Забвение семьи Скороходовых

Владислав Швец
Когда наконец обыкновенное течение времени надоело жителям города Промозглые Матюши хуже горькой редьки, учёные города неопровержимо доказали, что время постепенно замедляется и вскоре остановится совсем. Городская управа отнеслась к этому открытию настороженно, но, сообразив, что законы природы неумолимы, возражать не стала. Однако ей показалось обидным просто так подчиниться своенравной логике вещей, и поэтому в срочном порядке было издано постановление о прекращении времени. Надо признать, что власти поторопились. Время и в самом деле замедлилось и наконец встало, но так как принцип инерции действовал неукоснительно, то оно тут же двинулось вспять, плавно набирая скорость. Таким образом, вышло не прекращение времени, а обращение. До сих пор не прекращаются споры, кто во всей этой истории выступил зачинщиком. Одни обвиняют власти, другие кивают на учёных. Находятся даже господа, утверждающие, что в этом деле оказался замешан Бог. Что ж, может быть, оно и так; но только в таком случае его участие ограничилось простым созерцанием.

Произошло это знаменательное событие невзначай.

И тогда жители города тотчас принялись за свои уже сделанные дела, но теперь всё у них стало выходить как-то по-другому. Оно и понятно: на этот раз все знали, что и за чем будет следовать, и даже вмешательство высших сил не могло повлиять на строгую очерёдность событий. По этой причине никто ни о чём не тревожился и никто ничего не замышлял. Впрочем, ясно, что всякие замыслы в сложившейся ситуации стали невозможны. Казалось бы, население города должно было соскучиться, но этого не случилось. Именно что всем понравилось жить в обратном порядке, совершенно не дуя в ус, потому что всё равно бы это не помогло. Люди начали вспоминать своё прошлое, так неожиданно превратившееся в будущее, и предвкушать, как они отживут обратно все свои неприятности, обещавшие на этот раз начисто изгладиться из памяти. Разумеется, это было гораздо приятнее, чем предаваться унынию, сознавая, что сделанного не воротишь назад. И в кои-то веки народонаселение города вздохнуло свободно.

Семья Скороходовых отнеслась к обращению времени как к чему-то само собой разумеющемуся. Человек, выходящий на улицу в дождь, не спрашивает, зачем идёт дождь, а запасается зонтом. Скороходовы рассудили, что ежели время пошло назад, то так оно и требуется, и, не долго думая, последовали примеру всего города. Надо заметить, что эти люди и во всём остальном проявляли непозволительное легкомыслие: такая уж у них была порода. Папа Ксаверий предпочитал не вмешиваться ни в какие истории; он то и дело впадал в апатию и любил приложиться к бутылочке. Мама Брунгильда, напротив, отличалась возбудимостью и легко увлекалась всем новым, не исключая и мужчин. Сын Григорий, непоседливый малый, тоже был падок на всё новое и радовался открывшимся возможностям. Дочь Ариадна, в отличие от своего брата, была образцом послушания и не удивилась случившемуся, готовая делать то, что ей скажут. Наконец, бабушка Элеонора являла собой натуру цельную и сдержанную – и хотя и покачала головой, узнав о новом порядке вещей, но преждевременных выводов делать не стала.

И только о дедушке Иннокентии нельзя сказать ничего определённого. Когда вышло постановление, он был уже мёртв – и не только мёртв, но даже и похоронен. И по этой причине мы о нём пока что говорить не будем.

Итак, описываемое нами событие произошло невзначай.

Получилось так, что в это самое время Скороходовы спали; но вот они поднялись накануне, ничем не выказав своего удивления, выполнили все действия, которые обычно выполняются перед отходом ко сну, и занялись каждый своим делом. Какое-то время никто ни о чём не беспокоился; однако следовало навести порядок после поминок по дедушке Иннокентию. Пока папа Ксаверий читал газету, а сын Григорий выстругивал из деревяшки какую-то куклу, мама Брунгильда и бабушка Элеонора заставили стол в гостиной грязной посудой. И когда уборка закончилась, Скороходовы расположились в разных углах комнаты и стали поджидать гостей.

Папа Ксаверий был нелюбопытен, но каким-то образом узнавал обо всём происходящем в городе раньше всех. И это он поведал всей семье о новом постановлении городской управы.

– Вот, – сказала бабушка Элеонора, внимательно выслушав сообщение папы Ксаверия. – Я и не сомневалась, что выйдет какая-нибудь несуразица. Никогда ничего подобного не случалось – и вот здравствуйте!

От возмущения у неё даже запотели очки.

– Да, тут уж ничего не поделаешь, – папа Ксаверий развёл руками. – Предлагаю принять это как данность.

– Так вот из чего мы так хлопотали! – сообразила мама Брунгильда, окинув взглядом стол, уставленный грязной посудой и заваленный объедками. – Выходит, мы пострадали – и нам же это всё и расхлёбывать! Мило, ничего не скажешь.

И всё, что должно было произойти дальше, представилось Скороходовым как на театре. Словно маленький фонарик из потаённого кармана осветил их недавнее прошлое. Перво-наперво следовало помянуть дедушку Иннокентия и сразу вслед за этим похоронить его, не забыв, разумеется, по окончании похорон хорошенько к ним подготовиться. Затем дедушка Иннокентий должен был умереть, чтобы постепенно начать чувствовать себя всё лучше и лучше, при этом доставляя своей семье немало хлопот. Ну а в довершение всего ему предстояло нанести себе увечье топором вследствие неаккуратного с ним обращения. И тогда всё произошедшее оказалось бы начисто забыто; но это только тогда. Нарисовав себе эту картину, Скороходовы обменялись взглядами, не зная, что им и думать. Перспектива грядущего забвения выглядела заманчиво; да только уж слишком всё это было канительно.

– Ладно, – подала голос бабушка Элеонора. – Будем считать, что это просто оригинальный способ устройства дел.

Все ухватились за эту мысль. Но мама Брунгильда уже успела настроить себя на пессимистический лад и стала выискивать основания для того, чтобы представить факт обращения времени в мрачном свете. И, конечно же, такие основания нашлись.

– Нет! – почти торжественно сказала она. – Ни о каком устройстве дел не может быть и речи. Один раз попытались, и хватит!

– По-моему, мама Брунгильда, ты слишком драматизируешь ситуацию, – спокойно возразил папа Ксаверий. – По-настоящему, нам теперь и делать ничего не придётся. Всё и так уже сделано.

– Нет, это ты проявляешь непозволительное легкомыслие, папа Ксаверий! – воскликнула мама Брунгильда. – А я в ужасе от того, что сделано. Мало того, что у нас несчастье, так вдобавок ко всему ты ещё и сидишь у нас на шее и, что самое ужасное, тебя вскоре должны уволить со службы. Объясни нам, что ты тогда будешь делать?

– Что я буду делать? – переспросил папа Ксаверий. – Очень просто. Я выпью чашечку кофе и пойду на службу.

– И за кого тебя там будут держать, интересно? – фыркнула мама Брунгильда.

– Я так думаю, что за страхового агента, – развёл руками папа Ксаверий. – Только ты напрасно иронизируешь: вот увидишь, всё образуется, и я образумлюсь.

– Ну и ладно, ну и гордись этим, – надменно сказала мама Брунгильда. – Только это ничему не послужит: я-то ведь не образумлюсь.

– А мы это знаем! – заулыбался папа Ксаверий.

– Ничего вы не знаете, – махнула рукой мама Брунгильда. – Я должна раскрыть вам страшную тайну. Спустя некоторое время у меня случится увлечение концертмейстером Воздвиженским, и оно будет иметь необратимые последствия. Вслед за этим у нас начнутся бесконечные встречи и репетиции, отчего вдохновение постепенно покинет нас. Я стану задерживаться в театре, сперва часто, затем всё реже, и в конце концов вспомню о том, что у меня есть семья. И тогда я откажусь от своего намерения стать певицей. Вот как всё будет. А теперь казните меня!

Папа Ксаверий только вздохнул:

– Увы, мама Брунгильда! То, что ты нам рассказала, давно ни для кого не тайна. Впрочем, если разобраться, и эта история будет иметь хороший конец. В самом деле, зачем костюмерше ещё и петь?

– Ах! – мама Брунгильда сделала изящный жест рукой. – Ты всегда найдёшь повод посильнее уязвить меня!

– Сильнее, чем ты уязвлена, уязвить тебя уже невозможно, – отрезал папа Ксаверий. – Кстати, какие именно необратимые последствия будет иметь твоё увлечение концертмейстером Воздвиженским? Я жду ответа.

Тут в разговор вмешалась бабушка Элеонора.

– Мы не будем ссориться, – деликатно сказала она. – Вы только потерпите, и станет не из-за чего. Кроме того, здесь дети.

Дети внимали разговору старших, каждый по-своему. Сын Григорий нахально улыбался. Взгляд дочери Ариадны был прямым и ясным.

– Ну что «дети», – сказал папа Ксаверий философским тоном. – Дети – первые свидетели, когда в семье что-нибудь случается. Тут уже ничего не поделаешь – временно, разумеется. Прав ли я?

– Да, папа Ксаверий, ты безусловно прав: с вами уже ничего не поделаешь, – с готовностью ответил сын Григорий.

– Вот уж ты бы помолчал, – проворчала мама Брунгильда. – Сам-то что натворишь?

– Ого, что я натворю! – сын Григорий подпрыгнул на том месте, где сидел. – Мы с господином Древалёвым – ну, тем самым, который околоточный надзиратель, – первые друзья. Он занятный; у него и в полицейском участке страсть как интересно. Не понимаю только, чего они так взъелись на меня: всего одна паршивая конфета, да и ту я не ел, некогда было. А в кондитерской лавке клопами пахнет, – и сын Григорий высунул изо рта кончик языка.

На маму Брунгильду эти слова подействовали убийственно.

– Утешьте меня, кто-нибудь! – попросила она.

– Не огорчайся! – дочь Ариадна погладила маму Брунгильду по голове. – Вы как прежде меня не замечали, так и дальше не будете замечать. А сын Григорий потом больше не будет.

– Это правда, сын Григорий? – спросила мама Брунгильда.

– Ничего я вам не обещаю, – сын Григорий принял важный вид. – Что-нибудь я непременно буду. Я могу читать с конца занимательные книжки, наобум ездить по улице на велосипеде, пугать своим видом кошек и собак, строгать из дерева что попало, играть на миниатюрном органе, транжирить марки – ну, в общем, всего не перечислишь. Ещё я собираюсь плохо учиться; зато потом и забуду не так много. Не знаю, что тебе ещё сообщить, мама Брунгильда.

– Что говорит! – воскликнула бабушка Элеонора.

– Неважно, кто и как будет себя вести, – спокойно сказал папа Ксаверий. – Всё равно у нас нет другого выбора: в конце концов все наши поступки превратятся в ничто.

Мама Брунгильда заплакала.

– Хватит ворошить будущее! – проговорила она, глотая слёзы. – Кто ещё произнесёт хоть слово, тому глаз вон!

– Не плачь, мама Брунгильда, – задушевно молвила бабушка Элеонора. – Всё устроится и безо всякой печали. Сейчас не то что раньше.

Мама Брунгильда вытерла слёзы.

– Если так, то я не буду плакать, – сказала она. – Но давайте уже что-нибудь предпринимать!

И правда, нечего было рассиживаться. Скороходовым не терпелось приняться за самые различные дела, чтобы поскорее наступило полное их отсутствие. Но тут-то и возникло главное затруднение. Дело в том, что поминки считалось неприличным заканчивать без гостей. А гости проявили безответственность и пришли каждый в своё время.

Приходя, они сразу же раздевались и проходили в гостиную. Через некоторое время выяснилось, что все в сборе. Кроме Скороходовых, на поминках присутствовали ещё три человека. Первым пришёл Аристарх Иванович, приятель папы Ксаверия, служивший в самой городской управе и имевший обыкновение засиживаться в гостях допоздна. За ним подоспела полная дама с бантом, приятельница мамы Брунгильды. И последней явилась тётушка Агафья, приходящаяся бабушке Элеоноре двоюродной сестрой, – она как раз считала неприличным долго обременять хозяев своим присутствием. Таким образом, почти все приглашённые были налицо. Не пришли только лучшие друзья Скороходовых, Аннушка и Иванушка Богоявленские: у них недавно родился сын Платон, и по этой причине они отложили поминки до следующей смерти.

Заботы предстояли немалые, и собравшиеся решили не откладывать дело в долгий ящик. Аристарх Иванович показал всем пример. Не имея привычки попусту раздумывать, он сел за разорённый стол и начал делать такое, что и передать неловко. Пока суд да дело, к нему присоединились и остальные. Между делом разгорелась и беседа, во время которой хозяева и гости произносили глупые слова; при этом говорящие иногда, по примеру Аристарха Ивановича, вынимали изо рта кусочки пищи и присовокупляли их к содержимому стоящих перед ними тарелок. Разговор складывался как ни попадя; но вскоре все начали прислушиваться к тому, что они говорят, и наконец поняли, что выходит сущая бессмыслица. И тогда туманная картина поминального застолья несколько прояснилась, а его участники впали в задумчивость. Неожиданно они осознали, что наступили совсем другие времена и на вещи нужно смотреть разумно.

Это оказалось похоже на перемещение стёклышек в калейдоскопе фокусника, когда один узор внезапно сменяется другим.

– Жил на свете дедушка Иннокентий, и вот его нет, и неизвестно, когда он опять будет, – как бы в раздумье сказала мама Брунгильда. Дедушка Иннокентий был не её папа, но пожалеть его было очень приятно.

– Да, пусть земля ему ещё какое-то время будет пухом, – выразилась полная дама с бантом.

– В этих словах заключена одна лишь метафора, и мы теперь имеем возможность проверить это, – отозвалась бабушка Элеонора. – Через некоторое время покойный опять окажется среди нас, и тогда мы сможем узнать у него точно, чем ему там была земля.

– У меня всё это никак не укладывается в голове, – сказала мама Брунгильда. Она до сих пор не могла прийти в себя. – Мне начинает казаться, что жизнь – одна большая превратность. Скажем, дедушка Иннокентий опять умрёт, ладно. Но ведь потом ещё нужно будет хлопотать над ним до тех пор, пока он не выздоровеет!

– В чём же превратность, если он в конце концов выздоровеет? – спросил Аристарх Иванович. – Раньше – да, смерть и похороны считались чем-то трагическим, а в наше время они совершенно не мешают жить.

– Вам легко говорить, а у меня сердце буквально разрывается на части! – мама Брунгильда покачала головой, в которой ничего не укладывалось.

– А вы не волнуйтесь, – посоветовал Аристарх Иванович. – Всё идёт своим чередом. Бог взял, Бог и даст.

Папа Ксаверий понял эти слова по-своему.

– Правильно, даст, но ведь это когда ещё произойдёт, – нехотя возразил он Аристарху Ивановичу. – После смерти дедушки Иннокентия выяснится, что лета его весьма почтенны и родиться ему предстоит ещё очень нескоро.

– Да, но мы никуда и не торопимся, – улыбнулся Аристарх Иванович. – Волей судеб времени у нас с каждой минутой становится всё больше и больше.

– Как это трудно себе представить! – вздохнула полная дама с бантом.

