Сильвия Плат - Пчелиные жала

Ольга Костерева
Голой рукой трогаю соты.
Он соткан из белых улыбок, с голой рукой.
Марлевые рукавицы нежные нам будут впору,
Стянут запястья манжетой нарядных цветов.
Между ним и мною

Сотни свободных сот.
Восемь сот полных золота кубков,
И сам улей — чайная чашка
С узором из роз и непомерной любовью,
Расписанной мной на белой эмали

С мыслью одной — сладость, сладость.
Но полости сот серы, словно окаменелости раковин,
И ужасают меня своей старостью.
Что мне досталось, червивое дерево?
Живёт ли здесь пчелиная матка?

Если так, то слишком старая:
Вместо крыльев — ветхие шали, а хрупкое тельце,
Лишённое роскоши плюша,
Пустое и слабое, вовсе не королевское.
Вкруг меня рой

Крылатых лишённых чуда женщин.
Медонесущих рабынь.
Но я не раба.
Хотя годами глотала лишь пыль
И вытирала тарелки в своих густых волосах.

Замечая, как испаряется моя непохожесть
Синей росою с опасной кожи.
Станут ли они ненавидеть меня,
Женщины во власти всего суетного,
Чья новь в цветении вишни и клевера?

Всё скоро кончится.
Я владею собой.
Вот как я добываю свой мёд:
Безо всякой мысли, машинным трудом,
Распускаясь весной, как деловитая дева,

Снимать с волны взбитую пену,
Как луна своей белизной чистит море.
Некто третий пристально смотрит.
Ни мне, ни сот продавцу незнакомый.
Теперь и его не стало.

На восемь великих пределов один виноватый.
Вот его тапок, вот другой.
Там квадрат белого полотна,
Что он носил вместо шляпы.
Он был нежен,

Испарина его усилий дождём
Вынуждала землю плодиться.
Но пчёлы разоблачили его:
Липли к губам неправдой,
Искажая черты лица.

Им казалось, смерть стоит того, но я
Вновь обрету себя, королева пчелиного роя.
Спит она или уже мертва?
Где она скрывалась все это время,
Краснотелая львица с крыльями из стекла?

Разом она вознесётся,
Ужас внушая, как никогда прежде, красным
Шрамом в небесах, красной кометой
Над своим орудием смерти —
Мавзолеем, своим восковым храмом.


6 октября 1962



Stings
By Sylvia Plath

Bare-handed, I hand the combs.
The man in white smiles, bare-handed,
Our cheesecloth gauntlets neat and sweet,
The throats of our wrists brave lilies.
He and I

Have a thousand clean cells between us,
Eight combs of yellow cups,
And the hive itself a teacup,
White with pink flowers on it,
With excessive love I enameled it

Thinking 'Sweetness, sweetness'.
Brood cells gray as the fossils of shells
Terrify me, they seem so old.
What am I buying, wormy mahogany ?
Is there any queen at all in it ?

If there is, she is old,
Her wings torn shawls, her long body
Rubbed of its plush
Poor and bare and unqueenly and even shameful.
I stand in a column

Of winged, unmiraculous women,
Honey-drudgers.
I am no drudge
Though for years I have eaten dust
And dried plates with my dense hair.

And seen my strangeness evaporate,
Blue dew from dangerous skin.
Will they hate me,
These women who only scurry,
Whose news is the open cherry, the open clover?

It is almost over.
I am in control.
Here is my honey-machine,
It will work without thinking,
Opening, in spring, like an industrious virgin

To scour the creaming crests
As the moon, for its ivory powders, scours the sea.
A third person is watching.
He has nothing to do with the bee-seller or with me.
Now he is gone

In eight great bounds, a great scapegoat.
Here is his slipper, here is another,
And here the square of white linen
He wore instead of a hat.
He was sweet,

The sweat of his efforts a rain
Tugging the world to fruit.
The bees found him out,
Molding onto his lips like lies,
Complicating his features.

They thought death was worth it, but I
Have a self to recover, a queen.
Is she dead, is she sleeping?
Where has she been,
With her lion-red body, her wings of glass?

Now she is flying
More terrible than she ever was, red
Scar in the sky, red comet
Over the engine that killed her
The mausoleum, the wax house.

6 October 1962