Последняя шутка Роджерса

Иван Могила
     Человек 13 лет Аркадий, сын Петра Жирова, рядового алкаша-тихушника из серой, украшенной трещинами пятиэтажки, тошнившей по утрам из подъездов (реже из окон) похмельным телодвижением, и Алевтины, непрерывно хиреющей женщины похожей на железный сапожный молоток, разглядел всю красоту души своей, когда, до сих пор непонятным ему самому образом, он с ясностью понял, принял и полюбил, во всей глубине этих слов, свою душевную "болезнь".  Дело было в том, что с тех пор, как он себя помнил - а помнил он себя всегда - он видел необычные сны, вернее один и тот же сон. Это был даже не сон, а просто ощущение присутствия чего-то в его комнате, чего-то, чего не может вместить в себя не только его существо, но и весь, окружавший Аркашу мир. Это Что-то имело форму всех геометрических фигур, которых не может быть, одновременно, и форму эту свою постоянно меняло. Аркаше становилось жутко до безмолвного визга, когда он это почти... почти мог увидеть, но главным было не это - не страх, важным было то, что этот клубок потусторонности, как непоседливое юное божество появлялся, чтобы щекотать душу Аркаши своими невидимыми переливами. Это была такая игра. Затем оно уплывало через провал в двери туда, где ему полагалось быть. Маленький Аркаша потом подолгу бессмысленно смотрел на полоску света, выпавшую из коридора, где под взглядами икон стояли сапоги, кастрюли с водкой, и в скрытом сиянии ненависти продолжали умираться Жировы. Тогда Аркаше всегда хотелось плакать - толи от того, что эта игра могла стать последней, толи от того, что это было наяву. Он никогда никому об этом не рассказывал. Странным местом он чувствовал, что никто не сможет оценить красоту его иллюзии, ибо каждый углублённо находится в своей, чувствовал -  смогут только попытаться прекратить его, или ещё хуже – просто не поверить. Аркаша твёрдо решил укрыть свою тайну одеялом несусветной глупости.
     Утро в этот день, словно, извинялось за своё появление на свет, потому, что света с собой не принесло, но лишь забрызгало небо гремящей гуашью почти бесконечных ворон, и до горизонта истоптало его потусторонними синими облачными овцами, грозящими залить городок слезами далеких рек, болот и морей. Это был день его четырнадцатилетия. Аркаша не понимал, почему каждый год ему непременно напоминали о том, что когда-то его потревожили, и, предоставив вероятность реальности, вынудили ворваться, выдавливая из мягких привычностей его бытия, как надоевший, вызревший прыщ. Он и так это отчаянно помнил (а помнил он себя всегда). В этот день все вели себя странно. Непременно. Алевтина-молоток с самого раннего времени начинала заколачивать свои метафизические гвозди во всевозможные посуды, создавая при этом много шума на кухне. От этого уютного громыхания и просыпалось семейство Жировых. Отец, только проснувшись, уходил за подарком. Когда через несколько часов он возвращался пьяный до искривления, он принимал позу кобры и говорил, что все магазины закрыты и проклинал захолустный городок. Бормотал что-то о том, что лучше вообще никогда не быть, чем быть такой бессмысленной скотиной, как он – человек, и уходил опочивать к Богу за пазуху до отрезвения. Проснувшись, всегда глубоко тяготился душой от своего очередного, так не желанного им, появления на свет.
     Но в этот раз отец с утра подарил Аркаше купюру, замаскировав крепким мужским рукопожатием, наверно, чтобы скрыть от матери, или это была демонстрация некоего отцовско-сыновьева сентиментального интима, даже подмигнул, первый раз в жизни. Или же Пётр пытался разглядеть в сыне потенциального собутыльника, и тогда не смотрел на него как на выросший до человеческих форм обрывок собственного члена. Когда мать перегнулась в себе, чтобы поцеловать сына зубами, Аркаше показалось, что её истеричная улыбка вот-вот отскочит от лица, и жгутом больно ударит его в самую сущность. Не дожидаясь душевного конфуза, Аркаша властным голосом начал обескураживать окружающее. Он потребовал, чтобы с сегодняшнего дня к нему обращались не иначе как Аркадий Петрович, что он жираф, непременно синий. Так же ему нужна сигара и новая шляпа потому, что он собирается заниматься частным сыском.