Её уныние передалось остальным. Аристарх Иванович решил, что пришло время сказать что-нибудь жизнеутверждающее. Он взял чистую салфетку, скомкал её, встал со стула во весь рост и положил катышек в плафон люстры. Все посмотрели на него с недоумением и любопытством. Завладев таким образом вниманием, Аристарх Иванович артистично взмахнул рукой, поднял пустой фужер и произнёс маленькую проповедь:

– Господа, я хочу вас утешить! Взгляните на жизнь старую и сравните её с жизнью новой. Вы увидите, что раньше нам было плохо, а теперь нам стало хорошо. Рассудите сами. Раньше мы смотрели в день грядущий с тревогой. Мы подозревали, что ничего стоящего он нам не сулит. Кроме того, нас одолевали воспоминания о нашем печальном прошлом. Теперь же совсем другое дело. День грядущий больше никогда не наступит. Что же касается печального прошлого, то оно спустя некоторое время будет отжито нами обратно и забудется навсегда. С чем и имею честь вас поздравить, господа!

Все присутствующие благосклонно выслушали это краткое наставление.

– Чёрт побери, вы нарисовали просто-таки завлекательную картину! – с воодушевлением сказал папа Ксаверий.

– Лично я считаю, что жизнь прекрасна! – выступила тётушка Агафья, выслушав разъяснение Аристарха Ивановича.

– Правильно; только раньше она была прекрасной в силу поэтического преувеличения, а теперь она прекрасна сама собой, естественным порядком, – уточнил Аристарх Иванович.

– Это вы сейчас хорошо сказали. Мне даже показалось, что я естественным порядком помолодела вот уже на несколько часов, – зарделась тётушка Агафья.

– Да, вы теперь выглядите по-другому, – скучным голосом заметил папа Ксаверий. – Кажется, вы вдобавок ко всему научились ещё и краснеть.

– В новой жизни вообще всё будет по-другому, – полная дама с бантом пустилась в философию. – Правда, я не знаю, хорошо это или плохо. Всё-таки теперь нам придётся жить с мыслью о том, что мы бывшие покойники. Но, с другой стороны, мы будем постоянно предвкушать своё неизбежное появление на свет. Ведь что ни говорите, а лучше этого ничего быть не может.

При этих словах папа Ксаверий заметно оживился.

– Между прочим… – начал он, но мама Брунгильда не дала ему договорить: её очень впечатлили слова полной дамы с бантом.

– Вы всё так пунктуально объяснили, а только мне до сих пор не по себе, – поёжилась она. – Всякий раз, как подумаю, что я однажды умерла, так прямо сердце в пятки уходит.

– Все там были, – флегматично заметил Аристарх Иванович. – Не только вы одна.

– Да-да, – подхватила тётушка Агафья. – Обычное дело. Не понимаю, что в этом такого.

– Вам легко говорить, – мама Брунгильда покачала головой. – А я вспоминать об этом без ужаса не могу.

– Это заблуждение, – твёрдо сказал Аристарх Иванович. – Вы не учли, что теперь физически невозможно о чём-либо вспоминать. Физически! Мы только умом знаем, что когда-то были мертвы, но помнить о тех временах мы не имеем права.

– Ах, физически! – мама Брунгильда сделала вид, что ей стало всё понятно, но на самом деле она обиделась. Уверенный тон Аристарха Ивановича обескуражил её. Она вздохнула, поправила причёску и принялась выколупывать изо рта кусочки жареной курицы.

Папа Ксаверий воспользовался паузой и всё-таки высказался:

– Между прочим, появление на свет тоже не даётся так просто. Вот, пожалуйста, извольте видеть. У Богоявленских-то, оказывается, Платон разучился ходить. Представляете, какая драма?

– Силы небесные! – воскликнула полная дама с бантом, всплеснув руками.

– Да, – подтвердил папа Ксаверий. – Казалось бы, не так давно он лишился дара речи, а теперь вот ещё и это!

– Как быстро время летит! – вздохнула тётушка Агафья. Она была несколько старомодна.

– Время не летит, а ползёт, – назидательно сказал Аристарх Иванович. – Или, если быть уж совсем точным, пятится.

– Стремительно пятится, – строго поправила его полная дама с бантом. – Мы, может быть, не успеем покинуть этот дом, как Платон родится, не к столу будет сказано.

– Страсти какие! – жалостливо сказала мама Брунгильда. – Но ведь если это случится, то его опять не станет?

Она совсем ничему не училась.

– Да, только печали от этого не будет никому никакой, – заметил папа Ксаверий.

Он, напротив, отличался понятливостью.

– Верно, – согласился Аристарх Иванович. – Впрочем, некоторое время о Платоне ещё будут напоминать беременность Аннушки и восторги Иванушки. А потом и это, конечно, пройдёт. Дело будущее; но отчего бы и не предвкусить?

– Хорошо, – согласилась мама Брунгильда. – Но какой в этом смысл?

– Я поняла так, что никакого, – вмешалась бабушка Элеонора. – Всё дело в том, чтобы уйти от всякого смысла. В нынешние времена не то что в прежние.

– Ах, оставьте это! – с вызовом сказала мама Брунгильда. – По мне, так что в лоб, что по лбу.

– Я вынужден признать ваше последнее суждение опрометчивым, – сухо возразил Аристарх Иванович. – Во-первых, в основе всего, что мы наблюдаем, лежит глубокий замысел природы, а природа никогда не повторяется. А во-вторых, этот замысел согласован с нашими учёными и, конечно же, членами городской управы. Возьмите это в соображение.

Тут все вспомнили, где служит Аристарх Иванович, и подумали, что разговор принял нежелательное направление. Чтобы не сказать лишнего, говорящие замолчали и сосредоточились на своих противоестественных манипуляциях с едой. И, по мере того как тарелки наполнялись, сидящих за столом всё сильнее одолевало чувство голода.

Мама Брунгильда первая нарушила установившееся молчание.

– Что-то будет? – рассеянно сказала она, ни к кому персонально не обращаясь.

– Совершенно ясно, что будет, – равнодушно ответил ей на это папа Ксаверий, ловко выплёвывая в рюмку глоток водки.

– Буза затеется! – неожиданно подал голос сын Григорий.

– Не говори так! – надула губки дочь Ариадна.

Сын Григорий и дочь Ариадна были совсем не похожи друг на друга. Сын Григорий любил всё стихийное и постоянно что-нибудь изобретал. Дочь Ариадна уважала порядок и не считала нужным иметь свою собственную точку зрения там, где с избытком хватало чужих мнений. И поэтому они никогда ни в чём не могли договориться между собой.

И не надо было.

Внезапно стёклышки в калейдоскопе сложились по-другому, и на трапезующих нашла волна умопомрачения. Они перестали что-либо понимать и погрузились в трясину житейской пошлости, вынося уверенные суждения обо всём, что только попадалось им на язык, говоря общеизвестные вещи, смеясь над затверженными остротами – и при этом не переставая опорожнять свои желудки. Одним словом, жизнь вернулась на круги своя.

Но, по счастью, всему есть предел.

Изнывая от голода, Скороходовы вместе с гостями встали из-за нарядного стола, ломящегося от всевозможных яств. Выяснилось, что никто не понимает, для чего они здесь собрались. Но зато все прекрасно знали, что они должны сию минуту отправиться на кладбище, потому что нужно же было, в конце концов, похоронить дедушку Иннокентия.

На улице шёл дождь, и собравшиеся в дорогу упали духом. То, что лужи на мостовой становились всё меньше, ни на кого не производило должного впечатления: похороны заслонили собой незначительные явления новой жизни. Незаметно подступила тоска. Тут же, очень кстати, появился и катафалк – обыкновенный механический экипаж, и невесёлая компания покатила на кладбище, находившееся в десяти верстах от города. Кроме тех, кто нам уже известен, в катафалке присутствовал ещё и распорядитель из конторы ритуальных услуг с тремя могильщиками. Могильщики угрюмо смотрели в одну точку; им было нехорошо, но с каждой верстой они катастрофически пьянели, и лица их всё больше прояснялись. Спокойным оставался один только механик-водитель.

По приезде не кладбище стало ясно, что погода изменилась к лучшему. Дождь близился к своему началу, и, пока траурная процессия пробиралась через пригородную грязь, дорога успела схватиться и отвердеть. Капли дождя, поначалу обильно выплёвываемые в небо землёй, постепенно мельчали, и наконец осенний ливень превратился в обычную изморось. И тогда выяснилось, что цель путешествия достигнута. Катафалк, забравшийся в самую гущу кладбищенских зарослей, остановился неподалёку от могилы дедушки Иннокентия.

Как этого и требовали правила церемонии, Скороходовы и их друзья сгрудились вокруг могилы, и пьяные могильщики с усердием принялись откапывать тело усопшего. Наблюдение за этой процедурой захватило пассивных участников действа, и тоскливое чувство сменилось интересом к происходящему. Склонившиеся над могилой с нетерпением ждали, когда они впервые увидят дедушку Иннокентия. Никто не знал, как правильно вести себя в подобных случаях, и поэтому каждый придал своему лицу умеренно скорбное выражение. Все молчали, только мама Брунгильда, в силу присущей ей впечатлительности, не выдержала и заплакала. Слёзы её смешивались со стремительно отрывающимися от земли каплями дождя и возносились к небу.

Одним словом, всё было очень прилично, и тем не менее чего-то не хватало.

– Ах, где же оркестр?! – спохватилась бабушка Элеонора.

– В самом деле, почему не играет музыка? – сквозь слёзы спросила мама Брунгильда. – Дедушка Иннокентий очень любил музыку.

– Вы говорите, музыка? – переспросил озадаченный распорядитель. – Что же, это я в силах вам устроить. Сию минуту.

– Сделайте любезность, устройте что-нибудь такое, что отражало бы противоречивость ситуации, – попросил папа Ксаверий.

Похоронный оркестр не был предусмотрен заранее, но видавший виды распорядитель не растерялся. Он решил играть сам. В катафалке отыскалась старая труба, на которой недоставало доброй половины клапанов, но зато хватало медных заплаток. Инструмент явно никуда не годился. Всякий другой наверняка бы отказался от мысли играть на нём, но только не распорядитель. Он бодро взмахнул руками, решительно прислонил к себе трубу и заиграл вальс «Вознесение листьев».

Осень напоминала дождь и тоже близилась к своему началу. В меру траурное произведение оказалось как нельзя более уместным в такой обстановке. Впрочем, понять, что именно играется, не представлялось никакой возможности. Звуки, издаваемые инструментом, складывались в какой-то сумбур, ничего не говорящий ни уму, ни сердцу людей, ещё не привыкших жить в обращённом времени. Да и играл распорядитель, надо признать, неважно. Единственное, что примиряло слушателей с его игрой, это искренность исполнения.

Однако внимание их было занято музыкой недолго. Едва распорядитель отыграл первые шестнадцать тактов, как лопаты могильщиков с деревянным стуком ударились о доски гроба. И тогда из ямы полетели комья земли: ровно восемь комьев, по числу непосредственных участников церемонии. Вслед за этим гроб со всеми предосторожностями был извлечён из ямы. Старший могильщик с необыкновенной ловкостью выбил из его крышки один за другим все гвозди и аккуратно совлёк её, положив рядом с гробом.

Дедушка Иннокентий был совсем как живой. Недолгое пребывание под землёй ничуть не повредило ему. Казалось даже, что он готов сию минуту встать из гроба, чтобы приступить к выполнению своих житейских обязанностей. Разумеется, ему и без того предстояло спустя некоторое время вернуться к жизни, но всё же видеть усопшего в хорошей сохранности было необычайно приятно.

Но чувства, одолевавшие родственников и друзей покойного, складывались противоречиво. Созерцающие мёртвое тело испытывали попеременно то скорбь, то умиротворение, не зная, на чём им остановиться. Положение обязывало грустить, но просветлённое сознание упорно рисовало картины грядущей мировой гармонии, в которых места для подлинной смерти не предвиделось. И общее настроение у стоящих над гробом было неопределённым.

Калейдоскоп в руках фокусника вёл себя капризно.

Но равновесие установилось быстрее, чем можно было ожидать. Церемония прощания длилась недолго. В эти минуты сознание могильщиков работало отчётливо. Не сговариваясь, они отошли в сторону, испытывая острую необходимость совершить известный ритуал возлияния. Когда наконец тщательно запечатанная бутылка была спрятана в портфель, старший могильщик недовольно покосился на столпившихся у гроба людей и вполголоса – кладбище всё же – сказал:

– Господа хорошие, попрощайтесь с покойным, так, что ли?

Вот тут-то распорядитель и доиграл своё непонятное произведение. Прозвучала аляповатая кода, и музыка резко оборвалась. Молниеносно протрезвевшие могильщики накрыли гроб крышкой и унесли его в катафалк, куда тут же переместились и все остальные. И процессия тронулась в обратный путь.

А посреди кладбища осталась зиять глубокая яма: могильщики не позаботились о том, чтобы уничтожить следы своей работы.

Всё закончилось в доме Скороходовых, где с дедушкой Иннокентием попрощались вторично. Правда, теперь тело не пришлось извлекать из могилы, и поэтому прощание прошло не так драматично, как этого можно было ожидать. Все поняли, что на этот раз обошлось, и в конце церемонии вздохнули свободно. Новые веяния захватили осторожных людей: время понемногу брало своё.

А на Скороходовых нашло временное затмение. Они суетились, сновали туда-сюда, порывались куда-то идти и что-то предпринимать, но никто из них не мог толком объяснить, чего он хочет. Да и спросить их об этом было некому. Впрочем, длилось это состояние недолго. Скороходовы поняли, что жизнь их определена окончательно, и сладости эта мысль оказалась необычайной. О том, что всё было определено без их участия и прежде, никто из них даже и не подумал. Страстотерпцы приобрели первый опыт забвения и наслаждались, поверив, что теперь-то уж их жизнь точно наладилась.

Тем не менее забот оставалось немало. Перед Скороходовыми встала необходимость как следует подготовиться к похоронам и поминкам дедушки Иннокентия. Погода стояла тёплая, покойник напоминал о себе подозрительным запахом, и тянуть с устройством этих дел вовсе не следовало. Папа Ксаверий взял на себя получение свидетельства о смерти и хлопоты, связанные с похоронами, а на маму Брунгильду и бабушку Элеонору возложил всю работу по хозяйству.

В сущности, эта работа свелась к тому, чтобы извлечь из поминальных яств все необходимые ингредиенты и придать им их первоначальный вид. Но так как подобные вещи не поддаются никакому описанию, то и задерживаться на них мы не будем. Единственное, о чём стоит рассказать, это о посещении продуктовой лавки.

Это произошло следующим образом. Мама Брунгильда и бабушка Элеонора вышли из дома, захватив с собой несколько вместительных сумок, до отказа набитых свёртками со всякой всячиной… Однако нужно сказать и о доме Скороходовых. Располагался он в благоустроенной части города, затерявшись среди множества таких же домов, построенных ещё в стародавние времена. Было в нём два этажа, увенчанных мансардой, некоторое количество окон и терраса со ступеньками. Вход в дом находился во дворе, и всякий, кто выходил на террасу, мог любоваться видами ухоженной природы. Виды были такие: увитая плющом летняя беседка, площадка для детских игр, подстриженный газон, цветник и небольшой яблоневый сад, за которым когда-то ухаживал покойный дедушка Иннокентий. Что же касается стороны дома, обращённой на улицу, то она не привлекала внимания ничем, кроме калитки в деревянной ограде, резных оконных наличников и потрескавшихся от времени стен, выкрашенных в тёмно-зелёный цвет. Но Скороходовых устраивал неказистый вид дома. Они желали, чтобы никто не интересовался тем, как они живут, и, по возможности, не знал о самом факте их существования.

