Портреты в сумерках. Книга стихов

Алла Шарапова
ПОРТРЕТЫ В СУМЕРКАХ

  БЕЗВЕРИЕ

Когда усталый мозг уходит в нервы
И мысль сгорает в пламени души,
Безверие – оно приходит первым.
Безвременье до нежеланья жить.

Тяжелый холод стискивает тело,
Как панцирь из нетающего льда,
И кажется, что начатое дело
Не будет завершенным никогда.

Наш окоем заставили тесноты –
Разбега мало для добра и зла,
И окрыленность в шестигранник соты
Заточена, как зимняя пчела.

Лишь только смысл полуистлевшей книги
Нам возвращает радость бытия:
Побоища былин, балов интриги
И некто, о себе посмевший: - я.

Но и тогда безверие в улыбке
Воскреснет на губах. Процедишь:"Так…" -
И на полях начертишь знак ошибки,
Найдя в конце у века твердый знак.

1968

СИДЯ НА ПОДОКОННИКЕ


Много ль надо мне? Я ведь маленькая.
Отчего меня гонят прочь?
Может, чертова, может, маменькина,
Но ведь все же я чья-то дочь…

И, наверно, назло нотариусам,
Подписавшим мне целый свет,
Я на кромке окна состариваюсь
И других территорий нет.

В комнатухах, где лампы-виселицы
И надгробные потолки,
Где красивый чахнет от сифилиса,
Некрасивая – от тоски, -

Там философ, что бредил ангелами,
Скажет мне, покосясь на свет:
«Где бессилен закон Евангелия,
Вам, живой еще, места нет!»

Что ж! Порода моя не редкостная!
Не таиться же от людей!
Окрестите меня окрестностями
И бескрайностью площадей!

Уведи меня, путешественница,
В заоконную сей страны!
«Извините, - скажет, - предшественница,
Людям мертвые не нужны».

Вот и жизнь – не сойтись с покойниками,
Без меня и живые пьют.
И разрезан мир подоконниками
На свободу и на уют.

1969

ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ

Курить… Но спичка, не создав огня,
Лишь росчерк оставляет голубой.
А на античный Рим четыре дня –
Четыре дня на право быть собой.
Я внуков Рема на Арбате жду,
Глотает морфий ветреный Катулл…
А твой корабль, набравши высоту,
В опасную неведомость нырнул.
Спеши, лови быстротекущий день!
А я уже добыча для костров,
Немая, непрощающая тень
Из мраморного тартара метро.
Из космоса вернулся в хаос ты,
Героя поздравляют города,
А у меня третейские суды,
А надо мной летейская вода.

1968

ПОСЛЕДСТВИЯ СИМПОСИЯ

Нет, даром не прошли пиры да балы:
Всем память затуманило вино,
И Вакх оставил у меня пантеру,
Катулл забыл Воллюзия анналы,
А на половичке перед порогом
Венерин пояс ниткой золотой.

Пускай проспятся и поэт, и бог.
Я нудные пересмотрю анналы
И за ухом пантеру почешу.
Но возвращайся, Анадиомена!
Бери назад что у меня забыла!
О Господи, с моим-то неуменьем
Отваживать непрошеных, держать
На расстоянье наглых, не давать
Пристанища всем встречным-поперечным –
Воистину для полной мне беды
Недостает Кипридина подарка!
Да я б и года с ним не прожила.

1969


ЗИМНИЙ ПОСЕЛОК

О, словно королевы под венец
Вступают зимы во владенье это,
Где даже знойным комариным летом
Творят свой мир холодные поэты
С застывшими кристаллами сердец.

Даря огню исписанный листок
И глядя на клубящийся дымок,
Они молчат. И напряженно замер
У них в крови медлительный гекзаметр
И раненая гордость между строк.

И ни черновиков, ни дневников.
Они устремлены во мглу веков.
А где-то ель в бору роняет иглы,
Сугроб с поземкой затевают игры
И дети мастерят снеговиков.

Они не бродят в свете фонарей,
Не отвечают частым телеграммам
И ночью, прислонясь к застылым рамам,
На стеклах не рисуют вензелей.

И в целой жизни им всего милей,
Что к сердцу лабиринтами ума
Подходит молча муза и зима –

Не тучкой снежной - девочкой прилежной,
Родившейся на бледных небесах,
Не бабой снежной – королевой снежной
В сиянье льда, с прическою небрежной,
С латунною луною в волосах.

1970

НА АРБАТЕ

К нему боялись подступиться близко –
Он и погибший был запечатлен:
Казалось, он познал всю прелесть риска,
Всю слабость преклонившихся колен,
Всю гордость лжи, всю искренность падений,
Весь блеск недосягаемых высот,
И маленькую цену слова «гений»,
И высший смысл в прозванье «идиот»,
И злое счастье загнанного зверя,
И взлет благословляющей руки…
А день с ухмылкой честного безверья
В бездонные заглядывал зрачки,
Да издали косились виновато,
Хоть каждый был в душе чему-то рад,
Тузы Арбата, женщины Арбата
И ни во что не верящий Арбат.

1970

РЕПЕТИЦИЯ

Коты Бодлера, мальчики Уайльда,
Веселый бог, двух островов любовь…
Гиперион, властительница Мальта,
Вино тысячелетних погребов.

Закат. Иродиада. Саломея.
Муляж на блюде из-под окуней –
Глава пророка. И, вздохнуть не смея,
Ты вздрагивала, прикасаясь к ней.

И грозно смотрит голова пророка
(Играй, танцуй, но этим – не шути!)
На двух отступниц, дочерей порока.
Крещенье завтра. Господи, прости!

1969

ОДНОЙ АКТРИСЕ

Когда воплощаешь в поступки
Достойные славы слова,
Ты знаешь: ничтожны и хрупки
И слава твоя и права.

И, как бы тебя ни ласкали,
Ни звали на бис до сих пор,
Ты знаешь: когда-нибудь в зале
Объявится твой режиссер.

Он знал тебя всякой: без грима,
В истерике, в пьяном бреду,
И ты ему вовсе не прима,
А девка в последнем ряду.

И все, что ты людям сказала,
Он вправе теперь осмеять.
Но мудрый он выйдет из зала –
При нем ты не сможешь играть,

Души обнаженной потемки
Открыв любопытству огней:
Покатятся на пол обломки
Распавшейся тайны твоей.

1977

   НАТАЛИ

                Кареты их встретились.  Данзас встрепенулся: встреча их могла    поправить все. Но Натали была близорука, а Пушкин глядел в другую сторону.                (Из воспоминаний А.Аммосова)

Морозный день. И две кареты рядом.
На бал. На смерть. И воздух как слеза.
Она бы мир остановила взглядом,
Когда бы снег не падал на глаза.
Но так не сталось. Не остановила.
И снег не таял у холодных век.
Так говорят: она его забыла
За десять лет. Но если этот снег
Летит в глаза, страданью нет предела
И море слез без дна и берегов.