     Я так и знала! – рухнуло в бездну отчаянье матери, и улыбка таки отскочила от её лица, но вяло шлёпнулась на пол, как мёртвая летучая мышь. Странным было ещё и то, что никто так и не понял, что же знала Алевтина; что её сын синий жираф детектив, или что он, как потом напишут врачи, «страдает странным душевным недугом», похожим на тот, каким страдает соседская шестилетняя девочка Катенька, которая тоже оказалась тут, чтобы напомнить Аркаше о том, что он был рождён.
     Я тоже! Знала! – отчётливо, как заклинание произнёс ребёнок. Катенька вскарабкалась на Аркашу, поцеловала его три раза и, и со смехом, каким смеются только ангелы небесные, убежала, оставив Жировское семейство обескураживаться ещё больше, до фантасмагорий. Ни до, ни после этого Катенька не произносила ни единого слова. Отец этой девочки, жирный патологоанатом по имени Семён, с ясными, открытыми этому миру, и всем его милым радостям глазами, ввиду отсутствия души, когда-то, в прошлой жизни, 14 с половиной лет назад изнасиловал Алевтину, случайно подвернувшуюся на пянке, котрая, как и Алевтина, была сразу забыта, точнее просто не требовала запоминания, как обед из варёной картошки в силу своей заурядности. Аркаша родился недоношенным, почти мёртвеньким. Пётр даже не был озадачен сроками, он об этом и не думал, их с молотком интимная жизнь тоже находилась по другую сторону повседневных воспоминаний, он лишь был поражён размерами и цветом сына, но время и водка разложили все непонятности по тёмным чуланам памяти.
     Дальше жизнь пошла по справкам и всевозможным протоколам, Аркашу определили в областную психиатрическую лечебницу, врачи изучали его дело, советовались, о чём-то спорили. Наблюдая изнутри себя эти бурлящие несерьёзности, он только улыбался, как Джаконда, он откуда-то знал, что надо пройти этот этап под названием жизнь, как все мудрейшие – незаметно.
     Прошло 15 лет. Алевтина-молоток заржавела, полностью. Пётр, мнимый отец, совсем оскотинился от водки и сомнений, последний раз его видели среди бомжей возле цирка с гангреной ноги, не совместимой с жизнью, однако до Аркаши это уже не дотрагивалось. Он в смиренном ожидании находился с другой стороны жизни, за железными окнами клиники, заляпанными отчаяньем и душевной кривизной, как в каком-нибудь модном провинциальном театре. В этот последний день его жизни он увидел её, прекрасную жирафу, скрывающую в себе тайны прошлого и грядущего. Этот инфернально-прекрасный брачный танец жирафов, среди обоссаных и заблёваных всеми цветами простыней, насыпанных кучами, словно барханы в пустыне, наблюдал только безобидный садист Коля. Он видел, как переплетаются шеи этих космических созданий и рьяно мастурбировал.
 Через некоторое непродолжительное время санитары обнаружили Колю, сидящего на полу возле прачечной. В глазах его теплилось блаженство неприсутствия, а на крепких по-лошадиному ляжках смешались бесполезные теперь слюна со спермой. В прачечной друг напротив друга полу-обнявшись в причудливой позе толи расставания, толи встречи после долгой разлуки, на полу сидели два трупа. Как потом выяснится, они свернули друг другу шеи одновременно. Это были, по документам, Аркадий Петрович Жиров и Екатерина Семёновна Невзорова, поступившая в клинику только сегодня. Вскрытие делал отец…обоих, после чего сразу неожиданно для самого себя и повесился в морге, озаряя трупы отпрысков тусклым светом мертвых глаз.
    Похороны всех состоялись в один день при поддержке муниципалитета, так как родственников не осталось, и нестройного от водки духового оркестра единственного, оказывается не закрытого ещё, городского дома культуры. Поминальные хлеб и водку потом обыкновенно употребили с могил местные маргиналы, которые ещё помнили смутной любовью странного, но не злого парня Аркашу и немую девочку Катю. А Семёна Невзорова…его вообще никто не любил, и вспоминать о нём не хотели даже дворовые собаки, которых он при случае, когда делался особо игрив, любил поколачивать.