Чтобы покинуть двор дома, требовалось всего-навсего пройти через притворённую для вида калитку. Мама Брунгильда и бабушка Элеонора так и поступили – и очутились на шумной улице, где до них, если говорить по совести, никому не было дела. Улица значительно поюнела с тех пор, как вышло постановление городской управы. В воздухе витал тонкий аромат свежих яблок. По всему городу гуляла барственная осень, и в осевших на заборах каплях будущего дождя досужий созерцатель мог бы разглядеть все цвета радуги, столь редкой в эту пору. Впрочем, не за горами было лето. Люди, наполнявшие улицу, тоже казались выкрашенными во все цвета радуги. Жизнь, до сих пор просто кипевшая, теперь клокотала с необычайной силой. И то, что происходило на улице, достойно отдельного описания.

Вот с триумфом промчалась команда пожарной охраны, возвращающаяся с пожара, который ценой неимоверных усилий удалось кое-как воспламенить. Прокатил частный экипаж с важными седоками. Во множестве проезжали и извозчики, обслуживающие более мелкую публику. Повсюду сновали мальчишки-газетчики, за жалкие гроши скупающие у доверчивых прохожих свежие газеты. По деревянным тротуарам бесцельно бродили, водя за собой маленьких детей, толстые няни; они косноязычно сквернословили и отбирали у своих питомцев полагающиеся им лакомства. Безо всякой цели, позабыв обычные хлопоты, уходили из учреждений мелкие чиновники. Проделывали свой моцион почтенные господа с окладистыми бородами, иногда в сопровождении дам бальзаковского возраста, без умолку тараторящих на забавном современном наречии. Попадались и сосредоточенные студенты, потерявшие всякое представление о том, что им удалось уяснить накануне. Целыми толпами направлялись в трактиры мещане, жаждущие трезвости. Гуляли, в одиночестве и парами, старые девы, которых с каждым часом всё меньше волновала их никчёмная жизнь. Шумели не менее нахальные, чем газетчики, торговки жареными пирожками; они тоже собирали свою жатву. У стен домов в вызывающих позах стояли не помнящие срама блудницы. Бодрые чистильщики сапог держались наготове, чтобы привести обувь уважаемых горожан в затрапезный вид. Кроме всех перечисленных, улицу наполняли также многочисленные точильщики, лудильщики и прочий мастеровой люд, вносящий посильную лепту в нелепую ярмарку жизни. И, конечно, нужно упомянуть ещё и о праздношатающихся балагурах с гармонью через плечо, молодеющих старухах и тороватых нищих в окружении беспокойный собак, кошек и воробьёв. Жизнь в обращённом времени оказалась не менее разнообразной, чем жизнь прежняя, и силы в ней заключались поистине великие.

Покинувшие дом мама Брунгильда и бабушка Элеонора ещё не успели освоиться с жизнью в её новом качестве, однако решили, что улица по-прежнему заключает в себе всевозможные опасности. По этой причине они сразу же направились в продуктовую лавку. По счастью, это было недалеко.

Хозяина лавки звали просто: господин Твердохлебов. Он стоял за прилавком и рассеянно поигрывал костяшками на счётах. В глазах его светилось радушие.

– До свидания, любезная мама Брунгильда и не менее любезная бабушка Элеонора! – сказал лавочник с некоторым даже благоговением. – Я тешу себя надеждой, что не разочаровал вас, и снова жду вашего появления в моём скромном заведении!

– Это вам до свидания, господин Твердохлебов! – почти что в один голос проговорили мама Брунгильда и бабушка Элеонора. – Нет, благодарим вас, больше ничего не надо.

– Нет ли у вас каких-нибудь иных пожеланий? – эти слова господин Твердохлебов произнёс заискивающим тоном, но сейчас же переменился в лице.

Вездесущий приказчик не заставил себя долго ждать: он принял сумки с покупками из рук посетительниц и, проявив необычайную расторопность, разложил на прилавке многочисленные свёртки.

То, что произошло дальше, вызвало у господина Твердохлебова противоречивые чувства. Он знал о постановлении городской управы и не мог иметь ничего против. Но ему было морально тяжело сознавать, что он помимо своей воли открыл кассу, извлёк из неё целую пригоршню мелкой и крупной монеты и преподнёс это маленькое состояние маме Брунгильде. Господин Твердохлебов страдал в равной степени оттого, что пришлось расстаться с деньгами, и оттого, что понимал своё ничтожество. Он старался сохранять присутствие духа, но всё-таки очень переживал, и эти переживания отражались у него на лице.

– Стало быть, с вас приходится десять рублей семьдесят пять копеек, – сказал страдалец, повинуясь правилам игры.

– Сколько же мы вам должны, господин Твердохлебов? – спросила мама Брунгильда.

«Ах, она издевается!» – подумал хозяин лавки. Он понимал, что всё идёт как по писаному, но не находил в себе силы спокойно к этому отнестись.

Тут все беспокойства господина Твердохлебова как ножом отрезало, и расторопный приказчик принялся раскладывать свёртки с сырами, колбасами, осетровым балыком и тому подобной снедью по разным углам лавки.

А глаза лавочника загорелись огнём в предчувствии близкой поживы. Но тут же он изменился в лице; наваждение оставило его. И тогда, отвлёкшись от сиюминутных переживаний, он явственно ощутил, что всякое беспокойство по поводу заранее известных событий выглядит по меньшей мере неуместным.

Это его чувство передалось маме Брунгильде и бабушке Элеоноре.

– Господин Твердохлебов, довольны ли вы своей жизнью? – спросила мама Брунгильда.

Вопрос получился не в бровь, а в глаз.

– Я не знаю, что вам на это ответить, – развёл руками хозяин лавки. – Доходы мои и всегда были незначительны, а благодаря соизволению наших властей в последнее время и вовсе чёрт знает что происходит. Правда, видоизменённым образом я продолжаю пользоваться от щедрот своих клиентов, но разве теперь их можно назвать клиентами?

– Отчего же «соизволению»? – вкрадчиво поинтересовалась бабушка Элеонора. – Есть мнение, что всему причиной глубокий замысел природы. Так сказать, научная неизбежность. Нам это Аристарх Иванович очень хорошо разъяснил.

– Да, но чью выгоду преследует этот замысел? – шёпотом осведомился господин Твердохлебов. – Достоверно известно только то, что городская управа дала добро на его воплощение; но вот вопрос: кому это на руку?

– Он ничего не преследует, – строго поправила лавочника бабушка Элеонора. – Научные явления происходят автоматически. А человечество неизбежно идёт к своему счастью.

– Помилуйте, что это такое? – господин Твердохлебов побледнел. – Я уж не говорю о прямых убытках. Пусть так. Но пропала основа, смысл. Как благонамеренный предприниматель, я всегда имел своё целеполагание. Но вот совершается этакий реверанс, и меня вынуждают идти к какому-то, извините за выражение, счастью. Хотелось бы мне знать, что всё это значит и чьё это попустительство!

– Ваше «целеполагание» никуда не делось, просто теперь оно направлено в противоположную сторону, – со значением сказала бабушка Элеонора. – Как говорится, время – отсутствие денег. Но вы зря расстраиваетесь. Ничто не имеет привычки пропадать бесследно. Всё, что исчезло, в крайнем случае только распыляется.

Господин Твердохлебов насупился. Но тут за него вступилась мама Брунгильда.

– Ох уж эти нововведения! – сказала она, прижав руки к груди. – Да, я поддерживаю новые мысли, раз уж доказано, что без них не обойтись. Но зачем их так грубо проводить в жизнь, скажите на милость?

– Совершенно незачем, – согласился лавочник и решительным движением смешал костяшки на счётах. – Но наши власти часто действуют неосмотрительно и иногда даже опрометчиво.

– По-моему, вы преувеличиваете значение наших властей, – спокойно заметила бабушка Элеонора. – Они не сочиняли законов природы и поэтому не умеют их нарушать.

При слове «нарушать» у господина Твердохлебова затряслись щёки и живот. Когда же приступ смешливости прошёл, он вытер набежавшую из носа каплю и безапелляционно заявил:

– Власти умеют всё!

– Да, – согласилась бабушка Элеонора, – но только по праздникам и выборочно.

Лавочник уже было открыл рот, чтобы достойно возразить, но тут в лавку вошёл осанистый господин средних лет, именно из тех, что ходят в сопровождении дам бальзаковского возраста. Разговор, начавший приобретать фривольный оттенок, сразу увял, а господин Твердохлебов придал своему лицу подобострастное выражение.

– Итак, – сказал он будничным тоном, – я принимаю ваше подношение. Тут уж ничего не поделаешь. Зато теперь я буду есть, да, есть. То есть самым обыкновенным образом вкушать от ваших даров, – и лавочник любовно погладил почему-то оставшийся на прилавке свёрток с жареной курицей.

– Вот видите, какая ни есть, а перспектива, – подлила масла в огонь бабушка Элеонора.

Господин Твердохлебов не имел обыкновения ссориться со своими покупателями. Однако он сообразил, что те, с кем он разговаривает, ему больше никакие не покупатели. И неизвестно, чем бы мог закончиться этот знаменательный разговор, если бы вся сцена в лавке не осветилась новым светом.

Получилось так, что всё сказанное спорщиками оказалось моментально ими забыто.

– Здравствуйте, господин Твердохлебов! – сказали мама Брунгильда и бабушка Элеонора, и снова хором. – Вот мы и здесь и хотим засвидетельствовать вам своё почтение!
 
– Здравствуйте, любезная мама Брунгильда и не менее любезная бабушка Элеонора! – воскликнул господин Твердохлебов, от неожиданности чуть не смахнув счёты с прилавка. – Безмерно рад вас видеть в моём скромном заведении. Уповаю на то, что вы воспользуетесь его услугами, но не для удовлетворения моих притязаний, а единственно для вашей собственной радости и услады. Что вам будет угодно?

И велеречивый лавочник отпустил посетительниц с добром.

Освободившись от покупок, мама Брунгильда и бабушка Элеонора отправились в ближайшую церковь, чтобы помолиться за упокой дедушки Иннокентия. Бабушка Элеонора не отличалась набожностью, но зато уважала всякую обрядность. Что до мамы Брунгильды, то она всегда боялась неизвестно чего и считала, что следует использовать всякую возможность обезопасить себя и своих родственников на случай могущих выйти осложнений.

Мысль о том, что мир вокруг неё сказочно переменился, всё никак не помещалась в её воображении.

В церкви стоял полумрак. Солнца, проникающего через маленькие окна, хватало ровно на то, чтобы осветить алтарь, подиум для чтения священных текстов и хоры. Отражённый свет мягко ложился на стены со старинной росписью, образа и разномастную церковную утварь, создавая ощущение чего-то тёплого, душистого и домашнего. Обстановка церкви приятно поражала своей патриархальностью; из прихожан, правда, никого не было, если не считать древней старухи с крошечным мальчиком – они ставили свечку и тихо перешёптывались. Это почтенное занятие совершенно поглотило их, и они не заметили, как в церковь вошли мама Брунгильда и бабушка Элеонора.

Кстати случилось и отпевание. Певчие были явно не в настроении. Казалось даже, что они вовсе разучились петь: вместо музыки выходил сумбур наподобие кладбищенской игры на трубе. Хотя голоса и звучали мягко, но вкрадчивые вступления как бы издалека навевали тоску, а рубленые концы фраз били как камнем по голове. И вообще пение более всего напоминало бормотание меланхолика. Мама Брунгильда решила, что так и нужно: ей показалось, что эта музыка подчёркивает необычность новой жизни. Бабушка Элеонора рассудила по-другому. Ей подумалось, что искусство, всегда служившее для утешения души, в новой жизни не нужно, а нужен один только голый фарс. Как бы то ни было, обе слушательницы продолжали спокойно внимать пению до тех пор, пока оно внезапно не оборвалось.

Фарс и торжественность прекрасно сочетались, дополняя друг друга. И когда священник отец Феофилакт сошёл с подиума, чтобы облобызать двух одиноко стоящих посередине церкви женщин, те приняли оказанный им почёт как должное.

Священник сказал так:

– Саном облечён великим, а паче того причастен к состоянию душ и умов человеческих. Не праздного любопытства ради, но токмо для утоления ваших печалей превозмогу тяготы толкований подробных и разъясню вам всё, что только ни подлежит разъяснению. Томление вижу в вас великое. Посему спрашивайте, и будет вам отвечено! За сим остаюсь отец Феофилакт, усердный слуга Божий.

– Благодарствуем, батюшка! – промолвила бабушка Элеонора, кланяясь священнику. Мама Брунгильда из чувства солидарности последовала её примеру. – Коли так, ответьте мне вот на какой вопрос: не следует ли полагать обратное течение времени явлением вопиющим и ни в коем случае не угодным Богу?

– Труден вопрос ваш, но постараюсь ответить вам на него всемерно, – тут священник тоже зачем-то поклонился бабушке Элеоноре. – Юдоль мирская совокупно с естественными происшествиями из мира сугубой физики, как и всякое природное коловращение, – суть явления, идущие от Господа Бога нашего, и неугодными ему оказаться не могут. Что же касается обращения времени, то сему факту воспротивиться никак нельзя. Ежели настоящей весьма неопределённой субстанции так заблагорассудилось, то следует смиренно склонить головы, тем паче что оное обращение осуществилось с позволения властей верховных, а равно и при участии мужей, прежде того превзошедших науки велемудрые. Опричь сказанного, поведаю вам…

И отец Феофилакт пустился в океан рассуждений на тему превратностей жизненных. Он пересказал, следуя библейским канонам, чуть ли не всю историю рода человеческого от сотворения мира, подробно остановился на житии Иисуса Христа, коснулся его апостолов, вкратце изложил последующую историю христианской церкви и упомянул о возможном пришествии Антихриста. Сказав о нём несколько гневных слов, священник выразил уверенность в том, что его царство, благодаря новым веяниям, уже никогда не наступит, и персонально призвал бабушку Элеонору помолиться об этом Богу.

– Мы никогда прежде не молились и даже не знаем, как это делается, – огорчённо сказала мама Брунгильда.

Бабушка Элеонора плавно отстранила её.

– Зачем же молиться, если новые веяния? – просто спросила она священника.

– И этот ваш вопрос труден, – кротко сказал отец Феофилакт. – Однако ответствую. Многие есть силы, способные воспрепятствовать богоугодному течению событий. И среди прочих – одна, неназываемая, годная единственно на то, чтобы осенять её крестом священным. Дабы не свершилось непоправимое, отгоните её от себя, и пусть сие станет вашей лептой в общее дело движения к истинному Царству Божьему.

– Я всё поняла, – кивнула бабушка Элеонора. – Истинное Царство Божье по-вашему – это Иисус Христос, и мы все уверенно к нему приближаемся. Это правильно. Но я боюсь, что у нас и на этот раз ничего не получится.

– Отчего так… госпожа моя? – священник не решился сказать бабушке Элеоноре «дщерь».