О, сколько ты, Россия, проглядела
Среди твоих нетающих снегов,
Где каждый, кто назло врагам родится,
С улыбкой гибнет, преданный врагу.

О, сколько снегу на твоих ресницах –
И сколько крови на твоем снегу!

1969
 
АКТРИСА

В синих кольцах Сатурн. Две белесых богемных луны.
Золотой Аполлон намалеван на блеклых кулисах.
В карнавальном чаду у расписанной охрой стены
Городского шато умирала седая актриса.

Ей какой-то писатель, когда начинала играть,
Восхищенно шептал: «Как идут вам смертельные роли!»
Он куда-то исчез, а теперь появился опять,
Состоятельный мот, пожилой почитатель гиньоля.

А она умирала, читая не свой монолог
И, наверно, забыв, что по роли не надо агоний.
Густо крашенный рот перед смертью смеяться не мог,
А из зала кричал раздраженный ценитель гармоний:

«Уберите ее! Этот вздор балагану под стать» -
И его тормошил ослепительный шут карнавала:
«Девятнадцати лет как умела она умирать!
Кто подумать бы мог, что она доживет до провала».

Ее руки нервны. Сведены. Сплетены. Сожжены.
Тонкий профиль навек намалеван на желтых кулисах.
В синих кольцах Сатурн. Две белесых богемных луны.
Вот беда: умирать не умеют актрисы.

1969



ПАРУС *

          Владимиру Высоцкому

Фонарь, проросший из проломов зданий,
Аллеям взбудоражено светил.
Из пятистопных ямбов отрицаний
Я выбралась проведать этот мир.

Меня одели в светло-голубое,
Живую сетку ярлыков и ран,
И привели – под мухой, под конвоем –
В какой-то привокзальный ресторан.

Мне нравится, поэт, когда вы пьяны.
Пожатие трясущейся руки.
Поставлены немытые стаканы,
И нам не насчитать на коньяки.

Взираешь на мелькающие блестки,
А завтра на войну как на войну.
Хватай гитару, офицер Высоцкий,
Воспой пока безбурную страну.

А время – плюнь, ногой его попри ты,
Как папиросы втаптывают в грязь.
И у войны найдутся фавориты,
Но парус выплыл из дымов, светясь.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Произнеся небрежное «удачи»,
Плывешь на парусиновую тень,
И пулями тебя приколет в мачте,
Но вспомнит Бог тебя в последний день,
И повелит: «Найди живую пару,
Построй ковчег и на воду спусти». –
«Я никого… Я спас вот этот парус –
И больше никого не смог спасти…»
А я лежу средь выжженного хлеба…
И никого – на целый мир одна…
На белый кратер взвинченного неба
Упала недобитая луна.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

А парусник светло и обреченно
Полощется на золотой зыби.
И на земле, в стальное заключенной,
Рукой поэта: «Ты ее люби!»

1968

ПРАЖСКАЯ ОСЕНЬ

Бросься в ностальгические ночи!
Не глазами ветреных ребят –
Окнами тюремных одиночек
Чехия посмотрит на тебя.
И, сверкнув неосторожным взглядом,
Ты их, верно, тоже покоришь,
Запертых в темницы под каскадом
Черных шпилей, башенок и крыш.
И когда, по родине тоскуя,
Ты на пристань выскочишь одна,
Кто-нибудь швырнет на мостовую
Белую гвоздику из окна.
Но  по блеску глаз в полоске узкой,
По твоей мучительной борьбе
Он поймет, что ты осталась русской
И по-русски крикнет: «Не тебе!»
Ты отступишь – и, последней местью
Безучастье к гибнущим казня,
На заре перечеркнет предместье
Ровный луч патрульного огня.

1968


*
              О Гамлет, о лунный олух…
                Вл.Набоков

Июль на юге. Карнавал в Гель-Гью.
Мне конфетти, крутясь, летит за ворот.
Он будет здесь. И я его убью.
Он никогда не вступит в этот город.

Он пошлостью безверцев оборол.
Без мужества, без дара полководца
Он занял мир, как занимают стол.
Но я клянусь, что здесь он разобьется.

И я когда-то прятался в тиши,
Взирал, как он разыгрывал паяца.
Но кончено. Здесь форт моей души.
Пусть снимет маску. Я намерен драться.

Две пули в растворенное окно,
И две волны взбежавшие на сушу.
Две девочки в коротких домино
И две любви, опутавшие душу.

Но снова штиль разграбил жизнь мою.
Смеются, пьют, проигрывают, спорят.
Как это больно, что за жизнь мою
Я так и не построил этот город. 
 
1968               

*
                Упал! Упал!
                А.Блок

Смуглая девочка! Дай мне ладонь.
Я не хочу воспаленного света.
Финиш блеснул, как болотный огонь.
Я только чуть не дожил до победы.
Волосы длинные. Хрупкая тень.
- Это нельзя, вы не знаете правил!..
Кто ее бросил на этой черте,
Кто ее так улыбаться заставил?

Ну подойди ко мне, время идет.
Ржание громче и кличи победней.
Скоро последний меня обойдет
И рассмеется, что он не последний.
Видишь, я жив еще. Время течет
В цепкой сети капилляров и нервов.
Добрый профессор мне ставит зачет.
Дом на Полянке. И снова я первый.
Кто-то мне кофе согрел на плите,
Книгу забрал, приглашая к обеду…
Длинные волосы. Хрупкая тень.
Мне только дюйм до победы.

1968

ДВЕ СТИЛИЗАЦИИ

1. ШАНМУЗАР

                Памяти В.Хлебникова

Город у дорог.
Голод долог.
Кабак.
Мать – там!
Ее
Око
Ее тень. Нет
Городу дорог,
Городу судорог!
Ров, таз и затвор,
Ямина, ан имя…
Анна,
Натан –
Тело масс. Самолет
Летел.
Пулемет – темелуп.
Разум наш – Шанмузар.
Адово. Овода.
Летом – отел.
Телок Анна колет.
- Заря. А я – раз!
Ужас – осажу.
Костер жрет сок.
Мороз узором
Или
Мором.
Тени ртов отринет.
Казак Леша шел –
Либо бил
Воров
Либо бил
Молоко колом.
- Видно, он див!
- Кабы рыбак…
Кот Юток
Около – молоко
Лакал.
Жарко ото краж.
Еще
Жалко клаж.
Ад? – Да!
Ел рог – в горле
Комок.
- Дед, а дед!
- Как-как?
- Наган!
- Как?
- Наган!
- Ага!
Шанмузар – разум наш.

