Бабушка

Елена Царёва-Блохина
   (заключительная глава из повести "Анна, дочь Царёва", сборник "Эхо Кельч-Острога"; 22 сентября - день рождения моей бабушки Анны Ефимовны Беляковой, в девичестве Царевой)

Красота душевная…никогда не увядает…, ни наступившая старость не наводит       на неё морщин, ни приключившаяся болезнь  не заставляет увядать, ни  беспокойная забота не вредит…     Иоанн Златоуст               
               

Бабушка для меня – это вечная любовь, защита, порядок и доброта.

Ночь. Наша старая однокомнатная квартирка в Тушино. Я сплю с бабушкой на одной кровати. Поворачиваюсь лицом к стеночке, прижимаюсь спиной к тёплой бабушкиной спине, и так спокойно на душе становится! Спать не хочется. Передо мной на стене сама жизнь крутит «немое кино». Напротив нашего дома – железнодорожная насыпь. Каждый день мимо нас с грохотом проносятся поезда – дальнего следования, товарные, электрички. И я нашла себе увлекательнейшее занятие – ночью с замиранием сердца смотрела на мгновенно сменяющие друг друга тени, отбрасываемые на стену движущимся составом. Они мелькали, как кадры торопливо прокручиваемого диафильма. Только не цветные, и даже не чёрно-белые, а какие-то тёмно-серые. Главное, ничего не пропустить! Вот пара сидит за столиком. Я даже успеваю заметить подобие вазы и одинокий цветок в ней. А вот целая группа людей…, а это, наверняка, спортсмен – плечи какие широкие…, а вот женский профиль, носик вздёрнут, хорошенькая, наверное… Вздёрнутый носик, как у Натальи Селезнёвой, – моя несбыточная мечта. Я тихонько вздыхаю. Силуэты людей быстро тают в темноте. Гулкие поезда навсегда увозят с собой их неразгаданные секреты и тайны. Я засыпаю…
Утро. Бабушка выглядывает из кухни, приветливо улыбается и молча ставит на стол мою любимую пшённую кашу с изюмом. Я её ем «по кругу», так же как «в свои древние времена» ела бабушка. Она меня и научила. Кашу тогда все Царёвы, от мала до велика, ели из одной большой плошки – по очереди  забирали кашу ложкой с краёв, где она успевала остыть.
– Здоровска придумано, – оценила тогда я, – язык ваще не обжигает.
 Солнце заливает комнату нежным, розово-прозрачным светом, золотит копну бабушкиных ржаных волос. Всё, как всегда, идёт своим чередом. Бабушка рядом. От неё веет теплом и бодростью. От этого у меня на душе радостно и спокойно. Даже когда она уходит в магазин, я ощущаю её присутствие. Бабушка возвращается, садится рядом со мной за круглый стол.
–  Ты никогда не умрёшь? – почему-то спрашиваю я.
–  Когда-нибудь умру, – невозмутимо отвечает она.
–  Я хочу, чтоб ты была  всегда. Не умирай.
–  Это будет не скоро. Не думай об этом, – улыбаясь, успокаивает меня бабушка.
Я ей верю. Сижу тихо, думаю. Потом спрашиваю:
–  Бог есть?
–  Бог есть, – уверенно отвечает бабушка.
–  А все говорят, что Бога нет. И не видно его нигде. Значит, его нет, – хитро щурясь, говорю я.
– Бог есть, – тихо, но убеждённо, повторяет бабушка, поджимая нижнюю губу, и я понимаю, что спорить бесполезно. Последнее слово за ней. Я её больше не переубеждаю. Не осмеливаюсь. Только смотрю на маленький изящный золотистый сундучок, в котором на шёлковой розовой ленточке хранится мой крестильный крестик.
Пасха. Наша маленькая квартирка сияет чистотой. На белом накрахмаленном полотенце лежат тёмно-бордовые крашеные яйца, в духовке доходят бабушкины плюшки-ватрушки. Бабушка –  торжественная, сдержанно-радостная, далёкая.  Мысли её там, в Кельч-Остроге, в счастливом, безмятежном детстве, где есть мудрый дед, сильный отец, добрая  мама и она – маленькая, счастливая Нюша. И есть праздник, настоящий светлый Праздник Пасхи с освящёнными в церкви куличами, настоящим пасхальным богослужением и общей нескрываемой радостью ожидания Светлого Христова Воскресения.
