, овсом. Большие, тёплые. Пахнет потом конским, скошенной травой, душицей, клевером, сенокосом. Деревней моей пахнет, большим батьковым двором. Лежишь, вспоминаешь чего-нибудь хорошее. Где оно теперь всё? За тысячу вёрст от конюшни…. Ждёшь письма от сестры неделями, пока его довезут в такую даль? Сперва, из деревни на телеге, потом из города поездом, потом по морю пароходом, потом опять на лошадях, потом почтальон пока по ротам понесёт их….
     Ну, так вот, слушай дальше…. Кормили нас той зимой не сказать что совсем плохо, а все же много чего не хватало. Всё как есть отправляли на фронт. Мы и сами все писали заявления, на фронт просились, кто и на самом деле хотел повоевать, а кто и за компанию, чтоб не стыдно было перед земляками. Все равно все как один знали, никто нас на фронт не отправит. Под боком стоят японцы, не сегодня-завтра могут напасть. Километрах в сорока от нас, не больше. В хорошую погоду в бинокль можно разглядеть. Совсем близко-то я их потом, уже после войны увидел. В Абакане. Что ж ты удивляешься, именно в Абакане в сорок шестом году. Пришел наш состав на станцию, кто блеск-парад наводит, кто пива из бочки ушёл попить, всё же почти дома. И тут вдруг кто то говорит, – «Тут рядом японцы пленные работают, схожу, посмотрю», - ну и мы за компанию побежали, а то пять лет рядом простояли и путём их не видели. Только через прицелы. И рассказать дома нечего. Вроде и прослужили мы всю войну и по медали нам вручили "За победу над Японией" а пострелять по самураям не случилось.
     А была у меня, надо тебе сказать, отличная шинель. Как получил вначале, так до конца в ней и ходил. И хороша она  тем, что длинной была почти до пола. У других были обдергайки чуть пониже колена, а мне вот досталась такая. Много раз мне предлагались обменятся, а я ни в какую, больно уж добрая шинель. Разрешал в ней только друзьям фотографироваться на карточку, домой отправить, батьке с матерью, жене там или невесте, девке своей. И были у меня хромовые сапоги! А это все равно что сейчас…, что сейчас…, Э, да всё равно ты не поймёшь что такое были в ту пору хромовые сапоги! Нечего и время тратить. Ну и пошли мы смотреть этих японцев. А когда шли через рельсы зацепился я за какую-то железяку, торчащую из земли, и порвал сапог. Ей богу чуть не расплакался, проклял я тогда всё на свете, и друга что позвал их смотреть, и железяку, и особенно япошек, вот ведь сволочи, не ранили а прям таки убили, как мне было их жалко.

     Ну а той зимой стали кормить нас всё хуже и хуже. Ну, ни какого-никакого масла, сахара, ни тушенки мы по году не видели. Да кого там сахара! Хлеба и то не вволю. Все для фронта, все для победы! Мы особенно и не переживали, понимали, надо так надо, и деньги все подписывали на облигации в фонд обороны. Но служить на голодный желудок тяжело хоть на фронте, а хоть и в тылу. Похудели и изошлись все так, что еле ноги уже таскали. Спасало то, что нам разрешали ловить рыбу. Отправляли нескольких солдат на баркасе с сетями, кто в этом соображал, и так потихоньку подкармливались. Помню, первый раз и намучались мы, когда заставили нас чистить камбалу, чешуя как железо, ничем не отодрать. Слава богу, местный гиляк подсказал, что сначала нужно её окунуть её в живой кипяток, а уже потом чистить, а то бы мы там все ножи поломали. Вот и ели мы эту рыбу, и утром, и в обед, и вечером. Но это если только на море спокойно, а как ветер подул, снег пошел или шуга у берега потекла, так и сидим неделями голодаем. Маленько солёной рыбы, да тяжелый хлеб намешанный с половой, который съел и тут же забыл, ел ты чего или нет. И стали мы от долгой такой кормёжки один за одним заболевать странной такой болезнью. Вроде днём ходишь, всё нормально, а как только наступают сумерки, совсем ничего не видно, ползаешь ровно слепой. Болезнь навроде куриной слепоты. А тут ещё и дёсна начали кровоточить, цинга начиналась, а лечить было нечем.

     Но службу же никто не отменял, так все и ходили на ощупь, и на посты и в караул. Хорошо когда дежуришь в конюшне внутри. Выдадут тебе наган и можно ходить в одной гимнастёрке. А на улицу ночью без полушубка и не суйся. Выпало мне в ту ночь нести караул на улице. Выдали мне здоровенный тулуп, мою винтовочку с примкнутым штыком и двумя дежурными патронами, один чтобы после предупреждения выстрелить в воздух, а другой для стрельбы на поражение, и давай бог здоровья. Холодина собачья. Вот вышел я на улицу, прошёл несколько шагов, и понял, что совсем ничего не вижу, как идти, и куда, в глазах темно как ночью в погребе. Но два часа отходить надо, никто не заменит, все такие же как и я. Потихонечку, потихонечку, держась за стенки конюшни двинулся я на обход. Да только долго не прошёл. Через несколько времени почувствовал я что земли под ногами нету, и падаю я вниз, и так долбанулся головой об мерзлые камни, что минут десять башка гудела как церковный колокол, а перед глазами плавали огненные пятна, каждое с тележное колесо. Оказалось за день, за конюшней намело почти трехметровый сугроб, на который я сослепу и залез. А я ещё думал, чё так тяжело идти, как будто в горку.