2. НЕДОТЫКОМКА
               
                Памяти Ф.Сологуба

Это злость. Это камень, осадок и слизь:
«Ты не злись. Веселись.
Пой, ликуй, наслаждайся, резвись.
Ну а нет – отравись,
Все равно – отравись, удавись, застрелись.
А не можешь – молись,
В монастырь удались и молись.
А не хошь – матерись,
Вот запрись и сиди матерись…»
Тараканье пятно. Голубая, зловонная слизь:
«Веселись, матерись, удавись…»
                Помолись!..



ВИДЕНИЕ ВОЛЬФА МЕССИНГА
                Некто отдаленный прототип моего персонажа, находясь
            в месте заключения, обратился к И.В.Сталину с просьбой о
            помиловании.

Нет, не бывает проще, чем прощенье.
Оставят все не бывшие грехи,
И только грязь отмоешь на коленях.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Придет домой. Боясь еще доноса,
Он в тумбочке бумаги разберет
И силуэт неправильного носа
На наволочке белой обведет,

Как в детстве… Выйдет в город. На подножку
Трамвая вскочит, школьника шустрей.
В него забросят марьинские кошки
Глаза великолепных бунтарей.

Он вспомнит юность, пожалеть захочет,
Что не теперь его последний бой –
Он был бы смел. Но кто-то захохочет
За сгорбленной до времени спиной.

Вольф Мессинг? Вы?.. Напротив магазина
Он выпрыгнет. Поймает продавца
И, поступленья книжные окинув,
Смахнет презренье варежкой с лица:

Льстецы… Но мысль – ее-то не заметят.
Я должен думать – или я ничто!
А у витрины явится Вольф Мессинг –
Чудной старик в затрепанном пальто.

В обличии девчурки с белым бантом
И даже если рядом пустота…
Везде глаза того комедианта
С афиши и газетного листа.

Но раз в каморке женщины забытой
Ему мигнет с портрета старый друг,
И баба сообщит: «Год как убитый…
Хотел бежать – и не дали…» И вдруг

Он схватит стул, и выкрикнет проклятье –
Кому? И даже Мессинг пропадет…
Заплачет баба в старенькое платье,
А он, шатаясь, рот себе заткнет,

Как будто его вырвало… Под руки
Его на воздух вытянут скорей,
А там, пуская облачки из трубки,
Вольф Мессинг ждет в молчанье у дверей.

И по-бунтарски улыбнутся кошки,
Он бросит что-то ласковое вслед,
А рано утром баба на окошке
Его увидит в скрученной петле.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Усталость бьет мечтой об отреченье.
И самых сильных свойство – уставать.
Нет, не бывает проще, чем прощенье.

1969

*

В черных телеграфных проводах
Запевают звездные хоралы
Что-то о веселых поездах,
Малость не домчавших до вокзала.

Только крест приблизится к кресту
И кресту прошепчет: “Вы тут крайний?”
И считаю за верстой версту
Вдоль от Магадана до Украйны.

И пока, свиваясь, темнота
У твоих ресниц не заклубится,
Спят на электрических крестах
Белые фарфоровые птицы.

И, урвав какой-то сладкий миг
От забот ночного перелета,
Ястребы бросаются на них,
Как на хаты бомбы с самолета.

И летят, голодные, назад,
Лишь побьются клювы по фарфору,
Да глядят бездонные глаза
В филиново око светофора...

“Я к тебе, единственный мой друг!
Видишь, я прозяб до подноготной,
Кровь больная просится на юг
От клопов, от пагубы цинготной.

Я давно хотел. Но кровь раба
Не пускает в дальнюю дорогу.
Вроде бы осел, моя судьба,
Стал поприживаться понемногу.

Там ведь тоже город — Магадан.
Там другое море — но ведь море...”
(Видится ему упругий стан,
Силуэт на вылинявшей шторе,

И как золотого светлячка,
Чуть не захлебнувшегося в рюмке,
Вынимала тонкая рука,
Как потом он гладил эти руки.

Тридцать лет как нет ее руки, —
И еще найдешь такую где же?
А в лесу на юге — светлячки,
И всегда они одни и те же!)

“Равновесья не сулил тот год,
Все тряслось, шарахалось, металось...
Девочка моя, послушай вот,
Понимаешь, что мне намечталось?

Чтобы Рай, Чистилище и Ад
Взять на землю из мечты поэта...
Почему твои глаза горят?
Я ведь просто так. Прости мне это.

Слушай! Размотал я двадцать лет,
Двое нас осело в Магадане:
Я да мой сокамерник-сосед,
Мы с ним воевали у Тамани.

Пучеглазый этот крокодил,
Денщиком служил он у комдива —
Как на бал, расстреливать ходил,
Падают по одному, красиво,

Это, молвит, надо понимать,
И глаза у самого смеются.
Как хотелось руки мне размять,
По стене трухлявой размахнуться,

Чтоб ни этой рожи, ни стены...
Но одними русскими попами
И одной мы верой крещены
И одними кусаны клопами —

Спинами же спим к одной стене...
Одного лишь не могу постичь я:
Почему ты улыбнулась мне
Из твоих туманов, Беатриче?

Ты меня простила? Как летят
Верстовые! Разве в силах спать я...
С каждой высоты они глядят,
Эти птицы, с каждого распятья!..”

Он к утру забудет обо всем,
И столбы и думы канут в бездну.
Лишь вагон последним колесом
Медленно гремит по переезду.
 
1971

СОБАЧИЙ ВАЛЬС

В этой синей гостиной, куда по ночам
Я любила затаскивать странных поэтов,
Голубые собаки глухими басами кричат,
Приглашая на тур по рассохшимся планкам паркетов.

И опаловый дог открывает неловко рояль,
И, пока он берет непокорное тело октавы,
Голубой спаниэль задерет над догиней вуаль
И сомкнутся уста. Поцелуи длинны и кровавы.

Начинается вальс. Ну, играй же, опаловый дог,
До разрыва струны, до гуденья ушных перепонок!
Но забытый диез и фальшиво звучавшее до
Замечает она. И уже, обаятельно тонок,

Вызывающе щурясь, над догом навис спаниэль.
И коричневый кольт заблестел под когтями у дога.
- Моя мама больна. Я прошу, прекратите дуэль!
Но не слушают, псы! Спаниэль пошатнулся и вздрогнул.

Дог помчался к двери, клетку шахты раздернул – и вниз.
Надвигается лифт раздавить его сильное тело.
Только сверху тревожное: остановись!
Только снизу ненужное: что я наделал!