– Как интересно раньше в деревне Пасху праздновали. Радостно…, – говорит бабушка, задумчиво  глядя в окно, и отстранённо улыбается.
Я не отвечаю. Она обращается не ко мне, она произносит эти слова туда, в неомрачённое бедами  время упорядоченной жизни большого дружного семейства. Я молча жду, когда бабушка вернётся из своих воспоминаний. Память – как светлая река с живой водой – бабушка входит в неё, наполняется ею до самого краешка, а я стою рядышком и черпаю это благодатное живое тепло. В этом возрасте я ещё настолько чиста, что могу сорадоваться. Такие святые моменты есть в жизни каждого из нас. Просто их надо вспомнить.
– А у тебя была бабушка? – немного погодя, спрашиваю я.
– Была, – односложно отвечает бабушка.
 – А какая она была? – продолжаю допытываться я.
– Добрая, – также кратко отвечает бабушка.
– А как её звали? – не отстаю я.
– Василиса, сколько её помню, всё кружево плела…– задумчиво улыбаясь, вспоминает бабушка.
– А какое кружево?
– Белое, ажурное, как морозный рисунок на стекле – вот какое,  –  вдруг разговорилась  бабушка.
Вопросы о «старине» буквально распирают меня, и я, теребя бабушку за край передника, продолжаю расспрос:
– А мама у тебя была?
– Конечно, была, – терпеливо отвечает бабушка.
– А какая она была? – предсказуемо спрашиваю я и слышу в ответ:
– Добрая, хорошая…
Я замолкаю и про себя говорю, что моя-то бабушка раз в сто, наверное, добрее. И мне вдруг тоже захотелось стать такой доброй-предоброй, послушной-препослушной и хорошей-прехорошей. Просто от того, что моя бабушка добрая, и мама её была доброй, и бабушка, оказывается, тоже. Атмосфера добра рождает добро…
Через сорок пять лет я нашла в книге  Фаддея Витовницкого такое наставление бабушкам: «Пусть… бабушка всегда будет кроткой, доброй, пусть никогда не злится, пусть всегда будет довольна, пусть она всех слушает, когда, вот, её не желают слушать. Возможно, сейчас внуки и не будут набожными, но однажды, позднее, вспомнят свою бабушку, и это воспоминание будет делать их лучше ».  Это про мою Анну.
Горе. Сегодня хоронят Толика Горбачёва. Разбился на мотоцикле в сорок лет. Все говорят, «какой молодой»! А для меня он безнадёжно стар, но мне его тоже очень жаль. Бабушка сильно расстроена –  она нянчила Толика в детстве. Его мама была у нас вчера,  просила помочь с поминками. Меня поразило глубокое почтение, с которым она обращалась к бабушке. Тогда слово «нянька» для меня было равнозначно прислуге. Но в словах этой женщины, в её тоне, звучало такое глубокое и неподдельное уважение – она словно благодарила бабушку за её заботу о Толике и за её теперешнюю неподдельную скорбь. Так не говорят с прислугой. Так говорят с родным человеком. Обе женщины, каждая по-своему, опекали погибшего, и это их роднило. И объединяло их общее горе – они разговаривали трогательно и безгранично искренне. Так говорят очень близкие люди. А я слушала и по-новому открывала для себя свою бабушку. 
Ура! К нам в гости пришла тётя Даша, бабушкина подружка. Посиделки с чаем, селёдочкой, отварной картошкой с подсолнечным маслицем, бабушкиной квашеной «капуской» и беленькой.  Чай – для меня, беленькая в маленьком графинчике – для бабушек. Тётя Даша – тоже маленькая, с мелко-вьющимися  золотисто-рыжими, подобранными в пучок, волосами, улыбчивая и бесконечно добрая бабулька. Я её люблю, потому что она всегда меня хвалит. Тётя Даша выпивает рюмочку и заметно веселеет. Бабушка – как стёклышко, только взор немного туманится и мягче становится. Они затягивают на два голоса:
–  Ой, при лужку, при лужке, при широком поле…..
