Он учил не бояться

Уменяимянету Этоправопоэта
Самое пронзительное и точное, что прочёл в эти дни о Евтушенко, написала какая-то женщина. У неё единственной получилось без стихов.

В 60-е годы она была школьницей и очень переживала, сможет ли выдержать пытки как Зоя Космодемьянская, с ужасом понимая, что не сможет – предаст Родину.

И вдруг в КП то ли заметка, то ли статья Евтушенко: «Я бы не смог выдержать пытки Зои».

Этого не объяснишь американцам или моим детям.

Ведь никого же из тех, кто не боялся, просто не печатали и не подпускали к микрофону.

Хотя боялись, наверное, и они тоже – все боялись.

Никого из тех, кто боялся меньше, чем Евтушенко не подпускали.

Он умел так не бояться, что казалось, он боится. И вот именно этот страх не бояться устраивал, видимо.

А нас устраивал наоборот – его не страх бояться, что ли.

Ну да теперь уже нечего…

Вчера впервые прочёл отрывок из «Братской ГЭС».

Из сегодняшнего дня смотрится более чем достойно, а ведь сменилось две эпохи и три идеологии!

 АЗБУКА РЕВОЛЮЦИИ

  Гремит
 «Авроры» эхо,
 пророчествуя нациям.
 Учительница Элькина
 на фронте
 в девятнадцатом.
 Ах, ей бы Блока,
 Брюсова,
 а у нее винтовка.
 Ах, ей бы косы русые,
 да целиться неловко.
 Вот отошли кадеты.
 Свободный час имеется,
 и на траве, как дети,
 сидят красноармейцы.
 Голодные, заросшие,
 больные да израненные,
 такие все хорошие,
 такие все неграмотные.
 Учительница Элькина
 раскрывает азбуку.
 Повторяет медленно,
 повторяет ласково.
 Слог
 выводит
 каждый,
 ну, а хлопцам странно:
 «Маша
 ела
 кашу.
 Маша
 мыла
 раму».
 Напрягают разумы
 с усильями напрасными
 эти Стеньки Разины
 со звездочками красными.
 Учительница, кашляя,
 вновь долбит упрямо:
 «Маша
 ела
 кашу.
 Маша
 мыла
 раму».
 Но, словно маясь грыжей
 от этой кутерьмы,
 винтовкой стукнул
 рыжий
 из-под Костромы:
 «Чего ты нас мучишь?
 Чему ты нас учишь?
 Какая Маша!
 Что за каша!»
 Учительница Элькина
 после этой речи
 чуть не плачет…
 Меленько
 вздрагивают плечи.
 А рыжий
 огорчительно,
 как сестренке,
 с жалостью:
 «Товарищ учителка,
 зря ты обижаешься!
 Выдай нам,
 глазастая,
 такое изречение,
 чтоб схватило за сердце, —
 и пойдет учение…»
 Трудно это выполнить,
 но, каноны сламывая,
 из нее
 выплыло
 самое-самое,
 как зов борьбы,
 врезаясь в умы:
 «Мы не рабы…
 Рабы не мы…»
 И повторяли,
 впитывая
 в себя до конца,
 и тот,
 из Питера,
 и тот,
 из Ельца,
 и тот,
 из Барабы,
 и тот,
 из Костромы:
 «Мы не рабы…
 Рабы не мы…»
 …Какое утро чистое!
 Как дышит степь цветами!
 Ты что ползешь,
 учительница,
 с напрасными бинтами?
 Ах, как ромашкам бредится —
 понять бы их,
 понять!
 Ах, как березкам брезжится —
 обнять бы их,
 обнять!
 Ах, как ручьям клокочется —
 припасть бы к ним,
 припасть!
 Ах, до чего не хочется,
 не хочется
 пропасть!
 Но ржут гнедые,
 чалые…
 Взмывают стрепета,
 задев крылом
 печальные,
 пустые стремена.
 Вокруг ребята ранние
 порубаны,
 постреляны…
 А ты все ищешь раненых,
 учительница Элькина?
 Лежат,
 убитые,
 среди
 чебреца
 и тот,
 из Питера,
 и тот,
 из Ельца,
 и тот,
 из Барабы…
 А тот, из Костромы,
 еще живой как будто,
 и лишь глаза странны.
 «Подстрелили чистенько,
 я уже готов.
 Ты не трать, учителка,
 на меня бинтов».
 И, глаза закрывший,
 почти уже не бывший,
 что-то вспомнил рыжий,
 улыбнулся рыжий.
 И выдохнул
 мучительно,
 уже из смертной мглы:
 «Мы не рабы,
 учителка,
 Рабы не мы…»