И кончается вальс. В суматохе расходятся псы.
Валерьянки глотнув, успокоятся нервные суки.
Мне читают стихи. В полумгле шевельнулись усы.
У меня на груди замирают дрожащие руки.
               
1968

НА ПОПЛАВКЕ

Как ты была бессильна и красива
Среди разбушевавшейся воды
На поплавке, в последний день разлива,
Когда весна раскалывала льды!

- Не плачь! Ещё чего-нибудь добьёмся.
- Чего? Дипломов? Денег? Райских роз?
- Не мне тебя спасать. Пошли напьёмся.
- Да. Но учти: я буду пить всерьёз.

И ты пила, до одури, до рвоты,
Бесцветной бранью сдавливая плач.
Так пьют врачи, не спасшие кого-то,
И те, кому уже не нужен врач.

А ветер выл, гасил нам сигареты,
Швырял окурки в мокрое окно,
Вычерпывал ковшами воды Леты,
Под жёлтым светом обнажая дно.

Тот ветер мыслил сокрушать устои,
Расшатывать земное естество…
Но он из люков выплеснет помои
И не изменит в мире ничего.

Как будто нет иного дела бурям,
Чем сбрасывать в бурлящий водоём
То, что мы курим, то, зачем мы курим,
Тех, с кем мы пьём, тех, за кого мы пьём.

И в ту же круговерть мы взяты сами.
Ты шла по трапу, бледная, как мел.
Ребёнок с подведёнными глазами
С нездешней болью на меня глядел.

А ветер хлынет, бросится, прохватит,
Набросит ночь на порт пяти морей,
Растреплет флаги… Ну, не надо, хватит,
Ты маленький, ты слаб для наших дней!

1969

 НА ИППОДРОМЕ

- Эх, тройка, птица-тройка, кто тебя…
Жужжат слепни над ипподромом душным.
Который год он, гривы теребя,
Трех лошадей разводит по конюшням.

Уж много лет скребет он тех коней,
Бока им обжигая сигаретой,
И, разгоняя жалящих слепней,
Ругает тройку, публику и лето.

А кони мчат по кругу, в никуда…
Он моет, бьет их – и опять на круги.
И гнет необходимого труда
Мозолями раскрасил его руки.

Но так лица пронзителен овал
И так глаза всевидящи и бойки,
Что, думаешь, он славу променял
На бренный бег необгонимой тройки.

Порой садится он в последний ряд
И смотрит вдаль, не проронив ни слова.
В буфете Собакевичи сидят,
А за тотализатором Ноздревы.

Их где-то ждут высокие дела,
А тут, пропахший дымом и навозом,
Маячит возле каждого стола
Нахальный конюх с гоголевским носом.

И взгляд пронзает, как ознобом, зал,
И не поймешь – хохочет или плачет…
А тройка скачет, черт бы ее взял,
И как красиво, проклятая, скачет!

1973

   ПТИЦА
 
                Г.Т.

Все западней, где больше западней,
Все северней, туда, где бури злее,
К морям Востока, а потом южней,
За влажные, седые Пиренеи, -
Она летела. И летели дни.
Она садилась на зимовья наши,
И люди убирали западни,
Щадя ее дразнящее бесстрашье.
Она в морозном воздухе плыла,
Как в мертвом поле гибнущего слово,
И белые, упругие крыла
Скользили по запястьям птицелова.
А он ее ловил и отпускал,
Как ловят на песке морскую пену –
И ни один из нас не понимал,
Что, может быть, она хотела плена.

1972

ФЛЮГЕР ПЕРЕД СТАРЫМ КЛАДБИЩЕМ

Ты недвижный стоишь
На базальтовом черном столбе.
Только в мертвую тишь,
Только мертвый ты верен себе.

Лишь мычанье коров с хуторов
Да немыслимый зной.
На разбойницу розу ветров
Ты глядишь как больной.

Ты скончался давно,
Твои кости истлели в земле.
Не виси надо мной,
Не вертись на чугунной стреле.

Не точи свой заржавленный нож,
Не остри карандаш.
Ты уже никого не убьешь,
Никого не предашь.

У кладбищенских стен,
Где пустырь от сирени махров,
На могилах измен
Распускаются розы ветров.

Ты недвижный стоишь
На базальтовом черном столбе.
Только в мертвую тишь,
Только мертвый ты верен себе.

1971


ПОРТРЕТЫ В СУМЕРКАХ

     ИСТОРИК
        Равнодушие – трибуна дьявола.
                Ф. Гарсиа Лорка

Всему свои обычаи и правила.
По трупам отыгравших дураков
Он поднимался на трибуну дьявола
Полюбоваться гибелью веков.

Под ним, сменяясь, гибли поколения,
Вторгались, штурмовали рубежи…
А он стоял как неподвластный тлению,
Как судия, дающий право жить.

Он вшаркивал себя в аудиторию,
Трясущийся высмаркивая нос:
Он нам читал всемирную историю,
Подглядывая в собственный донос…

Ребячьи глаз доверчивые искорки
Приманивая манием руки…
А где-то пиво разливали изверги
И допроситель пил ессентуки.

  ФИЛОСОФ

«У всяких рек хорошие истоки –
У малых рек и у великих рек», -
Записывал в тетради на уроке
Одиннадцатилетний человек.

Он быстро вырос. Но сгустились тучи,
Сдавили грудь. Он бросил тихий храм,
Сорвался в ад, какой-то новый дуче
Его водил по девяти кругам.

Он покорил красивую туристку
Величественной резкостью манер –
Он говорил о благородстве риска
И стискивал в кармане револьвер…

Он всех и вся по полочкам расставил,
А школьные тетради изорвал,
Но понял вдруг, что он от новых правил
Не станет глубже собственных начал.

Кругом жгли книги, вешали плакаты,
Паучий знак глядел из всех витрин.
Так вот куда ты шел, версификатор,
Не знавший смысла собственных доктрин!

Он напрягал болезненные веки,
Искал разгадку тайны между строк,
А где-то заблудившиеся реки
Отыскивали собственный исток.


   ФИЛОЛОГ

Дурак! Он мог бы жить тысячелетье.
Но в двадцать лет нас требует семья.
О чем он думал, выбирая третье
Сверх творчества и просто бытия?

Потом не купят. Продавайся сразу.
Но раненого сердца не продашь.
И он стонал, оттачивая фразу,
Чужую боль цеплял на карандаш.

И до рассвета корчился под душем,
Покуда глаз не заливала тьма,
Отскабливая проданную душу
От накипи заемного ума.

В какой-то миг он был велик и страстен
Под гнетом книг. Но этот бунт чужой
Кончался сном. И снова не был властен
Заемный ум над проданной душой.