– Это ясно, батюшка, – ответила бабушка Элеонора. – Существуют силы значительно опаснее нечистых, и молитвы от них не предусмотрено никакой. Верите ли, мы потеряли всякий страх перед будущим и в нас возобладала тяга к беспечности. Вскоре все мы успокоимся окончательно и забудем и думать о Христе, как и обо всём прочем. И забвение это будет слаще истинного Царства Божьего!

– Всякая благость – от Бога, – вежливо сказал отец Феофилакт. – Аминь!

Вывод был сомнителен, и собеседники остались им недовольны. Каждый из них стал думать, что бы ещё такого сказать значительного, но тут неожиданно в церковь вошли новые люди. Священник потерял интерес к разговору и занялся своими прямыми обязанностями. А мама Брунгильда и бабушка Элеонора принялись внимательно рассматривать друг друга.

– Я не поняла ничего из того, что услышала, бабушка Элеонора, – так сказала мама Брунгильда.

– И не надо, мама Брунгильда, и забудь, – так ответила ей бабушка Элеонора.

И тут обе они почувствовали, как время немножечко ускорило свой ход.

– Знаете ли вы новость? – встретил на пороге дома обеих родственниц папа Ксаверий. – Нет, вы не знаете новости! У Богоявленских сын родился, Платоном озаглавили.

– Ну так, стало быть, гора с плеч, – сказала бабушка Элеонора.

– Прекрасно. – Мама Брунгильда сощурившись посмотрела на папу Ксаверия. Подумав немного, она спросила: – Кто же в таком случае у нас теперь Аннушка? Роженица, правильно?

– Правильно, роженица, только в своеобразном положении, – сказал папа Ксаверий, почесав правой рукой левую щёку.

– Оно со временем сойдёт на нет, – заметила бабушка Элеонора. – Впрочем, всё своеобразное со временем перестаёт быть таковым.

Радости Скороходовых не было предела. Даже сын Григорий, который в это время играл у себя в комнате на миниатюрном органе, оборвал игру, выбежал в гостиную и сделал несколько умопомрачительных па. Дочь Ариадна смотрела на него осуждающе. Она-то на органе не играла, а напротив, старательно готовила уроки, с тем чтобы после, уже в школе, выслушать их и хорошенько забыть. Но так как против плясок в гостиной никто из взрослых не возражал, то она, подумав, взяла из вазы на столе надкушенное яблоко и молча удалилась к себе в комнату.

Ни с того ни с сего папе Ксаверию представилось, что радость их преждевременна. Он задумался над тем, почему всё складывается так, как оно складывается. Если бы он мог в это мгновение охватить одним взглядом всю жизнь, то не стал бы задавать себе такого вопроса. Но время просветления ещё не пришло, и папа Ксаверий впал в озабоченность.

– Повеселились – и будет, – заключил он, неодобрительно посмотрев на маму Брунгильду и бабушку Элеонору. – Но одного я никак не возьму в толк: где это вы столько времени пропадали?

– Мы не помним! – был ему честный ответ.

– Это бывает, – сочувственно сказал папа Ксаверий. – Я вам расскажу один случай из моей жизни. Всего несколько минут назад я пытался вспомнить какую-то вещь, но потом засомневался, была ли вообще такая вещь или мне это только так показалось. Ведь если чего-нибудь не было, то и вспоминать об этом не стоит, не правда ли?

– Если что-нибудь серьёзно беспокоит, то лучше окончательно выбросить это из головы, – высказала своё мнение мама Брунгильда.

– Ты это сейчас о чём? – папа Ксаверий странно посмотрел на маму Брунгильду.

– Я сию минуту собираюсь на кухню: у меня возникла идея приготовить телячьи отбивные, – как ни в чём не бывало сказала мама Брунгильда.

– Можешь поступать как знаешь, – вздохнул папа Ксаверий. – Я твёрдо знаю одно: я должен получить свидетельство о смерти дедушки Иннокентия.

Тут все и разошлись по своим комнатам.

Кто и чем после этого занялся, не имеет значения. Если говорить о маме Брунгильде, то она предприняла попытку читать нравоучительный роман. У неё получилось. Чтение, правда, было начато с конца, но очень быстро выяснилось, что на содержание книги это никак не влияет. Остальные тоже взялись за свои дела, что называется, с чёрного хода, и тоже успешно.

А что до папы Ксаверия, то у него слова не расходились с делом. Он посетил паспортный стол и выправил там документ, подтверждающий факт кончины дедушки Иннокентия. Не обошлось и без небольшой сцены со столоначальником, господином Чистяковым. Прибегая к иносказаниям, этот человек решительно осудил действия городских властей и подкрепил вынесенное им суждение поговоркой:

– Левая рука не знает, что делает правая!

– Как это вы в точку сказали! – восхитился папа Ксаверий, по очереди посмотрев на свои руки.

Тем временем оставшиеся в доме Скороходовы собрались в спальне дедушки Иннокентия, которую тот не покидал с самых своих похорон. Он лежал в позе отдыхающего мыслителя, словно вылепленный из воска. Ему всё было одинаково хорошо. На окне колыхались занавески, на тумбочке у изголовья кровати красовался ухоженный цветок в горшке, у входа в спальню стояли потёртые тапочки, и вся комната блистала чистотой. Четыре человека, расположившиеся вокруг кровати, находились в состоянии сумрачного ожидания. Бабушка Элеонора то и дело трогала покойника за руку, чтобы убедиться, что она понемногу начинает теплеть.

– Тсс-с-с! – осадила мама Брунгильда папу Ксаверия, когда тот, появившись в прихожей, громко хлопнул дверью. – Не шуми, это не увеличивает количество удовлетворения в мире.

Папа Ксаверий проникся торжественностью минуты.

– Он уже умирает, – шёпотом сказала бабушка Элеонора.

– Этого следовало ожидать, – тоже шёпотом ответил папа Ксаверий.

Смерть была неотвратима, и все с интересом ожидали её, пытаясь себе представить, как именно она произойдёт. Один только папа Ксаверий продолжал пребывать в апатии и, кажется, не собирался её покидать. Мама Брунгильда и бабушка Элеонора прониклись торжественностью минуты. Дочь Ариадна ничему не удивлялась, полагая, что всё исходящее от взрослых разумно. А сын Григорий попросту предвкушал смерть дедушки Иннокентия, как зрители в цирке предвкушают какой-нибудь залихватский фокус.

И случилось так, что до слуха сидящих в спальне дедушки Иннокентия донёсся хриплый, надсадный звук бьющих в гостиной часов. Сколько раз они пробили, никто толком не разобрал. Мама Брунгильда встрепенулась и выбежала в гостиную, чтобы рассмотреть точное время. Но проникающие в гостиную лучи солнца, отражаясь от зеркальной поверхности циферблата, ослепляли маму Брунгильду, и её предприятие не увенчалось успехом.

Папа Ксаверий взял руку дедушки Иннокентия. Она была совершенно тёплая.

– Нынче соседи Кулаковы собрали у себя в саду целую прорву груш, – неожиданно сказал сын Григорий, колупая при этом в носу.

Дедушка Иннокентий умер.

Горе Скороходовых вспыхнуло, как застенчивая девушка, и погасло. В душе у каждого из присутствующих при сцене смерти осталось лишь маленькое чувство недоумения. К нему примешивались накопившаяся усталость и настоящее удовлетворение от сознания того, что выполнена некая трудная, но важная работа. И вместе с этим Скороходовы явственно ощутили, что избавление от одолевающих их тягот не за горами.

Но и эти ощущения длились недолго. Уже спустя несколько минут все перестали понимать, какое именно событие только что произошло на их глазах. Сидящие у кровати дедушки Иннокентия смотрели невидящими глазами в одну точку и молчали, прислушиваясь к тяжёлому, хриплому дыханию умирающего.

– Я, пожалуй, приготовлю клюквенный отвар, – вдруг озабоченно произнесла бабушка Элеонора.

Откровенно говоря, эта мера уже ничем не могла помочь.

– Он бредит, – жалостливо сказала мама Брунгильда, глядя на дедушку Иннокентия.

– Он больше не будет бредить, – отозвался папа Ксаверий.

Калейдоскоп в руках фокусника пришёл в движение. Скороходовы вспомнили новые порядки и пришли в удручённое состояние духа. Прошлое не предвещало ничего хорошего. Дедушку Иннокентия ожидала неприятность, сулящая ему гибель. Папе Ксаверию предстояло лишиться службы. Мама Брунгильда готовилась ему изменить. Сын Григорий уверенно катился по наклонной плоскости. Картина, таким образом, выходила отвратительная, и Скороходовы уже начинали мысленно жалеть, что не могут пойти на попятную. Им хотелось забвения, но они желали, чтобы это забвение пришло к ним сию же минуту.

– Трудно всё это, – мама Брунгильда высказала вслух то, о чём подумали все сидящие у кровати дедушки Иннокентия.

– Трудно, – согласился папа Ксаверий. – А самое главное заключается в том, что ничего нельзя поделать.

– Подумайте, что мог бы сказать в такой ситуации Аристарх Иванович, – урезонила скептиков бабушка Элеонора. – Мы не можем ничего поделать, когда не знаем своего будущего. Мы также не можем ничего поделать, когда абсолютно точно знаем своё будущее. Но в последнем случае наша совесть чиста. Поэтому не нужно лишний раз огорчаться.

– Можем ли мы не огорчаться, если мы не можем ничего поделать? – задал философский вопрос папа Ксаверий.

– По крайней мере, мы можем наблюдать за тем, что с нами происходит, – возразила бабушка Элеонора. – Разве этого мало?

– Это состояние ума, а не дел, – вяло сказал папа Ксаверий.

– Состояние ума – это и есть состояние дел! – ответила ему на это бабушка Элеонора.

Однако умозаключения Скороходовых никак не могли повлиять на сверхъестественный ход событий. Семья продолжала жить своей необычной жизнью, попеременно разбредаясь и собираясь в кучу. В скором времени сын Григорий помрачнел, стал груб и научился прекословить маме Брунгильде и папе Ксаверию, задираясь по самому ничтожному поводу. И вот настал час провинности. Все, кроме сына Григория, были в сборе. Неожиданно в прихожей раздался стук входной двери и послышалось чьё-то тягучее бормотание. Скороходовы выглянули из гостиной и поняли, что послужило причиной шума. В полутьме прихожей, на пороге, с понурым видом стол сын Григорий, а на плече у него лежала заскорузлая рука толстого околоточного надзирателя.

Папа Ксаверий зажёг электричество.

– Я, господа хорошие, тридцать лет состою на службе и кое-какое понятие имею, – раздался в прихожей хриплый бас. – По всему видать, что малый хороший, а коли так, то не вижу надобности раздувать историю. Честь имею кланяться! – и околоточный надзиратель расправил пышные усы и щёлкнул каблуками.

Папа Ксаверий кошачьими движениями приблизился к внезапному посетителю и неловко притиснулся к нему боком, как в трамвае; при этом раздался тихий бумажный хруст.

Околоточный надзиратель только переводил тяжёлый маслянистый взгляд с одного члена семьи на другого.

– Дело ясное, господин Древалёв, – сказал папа Ксаверий, возвратившись на своё место. – Но ведь нужно снизойти и к летам ребёнка, и к месту, которое занимает наша семья в обществе. Не так ли?

Мама Брунгильда была близка к обмороку, и ей с каждой секундой становилось всё лучше и лучше. Последовала ожесточённая перепалка с представителем власти, в ходе которой её участники постепенно перестали понимать, в чём же, собственно, заключается дело, пока наконец привязчивый околоточный надзиратель не надел фуражку с околышем и не сказал зычным голосом:

– Здравствуйте, господа хорошие. Вот, говорят, ваш сыночек собственной персоной. Благонамеренные люди – и пожалуйте, такой кунштик. Даже объясняться неловко. А что до моей личности, то зовут меня господин Древалёв. Будем знакомы. Как ваше здоровье?

Околоточный надзиратель держался вежливо, но не отличался умом и был лишён чувства современности. Он принадлежал к натурам, не слишком интересовавшимся событиями, которые происходили за пределами их собственного замкнутого мира. Скороходовы почувствовали это и взывать к самосознанию стража порядка не стали. Таким образом, основательного объяснения не получилось. Господин Древалёв просто взял да и увёл непутёвого сына Григория в полицейский участок.

А тому всё было – хоть трава не расти.

– Я очень люблю шоколадные конфеты, – самозабвенно объяснял по дороге сын Григорий своему провожатому. – А вы папе Ксаверию ничего не говорите, ладно? Всё равно он меня пороть не станет. У нас вся семья такая – у-у-ух! – оторви да брось. Я играю на миниатюрном органе и собираю марки с видами на море. Вы купались когда-нибудь в море? А ещё бывают яхты. Я ни разу в жизни не катался на яхте, только смотрел в журнале, как катаются; а вообще мне больше нравится велосипед, на нём кошек пугать хорошо. Я не знаю, что вам ещё рассказать. Дедушка Иннокентий болеет горячкой. Вы кто?

– Ничем не могу помочь, – угрюмо пробурчал господин Древалёв. Привыкнув иметь дело со взрослыми грубиянами, он не умел ставить себя в разговоре с детьми и по-настоящему страдал.

В полицейском участке их принял участковый пристав господин Ильичёв. Он не стал много разговаривать, а только выдал господину Древалёву короткое напутствие:

– Идите и устройте всё в лучшем виде!

И сын Григорий был помещён в закуток для мелких мошенников, уличных бузотёров и непорядочных девиц. Закуток выглядел мрачно и занимал едва ли не половину комнаты. Оставшаяся её половина имела служебное назначение: в ней располагались несгораемый шкаф, отведённая под картотеку полка о четырёх десятках ячеек, другая полка, предназначенная для разнообразных полицейских аксессуаров, несколько стульев казённого вида и приземистый стол, служивший участковому приставу рабочим местом.

И теперь господин Ильичёв как раз сидел за этим столом и вёл задушевный разговор с пойманным за руку карманным вором по прозвищу Феня Глаз.

Феня Глаз долго выводил неуклюжую подпись в протоколе допроса. Чернила расплывались и таяли под его пером. На столе, справа от него, лежала внушительная груда всякого добра – вещей, которые обычно носят во внутренних карманах пиджаков почтенные господа.

– Соблаговолите приложить руку, – скучным голосом сказал господин Ильичёв.

Вор откинулся на спинку стула и насмешливо посмотрел на полицейского чина.

– Я человек идейный, я воровство понимаю, – сказал возмутитель общественного спокойствия. – И мне безразличны все ваши пертурбации. Время, его хоть наизнанку выверни, хоть с маслом скушай, всё одно выйдет. Хотите – соглашайтесь, не хотите – как вам угодно, но мне недосуг здесь долго околачиваться, меня мамаша ждёт… Однако, вот чёртово соображение, я то и дело перестаю понимать, что со мной такое творится. Вы, часом, сами… не того? Ну да это не суть важно. Впрочем, у меня есть такое предчувствие, что вы меня сейчас отпустите на все четыре стороны. Ну так что, правильно я говорю?

С этими словами Феня Глаз позволил господину Древалёву, на некоторое время отвлёкшемуся от сына Григория, ощупать карманы и разложить по ним лежащие на столе вещи.