Поют стройно, негромко, с душой. Но я не люблю застольного пения. Никакого. Ухожу на кухню. Это из-за папы. В детстве  его пение обрушивалось на мои восприимчивые уши как неуправляемое явление природы, стихийное бедствие, а если точнее, это были нарастающие раскаты грохочущего весеннего грома, которые вызывали у меня какой-то необъяснимый страх.  Мой папа – самый щедрый человек в мире, у него всего много – и любви, и доброты, и по-детски незапятнанной душевной светлости,  и даже голоса. Позже я поняла, что просто не люблю всё громкое – музыку, песни, разговор…, не люблю, когда вторгаются в мою тишину.
Возмездие. Бабушка и папа решили меня наказать. Проступок, видимо, был так серьёзен, что надумали прибегнуть к ремню. В угол меня уже пару раз ставили, но такое суровое наказание, как ремешок, пока миловало. Я вообще не помню, чтобы меня как-то серьёзно наказывали. А тут вот решили. Папа и бабушка убежденно заявили мне:
– Такое поведение заслуживает ремня.
Никто меня особенно не ругал за содеянное. Просто вежливо так сообщили, что собираются меня выпороть и удалились на кухню – наверное, решать, как будут приводить приговор в исполнение. Я осталась ждать в комнате. Страшно не было. Наоборот, было очень интересно. Во-первых, кто будет лупить, во-вторых, очень ли это больно, и, в-третьих, смогу ли я выдержать наказание без ора? Из кухни никто не выходил. Постепенно, третий вопрос вытеснил первые два. Хотелось всё-таки сохранить своё достоинство. Наконец, папа и бабушка вышли из кухни. В папиной сильной жилистой руке угрожающе поблёскивал черный кожаный ремешок. Я послушно улеглась на кровать, заняв бабушкино место «с краюшку» и приготовилась. Во всём происходящем была торжественная неторопливость. Не наказание, а церемония какая-то. Лёжа на животе, я чувствовала, как папа и бабушка, нависая надо мной, о чём-то еле слышно шептались. Я терпеть не могла лежать на животе. Устав от вынужденного бездействия в столь неудобном положении, я, в конце концов, приподняла голову и скомандовала:
– Давайте уже начнём!
Никакой реакции наверху, только слышу быстрые удаляющиеся шаги отца и всхлипывание. Я встаю с кровати и вижу, что отца нет, а бабушка беззвучно смеётся, незаметно смахивая  маленькие слёзки. Ну, и кто кого наказал? 
Бабушка никогда не ругалась. Единственным бранным словом, которым она пользовалась крайне редко было слово «паразит» или его производное –  «паразитка»,  и произносила она его в тех случаях, когда её железному терпению приходил  конец.  В основном, конечно, это касалось меня.
– Вот, паразитка! –  укоризненно, но весьма миролюбиво говорила бабушка, чтобы рассеять нарастающее раздражение. В её голосе не было ни злости, ни гнева, ничего, что могло бы разрушить хрупкую детскую психику.
Вообще, Анна Ефимовна любила людей. За всю свою жизнь она даже дураком никого не назвала. Все люди у неё были исключительно «хорошие».
– Почему он хороший? Дурак он набитый, – как-то безапелляционно заявила я.
– Обзываться нехорошо, –  заметила бабушка.
–  Ладно, –  согласилась я, –  но почему хороший?
–  Хороший, – убежденно повторила бабушка и больше не произнесла ни слова. И никто не мог пошатнуть её точку зрения. У бабушки были свои мерки для такого деления, никому она их не объясняла – не брала на себя такой труд – но чаще всего защищала людей от наших нападок и критики, и почти всегда называла всех хорошими. Она умела принимать людей такими, какими они были – со всеми их слабостями и изъянами. Анна Ефимовна обладала редким даром видеть то хорошее в людях, что в них действительно было. И это, может быть, малое хорошее перечёркивало все их недостатки. 
Бабушка лечила меня жжёным сахаром, домашней куриной лапшой и красным платком. Жжёный сахар и лапшу я обожала, а в платок свято верила. Бабушка говорила:
 – Вот наденешь красенькый шерстяной платочек, и через день как рукой сымет. Он мякэнькый, теплом лечит.