И лишь в конце, у самой страшной грани,
Когда на будущность надежды нет,
Приплыл с волной последнего дыханья
В семнадцать лет придуманный сюжет.

Он сел писать. Но лоб его бессильный
Спустился на торец карандаша.
И реяла над стелой намогильной
Его освобожденная душа.

1970

ДРУЗЬЯМ – ИЗ ПРОВИНЦИИ

Как я живу? Да вроде не скучаю.
Брожу по переулкам после чаю.
Я свыклась с городком и криком кур,
Огнями лайнеров, коров мычаньем
И совершенно варварским звучаньем
Безмерно длинных аббревиатур
На двери поселкового совета.
Здесь ярки дни от макового цвета,
А вечера мои – они все те же:
Хохочет до полуночи в манеже
Мой сын, голубоглазый озорник,
Ловя глазами блик на корках книг;
Под хриплый голос патефонной румбы
Танцуют дачницы, летит на клумбу
С фанерного стола бубновый туз,
И белый кот, лохматый, полудикий
Разлегся между грядками клубники
И весело грызет зеленый ус…
Пожалуй, тут, невдалеке от леса,
Где шум лишь самолета да экспресса,
Я стала бы спокойна наконец –
На тихой дачке, на задворках мира –
Когда б не мука сердца-дезертира
Вдали от ваших гибнущих сердец.

1971

ЧЕРНАЯ СТРОКА

- А не заглянуть ли нам к поэту?
- Как же можно? Ты о нем статью…
- Он же не подписан на газету,
Да и плюнет на галиматью.
Мы еще отпразднуем с ним вместе
Бедный гонорар за этот бред.
Я и сам поэт, сказать по чести.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  . . . . .
Времена покажут, кто поэт.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Что, как пес, валяешься у входа?
Дописался или перепил?
Не проспи – хорошая погода.
Слышь – гроза? Ты, кажется, любил…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Выстрелу не дали ошибиться,
Черной язвой вспыхнул на виске.
То-то правда – знак самоубийства
Видела цыганка на руке.
Тишина. Ни окрика. Ни вздоха.
Не дрожат открытые глаза.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Не проспи. Хорошая эпоха.
Помнишь, ты любил, когда гроза?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Господи! Скажи, чего же ради
Вертится в колесах колея?
Наши строки рвутся из тетрадей,
Наши строки бьются о края,
А над нами тучи-анонимки
Истекают пасквильным дождем.
Видишь, вот он, как живой, на снимке
С другом по несчастию вдвоем.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
Что ли денег не было – на водку?
Черный, омерзительно косой
Дождь идет вихляющей походкой
Над газетной мира полосой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусть по оклеветанному свету
Слезы покаяния текут –
Но пока уходят лишь поэты
В черную газетную строку.

1969

КАРОЛИНА ПАВЛОВА

Ей бы мять золотую траву,
Да янтарной брести межой,
А не быть ей ни русской фрау,
Ни германскою госпожой.

А теперь вот, куда ни глянешь,
Всюду шепоты, шепотки,
Дескать, вот она, эта Яниш,
Чьей Мицкевич просил руки.

Да еще оборвет напевы
Надоевшая слов игра,
Что и в песнях ты только Ева –
Из Адамова ты ребра.

Мне изменник родины ради,
Где же родина у меня?
Всей останкинской кавалькаде
Не нагнать моего коня.

Так бы скрылась от всех в дубраве –
Пусть забудут враги, друзья,
Пусть в другой запоздалой славе
Растворится слава моя!

Как поэту прожить, не зная,
Чем томится в глуши народ?
Чинность светская, жизнь двойная,
Двуязычья холодный гнет.

Но пускай и не громко имя,
Неподсудно оно молве,
Коль поют устами моими
Пушкин Рейну, Шиллер Неве.

1974

*
- Да, он прекрасен. Но забудь о нем:
Он отнят у любви своим страданьем.
Ты не должна являться в этот дом
Дразнить его безжалостным желаньем.
- Но я не пламя и не жгу дотла,
Моя любовь была как дерзкий лучик,
Я шла в толпе, но выбирала лучших –
Всегда, везде, куда бы я ни шла.
И если у любви хватило зла
У избранного взять свои дары,
Я тоже расстаюсь с ее дарами:
В его очах я буду жить, как в храме.
И я ступаю ровными шагами
По этой грани боли и игры.

1975

СТАРЫЙ ПОРТРЕТ

Сказка моя, как эта земля, стара.
Как здоровье? Что там твоя Аглая?
Все не мог разобраться, зла я или добра,
И пошел к такой, которая точно злая.

Ты еще помнишь, наверно, про мой портрет.
Ты говорил тогда о красоте портрета.
Этот художник – его уже больше нет –
Он-то в ту ночь увидел во мне не это.

Ну, а портрет и теперь на столе стоит,
Он все такой, только краски чуть потускнели.
Есть в нем какой-то рембрандтовский колорит…
Странно – я знаю, что он любил Рафаэля.

Хочешь, я завтра пойду и продам его?
Много ли стоит то, что всем на потребу?
Ты мне открыл твоей доброты волшебство –
Жаль, что тебя живым не возьмут на небо.

Впрочем, и я не знаю, добр ты был или зол,
Или, влекомый каким-то азартом странным,
Ты и без всякой любви на такое шел,
Чего у других не возьмешь никаким приданым?

Лучше давай простимся. «Святое» тут или «власть»,
Знаешь ли, что они сделают с нашей страстью?
Ты понимаешь, что все это втопчут в грязь?
Я и тебя предам, если стану мечтать о счастье.

Лучше простимся. На свете мы не одни.
Может быть где-то там, в центре земного круга,
Миру светить могли бы наши огни –
Только ведь двум огням не согреть друг друга.

1975

 ДОМ В ДЮНАХ

С чего все началось? Антон Нечаев
Увидел в Старой Риге белых чаек -
Да, утром над контейнером помойным
Антон увидел белых чаек двух,
Которые, предав свой вольный дух,
Простясь с отчизной, кораблями, морем
И уравнявшись с роем грязных мух,
Прельстились ароматом затхлой рыбы.
"Что ж! Море обезрыбело. Могли бы
Погибнуть птицы!" - заключил Антон.
А все ж не мог спокойно видеть он,
Как дщери моря тычут клювы в ящик.
Жаль! Я хотел вас встретить настоящих,
Была мечта. Однако ж не сбылась.
Он вел учет несбывшимся мечтам,
Как, впрочем, все учитывалось там,
Где перфолента памяти вилась.
И начал он, как некий икс, искать,
Где успокоиться, чем обласкать
Себя за боль жестокого обмана.
Да, отчего не завести романа?
Вот, скажем, Лайма: вышколенный бес,
Изменчивость, азарт, золотокудрость,
Предмет тоски заезжих всех повес,
И злоба, и застенчивость, и мудрость.
Хоть говорил из зависти мне Том,
Что в Латвии таких, как Лайма, уйма -
Но эта женщина и этот дом!
Он это выбрал  и назад ни дюйма.