Завзятый вор, Феня Глаз в рассуждении недальновидности был подобен околоточному надзирателю и не подозревал, что всю оставшуюся жизнь ему придётся посвятить благотворительности. Подчиняясь этому внутреннему установлению, он прямо из полицейского участка направился на главную улицу города, где в течение целого часа незаметно для посторонних глаз подкладывал в карманы беспечным зевакам всякие ценные предметы – начиная с самопишущих перьев и заканчивая золотыми брегетами. В конце концов тяга к чужому имуществу овладела им в такой степени, что он бросил своё малопочтенное занятие и, как был, налегке, отправился в гости к хорошо известной в сомнительных кругах кафешантанной певице Сонечке, надеясь найти у неё утешение.

В полицейском участке воцарилась скука. Сын Григорий сидел в закутке и слушал, как участковый пристав выговаривал околоточному надзирателю. Отповедь выходила длинной и полной глубокомыслия.

– Не возьмите себе в голову, что я говорю вам всё это для собственного удовольствия, – закончил свою речь участковый пристав. – Господин Древалёв, вы вообще отдаёте себе отчёт в том, что происходит?

– Никак нет-с! – бодро рапортовал околоточный надзиратель.

– Это заметно. Между тем публика в городе настроена благодушно. Случаи бесчинств в общественных местах по-прежнему имеют место. Однако в результате массового, так сказать, попрания личного достоинства наших горожан их благосостояние возросло неимоверно. Извольте видеть. По донесениям моих агентов, за время, прошедшее с момента постановления городской управы, населению города было подсунуто всякого добра в общей сложности на сумму в несколько тысяч рублей, и это, заметьте, ещё не считая копеек! – тут господин Ильичёв поднял вверх указательный палец. – Вы понимаете, что это означает?

– Да-с, имеем наше полное разумение! – с готовностью ответил околоточный надзиратель.

– Нет, вы, очевидно, ничего не понимаете, – махнул рукой участковый пристав. – А между тем дело идёт к тому, что мы с вами в скором времени останемся без работы. Впрочем, уже и сейчас ничего интересного не наблюдается. Да, вот оно как. Ну а теперь идите, пейте водку.

От околоточного надзирателя, действительно, шёл сильный запах.

– Слушаюсь! – гаркнул он изо всей мочи.

– Нет, не «слушаюсь», а отведите сорванца на место преступления и ступайте в кабак. Всё равно ничего лучше не придумаете, – господин Ильичёв сделал брезгливый жест рукой. – Только спросите этого малолетнего негодяя, что он собирается делать дальше.

Дремучий господин Древалёв понял эти слова по-своему и, вызволив сына Григория из неволи, хмуро спросил его:

– Как ты дошёл до жизни такой, друг ситный?

– Нужно ли говорить, что я больше не буду? – сын Григорий лучезарно посмотрел на своего притеснителя.

– Шагом марш! – приказал околоточный надзиратель.

И они оба переместились в кондитерскую лавку, где господин Древалёв препоручил сына Григория приказчику, подождал, пока юный злоумышленник положит конфету на место, и, утомлённый сверх всякой меры, отправился в трактир, чтобы поклониться зелёному змию. Но сделал он это не по приказанию, которое, кстати сказать, начисто выветрилось у него из головы, а по внутренней наклонности.

В голове у сына Григория тоже было хоть шаром покати, но дорогу домой он всё же нашёл. С победным видом посмотрел он на бабушку Элеонору и дочь Ариадну, встретивших его у калитки. Папа Ксаверий и мама Брунгильда находились в это время внутри дома и готовились к выяснению отношений.

– Дочь Ариадна, все дети как дети, одна ты безгрешна, – бабушка Элеонора укоризненно погладила дочь Ариадну по головке. – Прояви уже себя и ты чем-нибудь!

– Я бесцветна, как эдельвейс; не мешай мне, бабушка Элеонора! – нежно пропела дочь Ариадна. – Время инвариантно, и в новой жизни я буду бездействовать точно так же, как и в прежней.

– Это хорошо, что ты так говоришь! – сказала бабушка Элеонора и ушла в дом.

– Не стой и ты у меня на пути, дочь Ариадна! – промолвил сын Григорий – и тоже направился в сторону террасы.

Во дворе дома стало пусто.

А положение в семье Скороходовых стало неопределённым. Дедушка Иннокентий лежал в беспамятстве и поминутно бредил. Иногда он открывал глаза и пытался что-то сказать, и тогда ему давали горячее питьё. Мама Брунгильда не успевала менять компрессы и ставить градусники, но вскоре эта надобность отпала. Больному с каждым часом становилось всё лучше, и выздоровление можно было предвидеть.

И когда опасность миновала, кое-кому понадобился новый повод для беспокойства. Дело в том, что маму Брунгильду стал чрезмерно раздражать папа Ксаверий. А папа Ксаверий начал чувствовать то же самое по отношению к маме Брунгильде. Вместе же они испытывали потребность в семейной ссоре, и ссора приключилась.

Мама Брунгильда сидела в гостиной за столом и плакала. Папа Ксаверий ходил вокруг стола и морщился.

– Я всегда знал, что этим кончится! – сказал он, устроив так, чтобы последнее слово оказалось за ним.

Слова эти произвели на маму Брунгильду непередаваемое впечатление. Она вспомнила, что мир вокруг неё изменился, и от этого одного скандальный разговор получился иным, нежели это было предусмотрено постановлением городской управы.

– А чем ещё это должно было кончиться? – преодолевая рыдания, проговорила мама Брунгильда. – Папа Ксаверий, ты… ты… Нет, я не подберу нужного слова. Ты – сфинкс, вот ты кто! Одним словом, бессердечное изваяние.

– Разве оттого ты возлюбила дальнего своего, коего не было заповедано любить? – спросил папа Ксаверий. – Нет, в тебе всего лишь заговорила праздность.

– Я жить хочу! – крикнула мама Брунгильда. – Отчего мне недоступно счастье?!

– Мне непонятны твои слова, – папа Ксаверий деланно зевнул. – С некоторых пор всё, что происходит вокруг нас, в корне хорошо. Наслаждайся!

– Ах, ты неисправимый эгоист! Ладно, пусть будет по-твоему. Доволен? А мне всё же не хорошо, нет, не хорошо! – мама Брунгильда закатила глаза, полные слёз, и затарантила руками. – И мне нет никакого дела до вашей пасмурной логики!

– Ну что же, – огорчённо пожал плечами папа Ксаверий, – в конце концов, тебе лучше знать, хорошо тебе или нет.

– Я ещё и сама не поняла, – сказала мама Брунгильда, вытирая слёзы. – Но одно я знаю наверняка: этот человек дьявольски прекрасен!

– Вот я никак и не возьму в толк: что он такое? – папа Ксаверий придал своему лицу простодушное выражение.

– О, он настоящий талант и мужчина! – мама Брунгильда судорожно стиснула руки. – А вовсе не в тапках на босу ногу и с заплесневелой газетой в руках!

– Почему непременно заплесневелой? – задумчиво сказал папа Ксаверий. Потом он осмыслил произнесённую фразу целиком и возразил так: – Если он настолько одарён, зачем он вызвался аккомпанировать обыкновенной костюмерше? Это комично. Впрочем, истинная причина его интереса к тебе теперь ясна.

– И ты ещё позволяешь себе усомниться в его таланте?! – горестно воскликнула мама Брунгильда, пропустив мимо ушей обидные слова. – Да знаешь ли ты, что, когда он играет, публика намертво прирастает к сиденьям? Женщины становятся мужественнее, а сердца мужчин исполняются кротостью и милосердием. Даже мухи замирают от его музыки! А инструмент сливается с ним в единое целое: клавиши превращаются в продолжение его пальцев, корпус повторяет очертания его прекрасного тела, а струны – это струны его души! Он божествен!

– Хорошо, – согласился папа Ксаверий. – Но разве божественное нуждается в улучшении? И разве тебе дозволено вмешиваться в его отношения с Богом?

– Как это гадко! – гордо подняла голову мама Брунгильда. – Моё призвание – петь. И до тех пор, пока я перешиваю костюмы в театре, я буду несчастна.

– Да, ты будешь несчастна, потому что это твоё призвание, – пожал плечами папа Ксаверий.

– А ты? Разве ты можешь что-нибудь? У тебя и службы никакой нет, – мама Брунгильда думала сразить папу Ксаверия этим козырем наповал.

– Нет, но я пойду и уволюсь! – уверенно заявил папа Ксаверий. – И буду служить! И не кем-нибудь, а страховым агентом! Вот оно что.

– Не ты один такой воинственный, папа Ксаверий! – надменно сказала мама Брунгильда. – Очень скоро я стану тебе неверна, и тогда всё пойдёт по-прежнему!

Папа Ксаверий задумался. «В самом деле, с чего это я так разволновался?» – пришёл ему в голову вопрос.

– Вот после и поговорим, – спокойно сказал он и, подумав, добавил: – Нет, после мы ни о чём таком с тобой разговаривать не будем.

– Впрочем, я не хочу плакать, – сказала мама Брунгильда, чувствуя, как её глаза стремительно высыхают. – Значит, тебя уволили со службы? Да? И ты так просто мне об этом говоришь?

– Поздравляю тебя, мама Брунгильда, я больше не страховой агент! – наконец сообщил папа Ксаверий и, покачиваясь от сильной головной боли, вышел из гостиной.

Голова болела чем дальше, тем сильнее. В этом состоянии папа Ксаверий решил посетить учреждение, в котором служил, наперёд зная, что ничего хорошего там его не ожидает. Всё получилось так, как и предполагалось. Начальник страхового агентства господин Филонов, не говоря худого слова, поманил своего подчинённого пальцем и указал на вывешенный для всеобщего обозрения приказ об увольнении папы Ксаверия «за пренебрежение служебными обязанностями в пьяном виде». Так и было сказано.

– Sic transit gloria mundi! – определил на прощание умный господин Филонов, выдавая уволенному папе Ксаверию служебное удостоверение.

Папа Ксаверий не понял из сказанного ни одного слова, но это его нисколько не смутило. Став признанным членом общества, он прижал к груди свой мандат и ушёл в неизвестном направлении. Голова его раскалывалась на части, и сам он продрог, как перелётная птица, потому что осень не щадит даже перелётных птиц. Незадачливый страховой агент долгое время ходил по улицам города, пока наконец не свернул в какой-то заброшенный переулок. Там он заглянул в первую попавшуюся подворотню, вышел с другого конца и неожиданно оказался посреди весьма ухоженного двора, засаженного акацией. Разглядев притаившуюся между кустами скамеечку, он безо всякого смысла улыбнулся, подошёл к ней, кулём опустился на плотно пригнанные друг к другу доски, растянулся на них и тотчас же заснул.

Сны его были трудны. Предвкушение небытия смешалось в них с озабоченностью тем, что происходит в городе Промозглые Матюши. Во сне папа Ксаверий попеременно испытывал попеременно то радость, то беспокойство; при этом ум его оставался настолько ясным, что он мог решать несложные арифметические задачи, да только ему этого не хотелось. Тогда он принялся размышлять об отживающем прошлом и подивился, как это всё теперь получается, буквально по струнке. Затем он попробовал мечтать, как они все заживут, когда закончится эта кутерьма; но тут его воображение оказалось бессильно, и он только мысленно развёл руками. Грядущее забвение рисовалось ему в виде некоего гигантского карнавала, весёлого, но беспорядочного. И, сообразив, что разобрать в этой мешанине ему всё равно ничего не удастся, папа Ксаверий охладел к своим сновидениям.

Когда он успокоился окончательно, сон незаметно угас и пришло беспамятство. Сколько времени оно продолжалось, неизвестно. Но вот папа Ксаверий очнулся, с трудом поднялся на ноги и, шатаясь, отправился в путешествие по городу, стараясь при этом отыскать дорогу домой. Это был нелёгкий труд, несмотря на то, что настроение мало-помалу поднималось. В одно прекрасное мгновение ему даже показалось, будто город со всеми его улицами, домами, тротуарами, фонарями и вывесками восстал против него, желая сжить со свету. Мысль об этом почему-то чрезвычайно развеселила папу Ксаверия. Но, как бы то ни было, всё окончилось благополучно, и неутомимый скиталец отыскал правильный путь. Во двор дома он вошёл уже в самом радужном расположении духа.

Дома никого не оказалось, и папа Ксаверий целый час провёл в одиночестве, понемногу наполняя перцовой настойкой извлечённую из чулана бутылку. И когда эта работа была выполнена, он понял, что совершил ошибку.

Страшное горе навалилось на него.

Он стал бродить по дому, по очереди заходя во все комнаты, и не замечал, как вокруг него постепенно скапливаются домочадцы. Вернулась из школы дочь Ариадна, объявились заплаканная мама Брунгильда и не потерявшая распорядительности бабушка Элеонора, и, позже всех, прибежал с улицы сын Григорий, сразу же принявшийся бессмысленно перекладывать из альбома в альбом почтовые марки. Другие тоже пытались себя чем-нибудь занять, но из этого ничего не получалось. Скороходовым было невмоготу.

Кончилось это тем, что в дом нагрянул доктор Хобуа. Ничего утешительного про здоровье дедушки Иннокентия он не сказал, а только высморкался в батистовый платок и покачал крупной головой с фиолетовыми ушами.

– Memento mori! – изрёк он при этом со всей важностью, на какую только был способен.

«Он подражает господину Филонову», – подумал папа Ксаверий. Остальные же застыли в недоумении, боясь уточнений.

И тогда спальня озарилась невидимым для простодушного взгляда мягким светом.

А дочь Ариадна, не подозревающая никакого подвоха, тронула эскулапа за руку и спросила:

– Доктор, значит ли сказанное вами, что дедушка Иннокентий, как и все мы, подчиняется законам обращённого времени?

– Слушай меня, дочь Ариадна, и внимай, насколько тебе позволяют твои юные способности, – доктор Хобуа старался придать своим словам как можно больше значительности. – Когда-то мы, представители славной корпорации лекарей, были всесильны и могли продлить или укоротить человеческую жизнь, смотря по желанию пациента. Но с недавних пор дела наши складываются неважно. Нас всего лишь ставят перед фактом человеческой смерти, после чего пациенту остаётся только жить дальше, вплоть до своего появления на свет, и поделать с этим ничего нельзя. Не могу утверждать, что дедушка Иннокентий составляет исключение из общего правила, однако чудеса иногда всё же случаются. Понимаешь ли ты меня?

– Доктор, зачем вы сказали так много слов? – дочь Ариадна доверчиво посмотрела в глаза целителю. – Мы все хотим только, чтобы дедушка Иннокентий оставался живым и невредимым.

– Ни за что в этом мире нельзя поручиться, – уклончиво ответил доктор Хобуа – и больше не произнёс ни слова.

Но и этот ответ был для дочери Ариадны как вода на мельницу её убеждений.

Со страхом ожидаемый вердикт был выслушан и тут же вычеркнут из памяти. Доктор Хобуа навсегда исчез из жизни Скороходовых. Дедушка Иннокентий постепенно начал приходить в себя. Недомогание его перестало возбуждать в родственниках какое-либо беспокойство, воспринимаясь буднично, как дождь. Только мама Брунгильда чувствовала себя озабоченной, но это объяснялось не чем иным, как её умением во всём находить подвох. Папа Ксаверий сдался и первый предложил пригласить в дом доктора, на самом деле считая это излишним. Бабушка Элеонора, во всех ситуациях сохранявшая присутствие духа, внешне ничем не изменилась. Дочь Ариадна была убеждена, что события развиваются строго по правилам, и ждала указаний взрослых. А сын Григорий продолжал обитать в своём богатом внутреннем мире.