 И, правда, выздоравливала я быстро, и до десятого класса твёрдо верила, что платок имеет какую-то особую целебную силу, не понимая, что тепло шло от неё, моей милой бабушки, которая с самого детства заботливо повязывала мне этот платочек. Он был пропитан её любовью ко мне.
Помню, когда я болела коклюшем, врач порекомендовал родителям давать мне стакан холодной воды из-под крана. Уж и не знаю, в чём заключалась польза этого лечения, но для меня это был просто подарок судьбы! Вместо противного молока с маслом мне давали стакан бодряще-холодной водички из-под крана. «Сырую» воду я обожала. Для меня это было такое же лакомство, как мороженое! Я с наслаждением выпивала этот живительный напиток, а потом бабушка давала мне жжёный сахар – старинное народное средство от кашля. В условиях  неизбежно налагаемых болезнью запретов, это были самые желанные угощенья. А по утрам мы с бабушкой отправлялись  на  Москву-реку дышать туманами. Коклюш так и остался в моей памяти самой романтичной детской болезнью!
Как-то, собираясь оформлять пенсию, бабушка достала из своей старой черной сумочки паспорт, открыла его и неожиданно произнесла:
– А ведь неверно в паспортном столе моё отчество записали. Полное имя отца не Ефим, а Евфимий. Нас так и в школе учили.
– Ба! Этого не может быть! Советская власть не ошибается! И нет такого имени Евфимий, есть Ефим.
– Нет, моего отца звали Евфимий. Я им говорила, что должна быть буква «в», а  они не верили, –  настаивала бабушка.
– Да вы в деревне глухой жили, ты же сама говорила. Откуда ты знаешь, как правильно? – удивлялась я и тоже не верила.
Однажды, когда я училась в школе, учительница объявила нам на уроке, что ученики, которые подготовят интересную историю из жизни своих родственников о становлении советской власти в деревне, будут освобождены от самостоятельной работы.
Поскольку детство моей бабушки прошло в деревне,  я не сомневалась, что меня ждёт увлекательный рассказ. Я буквально ворвалась в квартиру.
 – Ба! Ты должна вспомнить, как советская власть преобразила деревню! –  выпалила я.
– Сначала поешь, – скупо обронила бабушка, внимательно посмотрев на меня, и, не проронив ни слова, удалилась на кухню разогревать обед. Слегка обескураженная тем, что «Ба» не разделяет моего патриотического энтузиазма, я направилась вслед за ней.
После обеда я стала настойчиво вызывать бабушку на разговор о годах, проведённых в деревне. Одухотворённая пионерка, я ждала захватывающего рассказа о героических буднях сельских коммунистов. Но бабушка упорно молчала, и это начинало меня злить.
– Ба! Ну, должна же ты что-то помнить! Расскажи, как советская власть помогла крестьянам! – канючила  я и даже притоптывала от нетерпения.
 – Ничего твоя советская власть хорошего для деревни не сделала, –  рубанула вдруг бабушка, словно вылив ушат холодный воды на моё воспалённое воображение. И как я не уговаривала её вспомнить что-нибудь «героическое», Анна Ефимовна мнение своё менять не собиралась. Молчала, поджав нижнюю губу. Бабушка своих не предавала. Даже память. Не так воспитана. А я, маленькая девочка, безгранично любящая свою бабушку, верила советской власти больше, чем ей. Вот ужас-то! Синдром Павлика Морозова.
Как часто теперь, мысленно обращаясь к бабушке, с каждым годом всё лучше понимая её и всё больше осознавая степень своей сердечной глухоты, я мысленно говорю ей: «Прости, прости, родная моя…». 
Врача бабушке мы вызывали два раза в жизни. Один раз, когда она отравилась арбузом. Бабушка чуть не плакала от стыда за то, что ей пришлось вызвать доктора. Извинялась так трогательно, почти всхлипывая, что «доставила доктору такие хлопоты». Анна Ефимовна была готова придти на помощь всем, ухаживать, выхаживать, готовить, мыть, стирать, убирать. Для неё это было так же естественно, как дышать. Но она не любила быть в тягость другим. Неловко!