Дом белый в дюнах с лестницей наверх,
В мансарду-кроху, где одна, как птица,
Латышская красавица ютится.
Он доводы рассудка опроверг,
Что без предупреждения нельзя,
И пригородный поезд взяв в друзья,
Явился к ней.
             На лестнице старинной
С букетом алых роз, в одежде длинной
Возникла Лайма.
               - У меня в гостиной
Пролетом двое из Владивостока,
Они такие загнанные, спят...
А в кухне тесно. Побежимте в сад!
И он покорно вниз сошел за ней,
Где в самодельных вазах из камней
Белел табак душистый и петунья.
Но Лайма в желтом свете полнолунья
Измученна казалась и худа.
"Ей замуж бы, - сообразил Нечаев, -
Однообразье дней, залив без чаек -
Ей плохо здесь! Она мне скажет "да"!"
"Вот... Здравствуй, Лайма!" - "Здравствуй"-"Как живешь?" -
"Зимой схожу с ума, а летом..." - "Что ж!
В Москву - и замуж за меня пойдешь.
Там будет у тебя сто полок книг
И сто друзей..." - "О да, соблазн велик, -
Предерзкий взгляд был кинут на него, -
Куда как смел! Явиться и позвать
Тебе почти чужое существо
Куда-то за сто верст в свою кровать...
Ведь мы не разделили ничего!"

"Ах, вон что! - и возненавидев ту,
С кем связывал уютную мечту, -
Вам сколько лет? - спросил он. -
                "Тридцать лет" -
"Вы не читаете своих газет?" - "Почти" -
"А вот, советую прочесть!" -
Он ткнул ей пальцем в жирненький петит:
"Еще свежа, коль мне молва не льстит,
Джоконды возраст и с Джокондой схожа
Загадочностью взгляда, цветом кожи,
Стройна и туфли номер тридцать три" -
Тут Лайма гневным светом изнутри
Вдруг вся зажглась и крикнула она:
"Антон, мне это страшно, как война,
Как проституция, как геноцид!" -
"Боюсь, что ты не выспалась с утра.
Се женщина - и ты к ней будь добра.
В дни юности ужасная гордячка,
Но вот потом... - он миг поколебался, -
Потом затреплет и тебя горячка,
И ты пойдешь продашься в "Ригас баллсе"!"
И Лайма новым светом изнутри
Зажглась: "Я не жена - я страж становья.
И обувь у меня вполне слоновья
В сравненье с туфлей номер тридцать три.
Мне грустно жить. Всегда кого-то жаль.
Людей бесчестных много ли? Едва ль!
Но жадны все к добытому трудом.
Бывает, я приду на кухню днем,
Протру столы и как бы невзначай
На каждом оставляю спички, чай,
Буханку хлеба, сигареты, мед -
Все думаю, вдруг кто-нибудь возьмет?
А люди не берут. И - стиснув пальцы:
"Меня Джокондой кличут постояльцы".

Какой-то смрадный голос с высоты
Как эхо повторил: "Джоконда, ты?"
Затренькала гитара, на газон
Упал с мансарды выжатый лимон
И прочь из сада бросился Антон...
"Вот, значит, что! Выходит, вы щедры
На хлеб и мед и прочие дары...
И вы Джоконда! Значит, это вы
Недавно были гостьею Москвы
И это вас мы ждали, словно чуда!
Ах, сколько невоспитанного люда
В домах, где и не пахнет красотой,
Вас вывесили в качестве святой...
Что в вас они находят, люди эти?
А то еще я вычитал в газете,
Что за границей выстроили бар -
Обитель непотребного стриптиза,
Где бабы раздеваются для баб
И в вашу честь он назван "Мона Лиза"...
Пусть вы нагого не открыли тела
И мастеру, но случая ли дело,
Что вами украшают мастера
Не Божьи храмы, а такие зданья,
Считая вас примером обаянья,
Но уж никак не образцом добра...
Бывает дым и без огня, хотя
На лекциях болтают до сих пор же,
Что вы ушли недалеко от Борджи,
А Мессалина против вас дитя.
Мне кажется, что годы пролетят -
И ваше время станут звать блестящим,
Как обо всем не очень настоящем
Приличья ради люди говорят:
О красоте, в которой чувства спят,
О мудрости, лишенной основанья,
О всем, чему завидуют и льстят.

Конечно, всякий скажет в оправданье:
"Мол, гений Леонардо..." - так ведь это
Был только зверь, бежавший на ловца;
Он ставил циркуль в око Афродиты
И мерил им пропорции лица -
Да, живы в нас презренные терситы!
А впрочем, что ж! Он и велик, и прав,
Познавший лучше алгебры их нрав:
Не стоят поклоненья эти шлюхи,
Хоть им бессмертье в мраморе дано:
Они бесстыдны и жадны, как мухи.
Или как чайки. Это все равно...
Так думал, глядя на залив без чаек,
Командированный Антон Нечаев.
Он начертал на дюнах письмена,
Но через час попробуй их прочти...
На этих дюнах всякая волна
Свой след оставить на века вольна,
Но ветер волен все следы смести.

1984


ДРУЗЬЯМ – ИЗ ПРОВИНЦИИ

Как я живу? Да вроде не скучаю.
Брожу по переулкам после чаю.
Я свыклась с городком и криком кур,
Огнями лайнеров, коров мычаньем
И совершенно варварским звучаньем
Безмерно длинных аббревиатур
На двери поселкового совета.
Здесь ярки дни от макового цвета,
А вечера мои – они все те же:
Хохочет до полуночи в манеже
Мой сын, голубоглазый озорник,
Ловя глазами блик на корках книг;
Под хриплый голос патефонной румбы
Танцуют дачницы, летит на клумбу
С фанерного стола бубновый туз,
И белый кот, лохматый, полудикий
Разлегся между грядками клубники
И весело грызет зеленый ус…
Пожалуй, тут, невдалеке от леса,
Где шум лишь самолета да экспресса,
Я стала бы спокойна наконец –
На тихой дачке, на задворках мира –
Когда б не мука сердца-дезертира
Вдали от ваших гибнущих сердец.