Но сидеть сложа рука казалось немыслимым, и мама Брунгильда решила наведаться в аптеку. Аптекарь, которого звали господин Зельдович, принял от неё пузырёк с жаропонижающим и ещё кое-что и высказался в том же примерно смысле, что и господин Твердохлебов.

– Упадок-с! – определил он, иронически скривив губы. При этом сидящее на его носу пенсне в перламутровой оправе зловеще сверкнуло.

Рассуждение господина Зельдовича о состоянии аптечного дела произвело на маму Брунгильду неизгладимое впечатление. Она прониклась мыслью о том, что люди самым возмутительным образом перестали заботиться о своём здоровье и что следствием этого стало стремительное улучшение их самочувствия. Опровергать жалобщика, как это непременно бы сделала бабушка Элеонора, маме Брунгильде не хотелось. Наоборот, она ещё и подлила масла в огонь, и разговор с аптекарем мог бы дойти чёрт знает до чего, если бы не хитрое устройство обращённого времени.

– Не при посторонних будет сказано, они себе слишком много позволили, – господин Зельдович не мог прямо назвать тех, кого имел в виду.

– Я с вами совершенно согласна, – горячо сказала мама Брунгильда. – Более того, не так давно мне довелось услышать точно такое же суждение от одного почтенного лица. Я это помню так же хорошо, как сейчас вижу вас.

– Вы не можете помнить ничего из когда-либо вами услышанного, – грустно ответил аптекарь. – Времени, когда это произошло, уже нет, и мы даже не можем с уверенностью сказать, существовало ли оно вообще.

– А я вот взяла и запомнила! – уверенно заявила мама Брунгильда.

Она была непобедима.

С сознанием собственной исключительности мама Брунгильда вернулась домой. Недуг дедушки Иннокентия больше не причинял ей беспокойства. Больной по-прежнему лежал с температурой, но уже пытался вставать и даже один раз хотел выйти в сад, где его ждало любимое дело. Голова его работала вполне отчётливо, и он понял, что должен пострадать от единственного занятия, к которому у него лежала душа. Думать об этом не хотелось, но не думать было нельзя, так как раненый палец с каждым часом дёргало всё сильнее. Из того места, на которое пришёлся удар топора, уже начала понемногу сочиться кровь, и приходилось часто менять марлевые повязки. Боль приводила дедушку Иннокентия в исступление, и по временам ему хотелось отрубить себе злополучный палец. Однако делать этого он не стал, поскольку не имел обыкновения вмешиваться в предначертанный ход событий.

А семью Скороходовых ожидала новая неприятность.

– Ты даже представить себе не можешь, чего мы не учли, мама Брунгильда! – неожиданно сказал папа Ксаверий, нарушая этим спокойствие в доме. – Знай, что скоро к нам придёт почтальон. – Он пустился в объяснения: – Обычно его появление сулит всевозможные сюрпризы. Но теперь мы вооружены знанием, подобного которому ещё никогда не было в мире. И мы готовы к тому, что в ближайшее время нас ожидают три вещи.

– Перечисли, пожалуйста, что это за вещи, – попросила мама Брунгильда.

– Avec plaisir, – с готовностью сказал папа Ксаверий и принялся перечислять: – Во-первых, это будет письмо от неизвестного нам Петра Николаевича. Во-вторых, счёт за электричество. И в-третьих, повестка из налоговой службы. А более ничего не предвидится.

– Так, – со зловещим спокойствием произнесла мама Брунгильда. – Значит, ещё недавно мы по твоей милости сидели у разбитого корыта, а теперь вот повестка. Славно.

Папа Ксаверий подумал, что спорить не имеет смысла, но всё же не удержался:

– А счёт за электричество тебя не обескураживает?

– Ты всю жизнь говоришь наперекор мне! – обиделась мама Брунгильда. – Впрочем, говори что хочешь, только меня оставь в покое. Мне предстоит свидание с концертмейстером Воздвиженским, и я должна собраться с духом. Всё же мне нелегко обманывать тебя.

– Какая бестактность! – папа Ксаверий искренне возмутился.

– Не делай вид, будто ты не думаешь об этом постоянно. Я ухожу. Хотя нет, погоди, – мама Брунгильда сделала предупредительный жест рукой, хотя папа Ксаверий даже не шелохнулся. – Ты, кажется, упомянул про какое-то письмо?

Папа Ксаверий взял себя в руки.

– Да, – сказал он. – Нам принесут письмо от Петра Николаевича, которого мы не знаем. Я не вижу причины скрывать это от тебя.

– Прекрасно. Ты его уже прочитал?

– Нет, ещё не успел.

– В таком случае дай сюда эту гадость сейчас же, я изорву её в клочья!

– Естественно, я этого не сделаю. Это против постановления городской управы. Такие вещи знаешь чем пахнут!

И мама Брунгильда послушалась папу Ксаверия. Она своевольничала только на словах; когда же дело доходило до поступков, то всегда подчинялась установленному порядку вещей. Нарушать логику событий она не умела.

А папа Ксаверий использовал время, оставшееся до прихода почтальона, чтобы посетить налоговую службу. Сумма, которая с него причиталась, оказалась немаленькой, и поэтому начальник налоговой службы по фамилии Кныш принял его недружелюбно, заявив, что таким манером городская казна скоро окончательно придёт в запустение. Господин Твердохлебов и господин Зельдович полностью бы с ним согласились, но, по счастью, их не оказалось поблизости, и папа Ксаверий с туго набитым кошельком отправился восвояси.

«Странно, почему это – “запустение”?» – думал папа Ксаверий, возвращаясь домой. Всё произошедшее с ним как в воду кануло, а это слово упорно сидело в голове и причиняло неудовольствие.

Вдруг, на половине пути, папу Ксаверия неудержимо потянуло в страховое агентство. Но он не мог распоряжаться своими поступками и по этой причине не стал резко менять маршрут. Кроме того, ему до зарезу нужно было встретить почтальона. Папа Ксаверий ускорил шаг, чувствуя, как с каждой минутой на него наваливается чугунная усталость. Если говорить честно, то всем Скороходовым смертельно надоело бродить туда-сюда, зная наперёд, что все их труды пойдут насмарку. И чем больше их удручало мгновенное забвение достигнутых результатов, тем с большим нетерпением они ожидали забвения окончательного.

Почтальон, подошедший к порогу дома одновременно с папой Ксаверием, оказался не менее других озабочен происходящим в городе. Дверь им открыла бабушка Элеонора.

– Ну так давайте мне сюда вашу эпистолу и всё, что к ней прилагается! – сказал разносчик писем, брызгая слюной.

– Для начала представьтесь, – с достоинством ответила ему бабушка Элеонора.

– Дормидонт Евграфович я, – почтальон не заставил себя долго упрашивать. – Фактически я служу делу исцеления душ человеческих. После каждого моего обхода люди перестают быть осведомлены о том, о чём им не хотелось бы знать, и начинают себя чувствовать так, как и подобает людям.

– Да, но ведь тогда они неизбежно вспоминают о чём-то другом, о чём им также не хотелось бы знать? – вырвалось у папы Ксаверия.

– Это тоже временно, – вывернулся почтальон.

Из гостиной, шаркая тапочками, вышел дедушка Иннокентий.

– Правильно ли я понимаю, что ты опять восстал со своего одра? – обратилась к нему бабушка Элеонора с риторическим вопросом.

Дедушка Иннокентий подумал и произнёс первые с момента своей смерти слова:

– Яблони следует удобрять по осени, тщательно перемешивая перегной с химическими удобрениями, а дорожки в саду лучше всего посыпать щебёнкой, после чего хорошенько их утаптывать, проходя взад и вперёд по нескольку раз.

– Это называется – заговаривать зубы! – высказала своё мнение бабушка Элеонора.

Дедушка Иннокентий не обратил на это никакого внимания. Зато, немного притерпевшись к полумраку прихожей, он заметил почтальона – и спросил:

– Кто сей молодой человек?

– Он говорит, что его зовут Дормидонт Евграфович, – объяснила бабушка Элеонора. Потом она наклонила голову набок и спросила: – Ответствуй, как ты себя чувствуешь?

– Это неправильный вопрос, – ответил дедушка Иннокентий. – Прежде всего тебе следовало бы спросить, чувствую ли я себя вообще хоть как-нибудь.

Бабушка Элеонора не стала спорить, а только сказала:

– Я поняла. В тебе пробудилась потребность возражать. Это добрый знак. – Немного подумав, она добавила: – А всё же ты бы пошёл, полежал на своём одре.

– Там, где я лежал, мне более лежать не велено! – отрезал дедушка Иннокентий, не заметив, что сказал двусмысленность. И сразу же ушёл обратно в гостиную, чтобы не задерживаться на неприятных воспоминаниях.

А с почтальоном случился приступ велеречивости, и папе Ксаверию пришлось приложить немалые усилия, чтобы отвязаться от него. В конце концов эти усилия увенчались успехом, и надоедливый письмоносец ушёл, унеся с собой повестку, счёт и письмо от пожелавшего остаться неизвестным Петра Николаевича, которое мама Брунгильда так и не управилась порвать.

Самочувствие дедушки Иннокентия между тем быстро улучшалось. Жар прошёл, и повязку на руке приходилось менять каждые полчаса. Морщины на лице выздоравливающего разгладились, и взгляд его прояснился. Дедушка Иннокентий держался бодро и даже пытался шутить. Боль в пальце из дёргающей стала саднящей. Таким образом, дело уверенно шло на лад.

В конце концов пришло то время, когда Скороходовы осознали, что их жизнь налаживается. Калейдоскоп, впрочем, продолжал неистовствовать. Просветление то и дело уступало место слабым и сильным страстям. Страсти эти касались главным образом основ семейного благополучия Скороходовых. Папа Ксаверий не находил себе места, предчувствуя близкую измену мамы Брунгильды. Он всё-таки любил её, насколько это ему позволяла его апатия. Что до мамы Брунгильды, то она задним числом понимала, что увлеклась концертмейстером Воздвиженским совершенно напрасно, и теперь вымещала на папе Ксаверии досаду на саму себя. Кульминации этого увлечения она ожидала даже с какой-то брезгливостью, как это обычно бывает, когда собираются переступить лужу, а в ней лежит змея или, на крайний случай, оголённый электрический провод. Будучи в полном расстройстве чувств, она находила облегчение в скандалах, которые время от времени устраивала папе Ксаверию.

О каком-либо забвении временно не могло быть и речи.

И вот неминуемое свершилось. Папа Ксаверий узнал о настигшем его оскорблении в ту самую минуту, когда был готов взорваться от переполнявшего его негодования. Мама Брунгильда выглядела не менее возмущённой, так что, глядя на них обоих со стороны, казалось затруднительным определить, кто кому изменил. Некоторое время они ходили по дому, запинаясь о расставленные тут и там стулья, и при встрече окатывали друг друга ледяными взглядами, а затем снова расходились с независимым видом. Всё внутри у них кипело. И вместе с этим в их сознании постепенно вызревала уверенность в том, что скоро эти волнения прекратятся.

Волнения и прекратились.

Мама Брунгильда ещё несколько мгновений выглядела виноватой, и на щеках её стремительно угасали рваные пунцовые пятна, напоминающие цветы увядающей розы. А папа Ксаверий просто-напросто ни о чём не подозревал, но был не прочь выслушать, что ему скажет мама Брунгильда.

А мама Брунгильда уже беспечно ходила по гостиной, напевая незамысловатый мотив и поливая цветы на окне. Справившись с этой работой, она отставила в сторону лейку и многозначительно изрекла:

– Но вот что я тебе скажу, папа Ксаверий. Меня ведь ждут.

На что папа Ксаверий спокойно ответил:

– Очень хорошо, мама Брунгильда. Иди туда, где тебя ждут.

В это время в гостиную проник запах горелого дерева. Это сын Григорий, вооружившись паяльником, взялся за очередную поделку.

Куда сразу вслед за тем отправилась мама Брунгильда, и прежде было неизвестно, и впоследствии не удалось установить. Можно утверждать лишь то, что некоторое время она провела в обществе упомянутого выше концертмейстера Воздвиженского. Об этом человеке можно сказать немногое. Он имел чрезвычайно высокий рост и пышную гриву волос и действительно был чертовски талантлив. Но о последнем своём качестве он почему-то всегда умалчивал.

До места назначения мама Брунгильда добралась на извозчике, так как полагала, что механический экипаж будет ей не к лицу. По дороге она выслушала от извозчика бессвязный рассказ об овсе и кухарках, но коль скоро в обращённом времени эти две вещи ведут себя так же, как и в обычном, то повторять извозчичьи слова мы не будем. Закончилась поездка благополучно, и мама Брунгильда с чувством глубокой вины вступила в покои концертмейстера Воздвиженского.

Форточки в окнах были открыты, и струи ветра, гуляющего по сумеречному осеннему небу, проникали в спальню. Маму Брунгильду мучили угрызения совести. К счастью, длились они недолго, и её впечатлительная натура целиком подчинилась переживаниям иного рода. Но перед тем, как это случилось, концертмейстер Воздвиженский предусмотрительно закрыл все форточки.

– Мне всё равно, – тяжело дыша, прошептала мама Брунгильда.

– Пожалуй, я закрою окно, – сказал концертмейстер Воздвиженский.

– Зябко, – мама Брунгильда выглядела растерянной и поникшей.

– Так что же ты чувствуешь, мама Брунгильда? – вопросил концертмейстер Воздвиженский.

Ответа не последовало. Что делать дальше, было ясно как день. И, если говорить откровенно, всё получилось как нельзя лучше. Во всяком случае, обе стороны оказались довольны. Но хорошего много не бывает, и вскоре концертмейстер Воздвиженский оттолкнул от себя маму Брунгильду.

И, не откладывая дело в долгий ящик, он произнёс незабываемый монолог, в котором подробно обрисовал свою участь. Участь эта была незавидна. Концертмейстер Воздвиженский неудержимо старел и терял славу. Когда-то мечтавший о букетах глициний и лавровых венках, он осел в ничтожном городишке, которому даже постеснялись придумать мало-мальски приличное название – ведь всё равно канет в Лету, как камень в озеро. Пылкую филиппику непризнанный талант разнообразил некоторым количеством примеров из собственной биографии. Все они как один доказывали, что публика, пренебрёгшая им, совершила легкомысленный поступок. Речь концертмейстера Воздвиженского была навязчива, но мама Брунгильда слушала не возражая. Она готовилась к главному и могла перенести ещё и не такое.

Но вот красноречие концертмейстера Воздвиженского иссякло. Тогда он надел домашний халат с бахромой, поудобнее уселся в просторном кресле и закурил трубку. Пожалуй, ему не хватало в руках потрёпанного романа или ручной кошки. Выкурив трубку, он заговорил уже по-другому, непринуждённо, как говорят, когда не требуется подвести слушателя к какому-то заранее известному выводу. Если не вслушиваться в смысл его слов, можно было бы подумать, что он рассказывает скабрёзный анекдот из жизни своей прислуги. Мама Брунгильда пыталась вставлять в его новый рассказ короткие замечания, но из этого ничего не вышло.