Второй вызов был последним – бабушку увезли на скорой в больницу с инфарктом в страстную пятницу. А в понедельник утром в первый день после Пасхи она умерла.  Это было 28 апреля 1997 года. Ровно 99 лет назад в этот день была создана Дмитровская старообрядческая община. А отец моей бабушки, Евфимий Григорьевич, умер в Светлое Христово Воскресенье. Вот такая у нас в роду преемственность получилась.
Я не видела бабушку молящейся, она не ходила в церковь, но Бог жил в её сердце. Бог есть в каждом из нас – мы созданы по образу и подобию Божьему. В нас есть и Бог, и тёмная сила, и вся наша жизнь – это борьба этих двух начал. А есть люди, в которых нет этого противостояния, в которых Бог пребывает всегда, или почти всегда. Моя бабушка была именно такой.

Эпилог

Мне семь или восемь лет, точно не помню. Я прошу бабушку:
–  Расскажи про старинное житьё-бытьё.
Бабушка начинает рассказывать. И каждый раз, вспоминая об отце, повторяет одно и то же:
– Он не отрёкся. И всё ждал, что за ним придут. Поэтому умер молодым…
– Он, что, не мог бросить камень в икону? – спрашиваю я. –  Ведь от этого никто бы не пострадал…
–  Не мог! Для него это святыня.
Слово «святыня» мне непонятно, но бабушка скупа на объяснения. Время было такое. Я понимаю это только сейчас. Своим молчанием она защищала нас. Муж бабушки погиб на войне. Любовью и заботой её и мою маму окружили его родственники – замечательные, добрые, сердечные люди. Но они верили в коммунизм, ведь человеческая душа не терпит пустоты, надо обязательно во что-то верить. Меня тайно окрестили две мои бабушки Анна и Клавдия в Храме Всех Святых во Всехсвятском, что недалеко от метро Сокол.
…Не так давно, подойдя к старообрядческой церкви, я спросила у прихожанина, принадлежит ли эта церковь к Белокриницкому согласию.
– У Вас личный или академический интерес? – последовал вопрос.
– Личный, – ответила я, –  занимаюсь изучением своей родословной. Мои предки были старообрядцами именно этого согласия.
– Ну и как, Вы чтите память предков?
– Стараюсь. Поминаю… Хочу, вот, разузнать о них, как можно больше…
– А сами какой веры?
– Я крещёна в «никонианской» церкви…
– Вот видите! А говорите, что чтите память предков. Я вот никогда не стану мусульманином. 
Разговор оставил неприятный осадок…
Спустя три месяца, накануне Рождества, я приехала в ту же церковь, чтобы подать записки за упокой моих умерших родственников-старообрядцев. Я зашла внутрь здания, поднялась по ступенькам и увидела сквозь вторые стеклянные двери, что служба уже началась. Я ждала, когда можно будет войти. Нас несколько человек было, опоздавших. Моё внимание привлёк смуглый темноволосый паренёк с «мусульманской» внешностью. Видно было, что он очень переживал. Неожиданно в дверях появилась миловидная пожилая женщина. Парень рванулся к ней:
–  Пожалуйста, помолитесь за Саида, пусть ему будет хорошо, – прошептал парень, протягивая прихожанке сторублёвку.
Это была не просьба, это была мольба – столько искреннего, глубинного сострадания обыло в его словах, столько упования на милость Божию! Потому и пришёл в ХРАМ, то место, где Бог мог скорее услышать его. Его внутренняя обращённость к Всевышнему и потребность в Нём были так велики, что отказать этому парню было просто невозможно.
С замиранием сердца я ждала, что же скажет седовласая старообрядка. Ответ женщины меня изумил.
– Погоди, сынок, вот Евангелие читать закончат, ты и войдёшь, и сам подашь записочку за своего Саида.
Как всё просто, оказывается, – одна верующая душа дала возможность другой помолиться в трудную минуту, без лишних вопросов и уточнений. Невольно вспоминаются строки из молитвы Виленской иконе Божией Матери, именуемой «Одигитрия» : «Аще же и иноверный, и иноплеменник, зде преходя, помолится, услыши, чадолюбивая Госпоже и сего человеколюбне и милостивно соделай, яже к помощи ему и ко спасению…».
Всё, что я написала в этой книге, – правда. А Истину каждый ищет сам.