     Ну, я то ладно, пара синяков на голове и на локтях это перетерпеть можно. Но вот когда пощупал винтовку, мне аж жарко стало, штык на винтовке выгнулся  в обратную сторону. Видно как я держал её подмышкой, так на неё и упал всем весом. Да за такое…,  да в военное время…, порча социалистической собственности! Одним словом форменное вредительство и саботаж. А может можно чего-нибудь сделать? Нашёл я на ощупь угол сруба. Засунул штык между концов спиленных брёвен, и начал потихонечку его выгибать. И ведь почти и выгнул совсем, а только под самый конец хрустнул он тихонечко, и мимо уха со звоном улетел в снег. Вот теперь-то меня точно расстреляют…!

     Хотел я было поначалу выбросить поломанный штык, и сказать что потерял. Ну может поругают, ну может на гауптвахту посадят на недельку, да и дело с концом. Ан нет, догадываюсь я, догадываюсь, чем дело кончиться. А кончиться оно тем, что заставят весь мой взвод, целый день, на морозе перепахивать трёхметровые сугробы, да и всё бестолку. И будут хлопцы почем зря материть меня, обзывать всякими паскудными словами, ничего никогда не найдут, и долго ещё потом будут на меня коситься, а гауптвахты мне так и так всё равно не миновать. Ну и ладно, и будь что будет. Так и пришлось доложить как оно было. Думал может сделают скидку на глазную болезнь. Да куда там….
     Утром лейтенант особист наверно аж подпрыгнул от радости, когда узнал об этом. Это на фронте, может и не обратили бы внимания на такой факт. Там для них и поважнее работа есть, дезертиры, самострелы окопные, шпионы всякие. А тут сидит он в штабе, штаны наглаженные протирает, и боится небось до смерти, что на фронт пошлют. И радуется как дитя конфетке, что такого страшного-опасного диверсанта выловил, поломателя штыков.

     Вызвали меня утром в штаб. Лейтенантишка в кабинете, молодой пацан, брови насупил, усики расчёской расчесал, с пятки на носок перекатывается, портупейкой поскрипывает,  сам собой любуется. Заставляет себя бояться. А мне веришь ли даже смешно стало. Ну чисто пацан, да не очень то и умный пацанишко. – «Доложите красноармеец о происшествии на посту», - да загради бога, слушай коли не лень. Рассказал я ему честно, как дело было. Записал он все аккуратненько, и давай выпытывать, с какой целью я поломал штык, кто родители, да когда и как работал в колхозе, да нет ли кулаков-вредителей каких сосланных в родне.

     А ведь и то правда, действительно, после революции один мой дядька в банде был. Много в ту пору в наших местах всякого народу шаталось. И остатки колчаковцев, и антоновцы, и наши местные, банда Мишина. Много раз через то страдал и мой батька, да и сам я тоже. Да только убили дядьку ещё в двадцать четвёртом, а в деле-то всё равно записали.
     Как до этого он добрался, как он кулаком по столу застучал, как заорал, как замахнулся табуреткой, – «Признавайся падлюка рыжая на умысел, в штрафбате сгною, на зоне закопаю, под расстрел пойдёшь», - до того кричал, что весь воздух из дыхалки выкричал. За стакан с водой схватился. Чудны дела твои…. Что ж это за умысел такой, специально штык поломать, чтоб потом самому же в штрафные роты  загрохотать? Непонятно как радио, в Москве поют, а на Сахалине слышно. – «Что ж думаю ты за человек такой, блажишь, как будто не знаешь, что у нас почти все три роты ослепли, ходят как слепые кроты, башками о дверные косяки бьются». Да только вслух ничего не сказал, бесполезно. Не хуже меня он все понимает. А что орёт, значит, так тому его в той Москве учили страху на народ наводить. А я тебе не артист, чтоб в такой комедии представляться. Хоть и отдел у тебя особый, да дурак ты самый простой! Готов я потом и кровью искупить, хоть прямо сейчас на фронт отправляй, а кричать понапрасну не смей, я же старше тебя и по доброй воле служить пошёл. Покричал он, покричал, вызвал кого-то там, красноармейца меньше моей винтовки ростом, заставили меня снять шнурки, ремень, и отправили на гауптвахту. Ну а там уж я за неделю и со штрафной ротой свыкся.
Что поделаешь – роспрягайтэ хлопци конэй…!
 
     Штрафная рота, так штрафная рота! Не всех же и штрафных насмерть убивают, кто-то и легкими ранениями отделывается. Вот тебе и будет пуля дура, вот тебе и будет штык молодец. А на гауптвахте оно оказалось ещё и лучше, валяйся на нарах, пока голова и спина плоской как доска не сделается, ни тебе муштры, ни тебе морозов, да и кормёжка не самая плохая. А пока суд да дело, и отоспаться можно перед фронтом. Если бы не было с махоркой так плохо, то чем тебе не санаторий?
 
     Через  неделю приперся ко мне и лейтенант особист, только понурый какой-то, как заморозком ударенный. Не выгорело ему видно со мной ничего у своего начальства. Видно подняли его там командиры на смех, и делу ход совсем не дали. Стал он в дверях камеры, и говорит мне, – «Ну, повезло тебе хохол, считай, что спас тебя твой дядька беляк. Не доверяет тебе наша советская родина, тебя же на фронт пошли, так ты сразу, в тот же день поди, к Гитлеру перебежишь…? Будешь  тута дослуживать. До самого, второго пришествия».
     - «Откуда же ты знаешь, гад», - думаю я про себя, - «повезло мне теперь или не повезло? Не мерь всех по себе, недомерок зелёный. Может для меня и штрафная рота  и фронт стали теперь как награда! Хуже каторги и тюрьмы мне сидеть тут без дела, когда в стране идёт такая война»….