Длилось всё это не очень долго. Греховодники отвлеклись от мелких мыслей и подумали, что не выйдет ничего предосудительного, если они посетят собрание у господ Чечевицыных. Это было тем более правильно, что там намечался торжественный банкет в честь дебюта с триумфом мамы Брунгильды, а после банкета обещал состояться и сам дебют.

Радоваться, однако, было нечему. Однажды у мамы Брунгильды, служившей в театре костюмершей, сложилось твёрдое убеждение, что она непременно должна выступать на сцене в качестве певицы. Тратить жизнь на перешивание костюмов стало казаться ей невыносимым. Она не придумала ничего лучше, как объявить об этом на семейном собрании. Папа Ксаверий в это время пил горькую, и маме Брунгильде удалось настоять на своём. Она стала брать уроки пения, заставляя страдать ни в чём не повинного наставника. В конце концов её учитель не выдержал и исчез, а на его месте объявился другой наставник – тот самый концертмейстер Воздвиженский. Папа Ксаверий оказался кругом прав. Новый учитель не открыл в маме Брунгильде потаённого дарования, но зато он открыл в ней что-то другое, чего сам папа Ксаверий заметить был не в состоянии. Так или иначе, мама Брунгильда не проявила себя ничем кроме тщеславия, которое одно могло бы свернуть горы и осушить болота. И таким образом она ступила на путь, многих до неё приводивший к чёрту на кулички.

Но общество, собравшееся у господ Чечевицыных, стоило породы людей, к которой принадлежала мама Брунгильда. Воздав почести богу чревоугодия, облегчённая публика плавно переместилась из банкетной залы в музыкальный салон. Там она с пылкостью, многократно усиленной чувством голода, выразила несуществующий восторг по поводу дебюта новой певицы. Дебютантка и её аккомпаниатор возвышались на подиуме и с удовольствием внимали рукоплесканиям. Надо сказать, что аплодировали слушатели вполне трудолюбиво, так что заподозрить их в неискренности было никак нельзя.

– Это, пожалуй, браво, – деревянным голосом сказал хозяин дома господин Чечевицын, не переставая хлопать в ладоши. При этом он посматривал на собравшуюся публику.

Публика поражала своей разношёрстностью, хотя и выглядела весьма представительно. Господа Чечевицыны жили на широкую ногу, имея огромный дом, почти дворец, и часто устраивая праздники. Это была семья иного замеса, нежели семья Скороходовых, то есть с понятиями неизмеримо более тонкими. В ней исповедовали высокие материи. По этой причине господа Чечевицыны всегда разве что снисходили до людей, подобных Скороходовым, а те об этом вовсе и не догадывались.

Неожиданно мама Брунгильда запела. Так, как пела она, поют только от отчаяния, когда знают, что успех может произойти разве что вследствие жажды успеха. Самозваная примадонна, если можно так выразиться, метала искры. Аккомпаниатор ничуть ей не уступал. Правда, его отчаяние имело совсем другие причины, но тоже оказалось велико. Пальцы концертмейстера Воздвиженского бешено прыгали по клавишам рояля. Ни в чём не повинный инструмент изнывал под натиском возрождающегося гения. Гению виделось многое. Впереди у него было избавление от болезненного пристрастия к питию, возмужание таланта, установление знакомств и связей, возвращение доброго имени, обретение душевного равновесия, столичная жизнь – и, конечно же, вдохновение в самых неимоверных количествах.

Выходила этакая лебединая песнь наизнанку.

Однако концертмейстер Воздвиженский ни о чём таком не думал, а только испытывал отвращение к тому, чем он занимается в данную минуту. Странная музыка, выходящая из-под его пальцев, заставляла его страдать, а доносящееся до него старательное пение на каком-то неизвестном наречии буквально выводило его из себя. Он мучился.

Но, по счастью, всякая мука имеет конец. Резко оборвав музыкальный аккорд, концертмейстер Воздвиженский вздохнул и поправил бабочку на воротнике. Мама Брунгильда приняла «торжественную» позу – и тогда на подиум взошёл сам господин Чечевицын, чтобы сказать вступительное слово.

– Господа!.. – уверенно начал он. В его намерения входило только представить артистов публике. Но фокусник не дремал, и всё происходящее внезапно представилось господину Чечевицыну в необычном свете. Он подобрался и заговорил ещё более решительно: – Господа! Я полагаю, что не обязательно пускаться в какие-либо объяснения. Надеюсь, вы хорошо представляете, в какое время мы живём. Искусство – это такая вещь, что к ней так просто и не прикоснёшься. Искусство… Впрочем, что тут много говорить? Все мы помним то время, когда впереди нас подстерегал мрак неизвестности и со всех сторон обступало болото неопределённости. Страх перед тем, что непонятно, как известно, самое тяжкое из испытаний, уготованных нам в нашей юдоли. И, спрашивается, что же такое было в этой жизни искусство? Я вам отвечу. Господа, искусство – это было забвение! Оно утоляло наши печали и наполняло наши души теплом. Но это забвение не являлось подлинным. Оно являлось чем-то призрачным, хрупким, как детская игрушка. Малое забвение поглощало нас на малый срок, а по истечении его мы вновь возвращались в объятия угрюмой действительности. Это истина, господа. Но теперь – теперь совсем другое дело. Благодаря стараниям наших прекраснодушных учёных и рачительных властей всё устроилось наилучшим образом. Время, прежде работавшее против нас, стало с нами заодно. Оно уверенно движется вспять, сметая всё, что только ни попадается ему на пути. Но что же такое искусство в новом счёте? Я вам, пожалуй, опять отвечу. Искусство – это не прежняя жалкая игрушка, лишь ненадолго отвлекающая нас от сознания собственной обречённости. Отныне это подлинная радость, сравнимая по силе разве что с радостью расправы над бывшим прошлым. В самом непродолжительном времени от этого прошлого не останется и следа, и тогда, господа, нас ожидает подлинное забвение, даже и безо всякого искусства. Но мы не отринем самоё красоту как смысл! Искусство пребудет с нами всегда, и пусть оно славит открывающиеся перед нами беспредельные горизонты! Да здравствует подлинное забвение, господа! И да благословится оно во веки веков! Vivat!

Этот панегирик был выслушан собравшимися в полном недоумении.

Господин Чечевицын чувствовал себя опустошённым и потерявшим всякое соображение. Он сошёл с подиума. Публика молчала. Казалось даже, что все присутствующие разом повредились в рассудке, так они были бесстрастны. На самом же деле всё шло обычным чередом. В состоянии, подобном состоянию сомнамбулического сна, гости разбрелись по комнатам дома. События развивались именно так, как это бывает, когда публика уже собралась, но ещё никто не знает, чем им следует заняться. Приглашённые принялись бессмысленно ходить взад и вперёд, с притворным интересом рассматривая дорогие старинные картины, статуэтки, затейливую резьбу на окнах и даже потускневшие аляповатые вензеля на бронзовых подсвечниках, расставленных повсюду для пущей важности. Скучающие люди ходили, трудолюбиво отаптывая паркет и равнодушно раскланиваясь при встрече друг с другом. Они с нетерпением ждали неизвестно чего. Но вот уже началось собрание. Гости постепенно съезжались, и через некоторое время в доме господ Чечевицыных не осталось ровным счётом никого.

В числе первых покинула общество и мама Брунгильда, оставив концертмейстера Воздвиженского в одиночестве. Это объяснялось очень просто. Эксцентричный музыкант любил появляться всюду, куда был зван, задолго до начала торжеств. Он предпочитал сперва освоиться с новой обстановкой, аккуратно обойдя все комнаты и залы и неизвестно с какой целью высчитав необходимое для их преодоления число шагов, и лишь затем не торопясь засвидетельствовать своё почтение вновь прибывающим гостям.

Вот какой это был человек.

На этом мы заканчиваем сцену собрания в доме господ Чечевицыных, считая, что она больше ничему научить не может.

Время теперь шло хотя и достаточно быстро, но всё же медленнее, чем того хотелось бы семье Скороходовых, вполне освоившейся с новым порядком вещей. Почти ничего из того, что с ними произошло, больше не существовало. Память работала безотказно, или, если говорить прямо, совершенно бездействовала. И вследствие этого Скороходовы стали чувствовать себя гораздо лучше, чем прежде. Нездоровый румянец и мертвенная желтизна на их лицах сменились ровным матовым оттенком. Мама Брунгильда уже не заливалась краской стыда, потому что ей нечего было стыдиться. Папа Ксаверий на некоторое время отвлёкся от выпивки. Сын Григорий то и дело придумывал себе новые занятия, но мысли о каких-либо непозволительных шалостях больше его не посещали. Дочь Ариадна по-прежнему выказывала перед взрослыми молчаливое послушание. Бабушка Элеонора во всём проявляла сдержанность и здравомыслие. А дедушка Иннокентий сохранял молчание и здравствовал, хотя и продолжал менять повязки на руке.

И настала пора, когда спокойствие овладело семьёй Скороходовых в такой степени, что они прежде времени начали забываться. В одну из таких благодатных минут выяснилось, что все они сидят сложа руки в гостиной и ничего не предпринимают. Ситуация складывалась несуразная. «Это никуда не годится», – решил про себя каждый из бездействующих – и продолжал бездействовать.

Но вот мама Брунгильда поймала себя на том, что находится в своей комнате вместе с измождённым концертмейстером Воздвиженским и они вдвоём прилежно изучают партитуру нового музыкального произведения – того самого, которое с треском провалилось в собрании у господ Чечевицыных. Мама Брунгильда вертелась как на иголках. Голос не слушался её, да и слушаться-то было нечему. Обрывки куплетов и залихватские фортепианные пассажи проникали сквозь неплотно затворённую дверь комнаты и достигали слуха тех, кто находился в это время в гостиной. Там со вкусом пили чай: в семью Скороходовых вернулся обычный домашний уют. И цветущий дедушка Иннокентий сидел за столом со всеми на равных, не подозревая о приключениях, выпавших на его долю. Оставалась одна-единственная неприятность, которую надо было скрепя сердце пережить.

Когда концертмейстер Воздвиженский наконец вырвался на свободу, мама Брунгильда присоединилась к чаёвничающим.

– Однако не кажется ли вам, что мы уже слишком долго предаёмся праздности? – внезапно спросила бабушка Элеонора.

Это наступило очередное просветление. Надо заметить, что настроение в семье Скороходовых менялось так часто, что никто не удивился этим словам.

– Что такое праздность? – поинтересовалась мама Брунгильда. Она с удовольствием отпивала маленькими глоточками медленно нагревающийся чай. – Если я существую, я тем самым занята.

– Праздность – это ожидание, – сказала бабушка Элеонора, поправляя очки.

– Пусть так, но никакое ожидание не может быть долгим, – вмешался в разговор папа Ксаверий. – Скоро всему придёт конец. Но так как время ещё далеко не исчерпано, то нам надо быть настороже.

– А зачем? – беспечно спросила мама Брунгильда. – Ведь мы обо всём осведомлены заранее.

– Да, но это не отменяет бдительности, – папа Ксаверий стал необычайно важен. – Предположим, сию минуту к сыну Григорию придёт студент Тетерников – тот самый, который даёт ему уроки. Ну так мы не будем знать, что ему возразить, если он начнёт обличать наше общество.

– Студенты – люди ненадёжные, – сказал дедушка Иннокентий, вообще-то не любивший говорить. – Да и с самой наукой нужно держать ухо востро.

– Именно что востро, – с готовностью подтвердил папа Ксаверий. – Говорят, что наука производит неисчислимые удобства. Это отчасти справедливо, но тут-то и кроется самое коварство. Никогда не знаешь заранее, что за плоды она вырастит и какие это возымеет последствия.

– Наука исцеляет от немощей и способствует искоренению тягот, а ваша проповедь ничему не служит! – раздался недовольный голос из прихожей. – Положа руку на сердце, мне трудно оставаться в этом доме. Прощайте!

Это был студент Тетерников, пришедший, чтобы вразумить сына Григория. Он нарисовался в дверях гостиной и так некоторое время стоял, гневно сверкая пенсне.

– Нуте-ка, послушаем! – оживился папа Ксаверий. Он повёл рукой, приглашая гостя сесть за стол: – Откушайте с нами, прошу вас.

Просветление, снизошедшее на семью Скороходовых, достигло своего апогея. Ум у всех присутствующих в гостиной стал ясным, как слеза праведника, а настроение – торжественно-спокойным.

Обличитель мракобесия, студент Тетерников показал борьбу гордости и плотского вожделения. Не победило ничто. Молодой человек сел за один стол со своими духовными антиподами, с тем чтобы решительно высказаться, а для видимости сделал несколько глотков уже почти горячего чая и взял из вазы на столе кусочек миндального печенья. Совсем не есть было неудобно, и поэтому щепетильный гость принял соломоново решение: положил этот кусочек себе за щеку и так и замер, не глотая.

– Мы ждём, что вы нам скажете, истовый вы наш, – папа Ксаверий начал первый. – По моему мнению, жить стало до крайности интересно. Всё, что творится вокруг нас с вами, напоминает испорченный кинематограф – забавно и безопасно. Но не исключаю, что вы, как человек науки и вообще человек передовых взглядов, видите жизнь сквозь другие стёкла и знаете что-то такое, чего не знают другие. Прав ли я?

Вынужденный отвечать, студент Тетерников надулся и сказал:

– Вы не можете судить о том, чего не понимаете, папа Ксаверий. И ещё я пришёл к выводу, что сел с вами за один стол совершенно напрасно.

– Почему? – огорчился папа Ксаверий. – Напрасно только песок сыпется.

– Да уж потому, – ответил студент Тетерников. – У вас благонамеренность как огурцы: чем больше, тем лучше. Верите во всякие распоряжения; а они, может быть, происходят от недомыслия, и печати на них расплывчатые. А причиной всему – сладострастие, и ничто другое. Вам пообещали хорошее, ну вы и бросились очертя голову. Но это ещё ничего не значит: разве какие-нибудь другие обещания бывают? Постановления – они всегда бравурные, особенно когда на них печати. А на другой стороне – уныние и безысходность. Вот оно что.

Папа Ксаверий улыбнулся.

– Не может быть, чтобы и на этот раз вышел обман, – сказал он. – Мне Аристарх Иванович обещал, что всё устроится, а уж он-то человек бывалый.

– Что устроится? – сощурился студент Тетерников. – Вам подсунули ту же самую мерзость, только вывернутую наизнанку. Вы попробуйте припомнить всё, что с вами произошло после того, как начался этот балаган.

– Я мог бы вас в два счёта опровергнуть, но, к сожалению, у меня нет данных, – развёл руками папа Ксаверий. – Я просто-напросто ничего не помню. Мы все ничего не помним. Но разве от этого кто-нибудь из нас пострадал?

– Очень мило, – студент Тетерников изобразил на лице гримасу, которая должна была означать, что он умывает руки. – Что ж, упивайтесь своей невинностью, жгите свои черновики; но ведь основной рукописи у вас нет! Перед вами болото – ну так я желаю вам удачи в исследовании его потаённых глубин. Finita!