1971

 ПОЧИТАЙ МНЕ ДИККЕНСА

   Мы живем в центре Москвы. У нас теперь как у Диккенса. Холодный дом. Тяжелые времена. Большие надежды. И сам он, Наш Общий Друг, тридцатитомник в коленкоровом переплете, впрочем, наполовину уже распроданный.
 Раньше ты вечерами любил читать мне его вслух перед тем, как мы засыпали. Теперь не читаешь больше. Теперь ты приносишь домой другие книги, которые учат, как обходиться без счастья. А Диккенса с каждой неделей становится на том меньше. Только ветер на опустелой полке взметает пыль. Не засыпай так рано, прочти мне из еще не проданного.
  Холодный дом. Тяжелые времена. Большие надежды.

1974

*
Поскольку в нашем мире, в нашем храме
Есть заповедь: «Не сотвори кумира»,
Мы сделаться обречены врагами
Среди пространств уже другого мира.

Там будут пабы и универмаги
Стоять в лучах и пахнуть, как флаконы,
И ставшие обыденностью флаги
Заполонят площадки и балконы.

Там будет медь свинцового закала
В улитках труб гудеть неутомимо
И вербы на окне полуподвала
По икрам гладить проходящих мимо.

И будет холодно. И будет жарко.
И будет первый день и день последний.
И пыльный цирк предстанет вместо парка.
И трубный глас раздастся в час обедни.

И мы с тобой, в пророчествах невежды,
На ту звезду с надеждой оглянемся,
И ввысь взлетим, исполнены надежды,
И там в отчаянии разминемся…

Она теперь мне это возвестила,
Вон та, ярчайшая из всех в округе,
Где мы возненавидим с той же силой,
Как здесь не чаяли души друг в друге.

1989               


АМЕТИСТ

                Владимиру Гордееву

- Ты где-то пропадал…
                - Я был на Кольском.
Там волчьи холода, но воздух чист.
Вам это скучно. Вы любили кольца –
Так не смутит вот этот аметист?

Беру твой камень – я его владыка,
Но из него не сделаю кольца:
В его неотшлифованности дикой
Явилась резкость твоего лица.

Ты был неправ - и сумасшедшим рейсом,
И кайрой, с переломанным крылом
Упавшей в снег, и белым эдельвейсом,
Сгоревшим под бикфордовым шнуром,

И злостью строк, оставленных на льдине,
И каждым из раздаренных камней,
И тем, что умирая в карантине,
Был горд и не позвал к себе друзей.

Но, птицу и цветок сподобив рая,
Всеведущий тебя очистит Бог,
И ты к нему вернёшься, умирая –
Вот, этот аметист тому залог.

Все ж будем жить – порывисто и чисто,
И в ночь, когда сбиваешься с пути,
Лиловый луч от грани аметиста
Ронять на снег и по нему идти.

1968

*
Не живешь и не дышишь
В кольце твоих маленьких рук.
Я не друг тебе – слышишь?
И ты мне друг!
Только эти стога у жнивья
Мне друзья,
Да еще верстовые столбы
У обочин судьбы,
Да еще пустельга,
Что ночами кричит у ручья,
Да глухие раскаты стрельбы
У лесничьей избы.

1975

ПРИЕЗД

                Элле Шапиро

А жизнь моя была проста:
Перо, бумага –
И тень висячего моста
На дне оврага.

И жаворонки над мостом,
И свет на стенах,
И письма глупые потом
О лжи, изменах.

Ожесточенные мечты,
Желанье мести…
А к полдню появилась ты
У нас в предместье.

Мне на плечо рука легла
Простого друга,
Минуты стали как века,
Как мир округа.

И жаворонок пел, и дрозд
Дразнил дроздиху,
И мы, раскачивая мост,
Шептались тихо.

За стенами особняка –
Вдовцы и вдовы,
И сетованье старика,
И плач больного.

И все ж за красоту тех мест,
За дружбы силу,
За твой негаданный приезд
Я всем простила.

1974


СОБОР НА ОСТРОВЕ

— Ты приходи с рассветом под обрыв —
Там чайки кружатся, и утром рано
Туда волной отбрасывает рыб,
Изрезанных винтом катамарана.
— Ты звал меня, и видишь, я пришла.

О золото креста расшиблась мгла,
На жёлтый берег тень его легла,
И, пролетев через окно сквозное,
Большая птица обожжёт крыла
О мягкие его колокола,
Расплавленные от дневного зноя.
И я смеюсь над пустотою зла.
Мне хорошо. Я знаю — это ты,
Глядевший с небывалой высоты
На дно моей младенческой купели,
Ты, знавший всё: неистовые цели,
Ещё не превращённые в дела,
То, чем казалась, то, чем я слыла,
И то, чем я была на самом деле.
Прости меня. Я всё переросла.

1970

* * *

Как пыль иных миров по застекленным кубам
Рассыпался ноктюрн и чей-то мягкий альт;
И пена облаков по водосточным трубам
Неоновой струей стекает на асфальт.
Я у тебя в гостях в золотолунной Вене,
И с нами старый пес на улице пустой.
Ты крикнул в темноту: «Побудь еще, мгновенье!» -
И моцартовский смех услышал над собой.
Тебе чего-то жаль. Под этим ровным светом
Кончается твоя тридцатая весна.
Но даже если жизнь кончается на этом,
Ты все-таки вздохнешь: какие времена!
Тебе ответит гул: «О времена, о нравы…»
Как просто оборвать натянутую нить…
О, кто поделит мир на правых и неправых,
Тот этот мир убьет. А так хотелось жить!

Прожектор по стенам рассредоточил тени,
И гости, закурив, расселись по местам.
Ты бледен, как Пьеро,  на эмигрантской сцене,
Уже ценимый здесь, еще любимый там…
И вскроются впотьмах невидимые дали,
И в самой голубой, уже на грани снов,
Поднимутся смычки, засветятся рояли,
Зашелестят миры на веточках основ.
И в летнем пиджачке под грохот всех орудий
На сцену выйдет век предательски простой,
И чей-то здравый смысл неправедно рассудит
Его неправоту с твоей неправотой.
Нас вызовет война. И мы скрестим антенны.
Мы выучимся лгать, о смерти говоря.
И даже музыка – всего обрывок пены
На лодке, брошенной в эфирные моря.

1979


ПЕР ГЮНТ
                Савве Бродскому

Под звездным небом, в море снега
Подобен кораблю твой дом.
Давай мы про того норвега
Еще беседу заведем,

Как силы у него хватило
Не сделать в жизни ни черта,
Как отомстила и простила
Ему любовь и красота,

Как он отвергнул разум узкий,
Не оценил значенья книг,
Как по-норвежски и по-русски
Два слова схожи – мед  и  крик.

Как он принцессе и цыганке,
Души в них не увидя, врал,
Как первый лицедей Таганки
У нас его чуть не сыграл…

Но философствовать с разбега
Я не научена почти –
Легенду про того норвега
Я лишь смогла перевести.

Он ближних обманул жестоко,
С нечистыми повел свойство,
И девичье вперилось око
В неизгладимый след его.

1980

РУССКИЕ НА ДОРОГЕ В ПЕРСИЮ


Не вспоминай, товарищ, про Непрядву.
Теперь мы сами на Восток пошли.
Пусть лучше нам Ермолов скажет правду:
Жадны мы стали до чужой земли.

Что нам они, с жестоким  их покоем?
Какого беса на рожон идем?
Не оттого ли тешимся разбоем,
Что бесприютен стал родимый дом?

На пестрых тронах шахматные ханы,
Зулейма, крошкой взятая в сераль…
Пожалуй, и прелестны эти страны,
Да воля не своя, mon general!

Таким ли сильным гибнуть за неправду?
О Господи, в нас честь еще сильна:
Мы знаем, что у нас была Непрядва,
Мы помним, что была Березина.

А ты, видать, от нас устала, Русь –
Князья, стрелки, философы, безверцы…
Давно мальчишек не гоняла в персы!..
Я не конца – бесчестия боюсь!

Но если госпожа – печатай клейма,
Клейми боготворившего раба!
Пали мне сердце, зной. Танцуй, Зулейма.
Иди навстречу, смерть. Вершись, судьба.

1980

*
Я вижу всё, что в ней вы увидали
И не нашли во мне:
Дороги, затуманенные дали,
Лампадный свет в окне,
На месяц наплывающие тучи,
Покой и грусть с утра.
Я начинаю становиться лучше.
А вам уж к ней пора!

1980

*
От родины вдали, на тропах странствий
Ты весел был, не подавая вида,
Что нет страны, где безотчетней страсти,
Безумней радость и больней обида.

А с тротуара спархивает сизый
На подоконник. Поцелуй мне руку.
Я догадалась: очередь за визой.
Налей вина. Отпразднуем разлуку.

1977

ТЕНЬ УЧИТЕЛЯ

          Памяти учителя русского языка и литературы Михаила Кузьмича Фатеева

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Год не был високосным, но в газете,
Голодной забегаловке событий,
Среди статей о времени и быте,
О награжденьях, о речах в Совете –
Все чаще появлялись некрологи:
Венчая, руша, подводя итоги,
Они толпились в каменных колоннах,
Из кубиков петитных возведенных.

И в том году однажды на рассвете
Явился странный гость. Оправил китель.
«Плохая новость. Помер ваш учитель…» -
«Какой?» - «Язычник. Литератор то есть.
Погиб в горах. Совсем плохая новость…»
С минуту потоптался на пороге:
«Скамейку дайте. Отдохну с дороги» -
И он татуированным обрубком,
Зевая, сжал искусанную трубку.
«Бог ведает, куда несет теперь их!»
Кивнул на репродукцию: «А… Рерих!»

А там, вдали, бледнея и пылая,
И кутаясь в фату, словно невеста,
Стоит в дыму вершина Эвереста
И, молча, курят гости Гималаи.
И в час, когда большое солнце тонет,
На глянцевом, почти зеркальном склоне
Внезапно возникает тень большая.

Я напрягаю память, воскрешая
Наш класс десятый, тот последний час,
Вслед за которым мы забыли вас.
В тот мир на стыке алгебр и гармоний,
Где мы учились добывать аммоний,
И корни извлекать по алгоритму,
И маятники различать по ритму, -
Являлись вы. Вас окружали души:
Те скромницы, в воротничках под горло,
Другие плечи выставили гордо,
А третьи голые совсем, как в душе.
И вместе с вами в этой душной клети
Уже царила славная когорта:
Проклявший Русь душеприказчик черта,
И тот, в венце страданья эпилептик,
Что слезы лил о проклятой Расее,
И, просоленный ветром Одиссеи,
Приплыл очаровательный балладник,
Оплакавший Минван, и Медный Всадник
Ворвался, астрофичен и небрежен,
И старец тот, чей мир, как твердь, безбрежен,
И тихий доктор с сахалинским кашлем
Вошел со скальпелем и пистолетом,
И мёртвой чайкой… Но в созвездье этом
Один был странный луч… Не голос ваш ли?
Не голос, нет! То был огромный голос,
Он вздрогнуть заставлял, и в нем боролось
Величие и горе человечье.
Но то, что вы своей воззвали речью,
Вы вдруг могли перечеркнуть глазами,
А взгляд ваш – вы его не знали сами –
Как будто смерть вальсирует на бале
Или цианистый рассыпан калий
По всем страницам Пушкина и Блока.

И родилось в нас нечто от упрека,
Что н’е дали вы нам, такой большой,
Распорядиться собственной душой,
Как тот святой, что встал над миром, высясь, -
Его увидел русский живописец
В чужих горах… Но в свой последний час
Иначе посмотрели вы на нас.
Теперь не как преданьями увитый
Глядели вы, а как почти убитый…
Как будто возвратишься с поля боя,
Больной, в крови, но вместо стона боли
Войдешь в чужую жизнь и скажешь: «Здравствуй!» -
Не замечая, что огонь погас твой.
Шепнешь хозяйке: «Боже, как красива!»,
Вздохнешь, пожалуешься на усталость
(Когда минута до конца осталась),
Поправишь волосы, попросишь пива…

Так вы в тот день стояли перед нами,
И голос, как опущенное знамя,
Зашелестел: «Мне нечего вам дать –
Вам, вам пора сказать мне что-нибудь!» -
И сделались две трудных тишины,
Которые двум выстрелам равны.
Потом вы улыбнулись: «Вот в чём суть.
В холодном этом пятибалльном мире
Надёжней жить на скромное «четыре»,
Не возвышаясь ни умом, ни силой
Своих страстей, презрения и боли.
И дальше будет то же, что и в школе.
Студент московский, что играл мирами,
Рассорившись вконец с профессорами,
Поехал на Кавказ и был убит.
Его пример кого-то вдохновит,
Коль вправду повторяются года…
Но вот же ведь, бывает иногда,
Что в горы удирают старики.
Не Цербер я, привязанный при школе,
И я в себе найду немного воли
На то, чтоб оторваться от доски.
Всё! Вы мне больше не ученики…»

И вы ушли, нас не позвав туда,
Куда влекла вас тайная звезда,
Ушли – и мы не поняли тогда,
Что было правдой: ненависть эстета,
Чуть сглаженная на клише двуцветном
Едва ль не довоенного портрета,
Оттиснутого в номере газетном, -
Иль на скале оттиснутая тень…

«Его нашли у самого подножья.
Старик был смел. И, что ли воля Божья,
Он так был счастлив в свой последний день!»

1972