Мама Брунгильда видимо обиделась. Бабушка Элеонора сняла очки, протёрла их салфеткой, опять надела и строго посмотрела на гостя. Дедушка Иннокентий задумался над тем, какие разные у людей бывают характеры. Дочь Ариадна впала в крайнее недоумение: между взрослыми возникло несогласие. Сын Григорий съел положенную ему порцию миндального печенья и взялся за рафинад.

Один только папа Ксаверий не принял слова студента Тетерникова близко к сердцу. Но всё же он решился ему возразить:

– Вот вы говорите – благонамеренность. Пусть так. Но разве это что-то плохое? Если городская управа когда-нибудь в чём-нибудь и ошибалась, то она же сама в конце концов и разъясняла всем свои ошибки, и в настоящее время даже младенец знает, что это были ошибки. А то, что мы наблюдаем в настоящее время, является не чем иным, как научной неизбежностью. И в газетах так пишут.

Студент Тетерников снял пенсне, положил его на блюдце рядом с собой и сказал:

– Вся эта затея – временное торжество подхваченных на лету и дурно понятых идеек. Одна ворона каркнула, а уже раздули историю. Но ничего, и балаган на что-нибудь надобен. Только вы дождётесь – я даже не знаю, чего именно. Забвение – это прелестно; а только в нём вам миндального печенья не дадут, уж это точно.

– Да вы кушайте, кушайте! – мама Брунгильда пододвинула вазу с лакомством расходившемуся правдолюбцу.

– Нет, – сказал студент Тетерников – и, аккуратно выковыряв изо рта размякший кусочек печенья, скатал его в шарик и положил на скатерть. – Сами и кушайте. А я оставлю удовольствия для другой жизни. В этой мы ещё не всё сделали для того, чтобы наслаждаться, не оглядываясь на последствия.

Тут бабушка Элеонора сочла нужным вмешаться в разговор:

– Я знаю, это у вас такая традиция – разукрасить картину как можно мрачнее; но между тем существуют и наглядные факты. Например, приближается лето, и вместе с ним приближается и ещё что-нибудь. А потом, что это за манера – нарочно сбивать шаг? Я могу понять отсутствие музыкальности; но ведь тут у вас заранее так задумано, чтобы действовать поперёк.

– И ничего не нарочно, – совсем по-детски обиделся студент Тетерников, обратно надевая пенсне, чтобы как следует разглядеть бабушку Элеонору. – А в вас говорит элементарная наклонность к подражанию.

– Гм. Что такое подражание? – спросил папа Ксаверий, уподобляясь маме Брунгильде. – Правильный ход мыслей не должен приводить разных людей к разным результатам.

– Клянусь пенсне, это замечательно! – по лицу студента Тетерникова скользнула ироническая улыбка. И всё-таки он счёл возможным снизойти до объяснения: – Это когда крестный ход, все идут в одно место, да и то оно всякий раз новое. Разница немаленькая. А теперь будьте так добры, расскажите мне, что означает эпитет «правильный» применительно к такому явлению, как ход мысли. Я давно хочу это понять.

Скороходовы с изумлением посмотрели на гостя. Тот заложил ногу за ногу, скрестил руки на груди и стал медленно раскачиваться на стуле. Немного покачавшись, он остановился, сообразив, что ему хочется чаю. Но объясниться с досадными людьми, не потеряв при этом своего лица, ему хотелось ещё больше.

Пока студент Тетерников искал выход из создавшейся ситуации, все успели собраться с мыслями. Мама Брунгильда даже открыла рот, чтобы высказаться, но её опередил папа Ксаверий.

– Вы слишком неправы, чтобы вам не возразить, – сказал он студенту Тетерникову. – Существуют факты, и они говорят сами за себя. Время уверенно работает на нас, и неприятностей становится чем дальше, тем меньше. Вот вам и благо безо всяких примесей.

– Это всё неправда, – и студент Тетерников отставил в сторону чашку с недопитым чаем. – Хотите, я вам расскажу, что с вами со всеми будет?

– Расскажите нам, что с нами со всеми будет, мы очень хотим это знать! – хором воскликнули все Скороходовы. Выражения лиц у них при этом были искусственные, как у тряпичных кукол.

И вот что им сказал студент Тетерников:

– Всё очень просто. Прежде всего, сильные мира сего провели в жизнь неправильно истолкованный ими закон природы. Они даже не посоветовались для начала со знающими людьми – и вот что получилось. Вы научились начисто забывать самые важные вещи и, стало быть, постепенно лишаетесь памяти… Чёрт возьми, если говорить по совести, то у меня в последнее время с памятью тоже непорядок. Да. Это первое. Далее, вы полагаете, будто обо всём извещены заранее, и это ослабляет вашу волю – вы теряете способность что-либо решать самостоятельно. Это второе. Кроме того, вы каким-то образом умудряетесь наблюдать за собой со стороны, при этом ещё и философствуете: это поднимает вас в ваших собственных глазах. Это третье. Ну и главное. В скором времени от вас не останется ровным счётом ничего. К вам придёт забвение, которого вы так ждёте; только вы им уже не насладитесь, потому что будете не в состоянии что-либо чувствовать. Вот что с вами произойдёт!

При слове «забвение» Скороходовы, внимательно слушавшие студента Тетерникова, оживились. А папа Ксаверий сказал:

– Да, забвение. Именно так. Это прекрасно. Отнимет способность. Безусловно. Это замечательно. Не угодно ли вам чаю?

Немое удовольствие воцарилось в гостиной и повисло над столом, стекая на скатерть жирными каплями.

– Эх! – вздохнул студент Тетерников. – Ну так пропадайте вы вместе со всем вашим городом! Всего вам нехорошего; а я в этом бедламе быть клоуном не намерен. Но я совершенно не представляю, как это у меня получится! – и глубокомысленный критик развёл руками.

– Вы зря так волнуетесь, – с участием сказала бабушка Элеонора. – Город никуда исчезать не собирается; дома, во всяком случае, должны остаться на месте. А у вас обыкновенный скепсис; это слово такое.

– Знаете что? – неожиданно подала голос мама Брунгильда. – Всё в конце концов образуется. Я это вдруг поняла.

– Вы врёте, – грубо ответил ей на это студент Тетерников. – На этом самом месте, где мы с вами сидим, образуется одна только пустота, и ничего более. Вот такой вам мой сказ.

И предсказание это сбылось незамедлительно. Студент Тетерников, наговоривший невообразимых вещей, самым волшебным образом растворился в воздухе, оставив после себя пустой стол, блюдце с чашкой недопитого чая и размазанный по скатерти ожёвок миндального печенья. И хотя он исчез не бесследно, но о его присутствии за столом тут же все забыли. Бесславный конец, обещанный им семье Скороходовых, настиг его самого. Студент Тетерников удалился вместе с сыном Григорием в соседнюю комнату, чтобы вытрясти из его головы последние крупицы знаний.

А на его месте уже сидел Аристарх Иванович, решивший, ко всеобщему удовольствию, нанести семье Скороходовых визит.

– Здравствуйте, господа, – сказал он, вежливо улыбаясь. – Мир там, где я. Надеюсь, вы уже убедились в том, что жизнь прекрасна?

– Разве мы когда-нибудь в этом сомневались? – подняла брови бабушка Элеонора.

– Честно говоря, я этого не помню, – признался Аристарх Иванович. – Но это неважно. В каждом из нас присутствует доля неуверенности, и её следует всячески изживать. Я бы не отказался от горячего чая.

– Угощайтесь, – мама Брунгильда пододвинула Аристарху Ивановичу чашку. – Есть ещё клубника со сливками.

– Благодарю, – кивнул Аристарх Иванович. – Я убеждён, что сомнения – зло. Когда мы достигнем истоков времени, то сольёмся с природой, и у нас отпадёт всякая потребность в двоемыслии. И потребность в единомыслии – тоже отпадёт. Ибо к чему мыслить, если и так хорошо?

– Ретроград! – донеслось из соседней комнаты.

Аристарх Иванович замолчал и устремил взгляд в окно, всматриваясь в шпиль полуразрушенной колокольни, облюбованный невесть откуда прилетевшим кречетом.

– А в саду яблони облетают, – просто сказал дедушка Иннокентий.

И, едва он произнёс эти слова, гостей в доме не стало.

Скороходовы продолжали пить чай, посматривая на часы. Они знали, что идти им оставалось недолго, и в последний раз наблюдали за их работой.

Это были старинные часы из чёрного дерева, настоящая достопримечательность дома. Они перешли к Скороходовым от родственников бабушки Элеоноры очень давно, ещё в прежней жизни. Теперь, подчиняясь постановлению городской управы, часы шли обратно, не обнаруживая при этом ни малейшей неисправности. Всякая ревизия только подтверждала безупречность их хода. И казалось невероятным, что они могут когда-нибудь остановиться.

Но вот стрелки на циферблате приняли геометрически правильное положение. Какое при этом вышло время, никто из сидящих в гостиной сказать не мог; впрочем, это и не имело значения. Часы били, чтобы напомнить о себе, и бой их был хриплым, как скрежет водосточной трубы. Должно быть, в них лопнула какая-то важная пружина. Медлить было нельзя.

– Однако не пора ли в дорогу? – озабоченно спросил папа Ксаверий. – Времени осталось немного, и существует вероятность не застать часовщика на своём месте.

Дедушка Иннокентий встал из-за стола и бережно снял часы со стены. «Тик-так, тик-так, тик-так!..» – безостановочно щебетал невозмутимый указатель времени, которое давно потеряло всякий смысл. Скороходовы прислушались к этим звукам, находя их зловещими и ненужными. Но никто по-настоящему ни о чём не беспокоился: всё обещало устроиться само собой. Дедушка Иннокентий поставил часы на стол, отёр с них пыль и принялся внимательно разглядывать семейную реликвию. Остальные члены семьи также с интересом наблюдали за часами, зная, что они вскоре должны остановиться. Это походило на прощание с добрым и мудрым существом, приговорённым к смерти за чью-то глупую провинность. Тихий отдалённый голос подсказывал, что это недоразумение, которому следует воспротивиться; но чужой проступок был слишком велик, и предотвратить казнь не было решительно никакой возможности.

И когда часы были унесены в мастерскую, ни у кого не возникло мысли о том, что из дома ушло само время. Грядущее забвение представлялось Скороходовым чем-то вроде бессрочной вакации, когда при необходимости всё же можно будет прибегать к услугам хронометра. Наивные люди, они не предполагали, что время просто-напросто упразднят вместе со всем тем, чем оно занято. Они надеялись, что всё как-нибудь обойдётся.

Но часовщик знал своё дело.

Смерть часов в семье Скороходовых имела большое значение для города Промозглые Матюши, хотя никто из его жителей об этом не подозревал. Все только вздохнули свободно, почувствовав, как с их плеч свалилась огромная тяжесть. Тревоги и беспокойства улеглись; осталось разве что некоторое недоумение, тут же, впрочем, уступившее место ожиданию чего-то чрезвычайно приятного. Город приближался к заветной черте.

А в дом Скороходовых пришла беспечность. Повесив на прежнее место умершие часы, они возликовали. Ликование это было настолько велико, что вся семья решила незамедлительно отправиться на пикник. Погода тому благоприятствовала. К Скороходовым с удовольствием присоединилась чета Богоявленских и две неизвестно откуда взявшиеся собаки. Само собой, намечавшееся мероприятие нельзя было назвать событием, потому что событий больше не стало; следовательно, повод для беспокойства отсутствовал. Оставалось только радоваться.

Пикник проходил достаточно бестолково, то есть так, как и полагается всякому пикнику. Все разговоры сводились к обсуждению трёх вещей: корзинок с провизией, заготовки хвороста и собак. Папа Ксаверий пил водку и закусывал её кремовыми пирожными. Мама Брунгильда по привычке искала во всём происходящем подвох – и не находила его. Сын Григорий, стоя под раскидистой липой, пел «Заступнице усердная» и машинально шевелил пальцами. Дочь Ариадна ничего не делала, поскольку не имела прямых указаний что-либо делать. Бабушка Элеонора разговаривала с Иванушкой Богоявленским, и под конец они пришли к выводу, что их разговор начисто лишён всякого смысла. Аннушка Богоявленская поглаживала округлившийся живот и внушала сама себе разнообразные приятности. Таким образом, картина складывалась почти идиллическая. И у всех постепенно созрела мысль, что забвение, ожидаемое ими с таким нетерпением, наконец наступило. Но это умозаключение было преждевременным.

Один только дедушка Иннокентий не выразил желания участвовать в пикнике. Ему с избытком хватало общения с природой на дому, и перемещаться для этой цели куда-либо ещё он считал совершенно излишним. Но главным, конечно же, было то, что ему предстояло поставить последнюю точку, без которой наступление забвения оказалось бы невозможным.

Оставшись в одиночестве, дедушка Иннокентий снял с руки перепачканную повязку, затем аккуратно, чтобы не забрызгать кровью ковёр в гостиной, обхватил пораненную руку и, придав лицу страдальческое выражение, вышел на террасу. Там он взял здоровой рукой прислонённый к перилам топор, спустился по ступенькам и двинулся вперёд по дорожке, ведущей к дровяному сараю. У сарая, как раз подле кряжистой колоды, приспособленной для колки дров, лежало нерасколотое полено. Дело было за малым. Дедушка Иннокентий представил, как он прикоснётся лезвием топора к пальцу, сделает стремительное скользящее движение и так же стремительно занесёт топор над головой. Он немного помедлил, собираясь с мыслями, чтобы вспомнить обо всех последствиях своей оплошности, но из этого ничего не получилось. Тогда он пожал плечами и решительно пододвинулся к топору.

Тут всё и произошло. В следующее мгновение топор уже лежал на траве. Кровяных пятен, только что пестревших повсюду вокруг колоды, больше не было. Дедушка Иннокентий стоял над топором, чуть сгорбившись, целый и невредимый.

Он отошёл к дровяной куче, присел на корточки, опустил руки между коленей и задумался. «Что я делаю?» – промелькнула у него среди прочего и такая мысль. Тут же его раздумья приняли неуправляемый характер, и началась сущая неразбериха.

Мысли стали вязаться между собой, путаться, и то и дело из этого кишащего клубка высовывалась какая-нибудь одна мелкая и ехидная мыслишка с высунутым длинным язычком, дразнясь и мерзко хихикая. Какое-то время она тряслась наподобие марионетки, размахивая игрушечными розовыми кулачками, но после исчезала, уступая место другим своим, не менее нахальным товаркам. Этот клубок дышал и пульсировал до тех пор, пока на плечи дедушки Иннокентия не легла приятная усталость. Тогда он успокоился, подул на досадный сгусток мыслей, и тот мгновенно улетучился, как облако, не оставив о себе никаких воспоминаний. На душе стало спокойно и даже немного весело. Дедушка Иннокентий глубоко вздохнул и лёг возле кучи дров, с наслаждением вытянувшись на траве. Он лежал и некоторое время ещё прислушивался к своим ощущениям, но вскоре потерял к этому занятию интерес – и ему всё стало нипочём.

И время прекратило своё существование, потому что его больше не требовалось. Главные действующие лица этой истории поняли, что отсутствие цели не стоит того, чтобы к нему стремиться, и что всё и без того в корне хорошо. Что же касается самосозерцания, то наши герои сумели насладиться им в полной мере, а думать о чём-либо другом они уже не желали. И жизнь их превратилась непонятно во что.

Так на семью Скороходовых снизошло окончательное забвение.