Мама...

Жанна Дроздовская
Теперь я знаю, почему ты, мама, плакала в один из самых счастливых дней моего детства. Пусть я тебя не вижу, но чувствую, что ты сейчас в моей комнате: вздохнула занавеска, еле слышно всхлипнула половица…Присядь, пожалуйста, рядом, а я расскажу тебе, что теперь знаю. Я знаю, почему ты не ласкала меня, запрещала улыбаться, не хотела фотографироваться со мной, иногда в сердцах плевала на меня и называла дурочкой. Я буду говорить, а ты, если сможешь, дай мне знать, хорошо?
Ты помнишь, мама, как ты, самая красивая еврейская девушка района, встречала новый год у своей подруги? Она, счастливая – вернулся с Победой легко раненый муж – бегала из общей кухни в комнату, накрывала на стол: вареная картошка, солёные огурцы-грибы, бутылочка вина.
Она не сказала тебе, твоя подруга, что хочет добра тебе и другу их семьи. Иначе узнала бы, что ты любишь и любима, что ваша добропорядочная еврейская семья провела обряд сговора и обручения тебя со знакомым им ещё до твоего рождения чудесным мальчиком Изей. С тем самым Изей, который умел сочинять стихи раньше, чем произнёс слово «мама». Ты, как и город, скучала по уехавшему на учёбу другу, но ведь он так скоро должен был вернуться!
А ты, мама, ждала его и согласилась прийти встречать новый год к замужней подруге не потому, что она была начальником отдела кадров на заводе, где ты в том голодно-счастливом 45 году раздавала продуктовые карточки. Просто она так просила…
Почему стук в дверь комнаты твоей подруги напугал тебя, ты не знала, мама. Зато теперь это знаю я, твоя единственная дочь. Мой будущий отец постучал неторопливо, тяжеловесно, громко. С таким звуком начинает свой путь с горы валун, увлекая за собой в новую жизнь более мелкие камни.
Он вошёл, и в полупустой комнате сразу стало тесно от запаха его новенькой гимнастёрки, широких плеч, грохочущего смеха и громоздкого имени Евстафий. Хотя, как оказалось позже, его когда-то звали Стах. Но это другая история…
Зачем ты, мама, не знавшая даже запаха вина, выпила в тот вечер целый бокал? Неужели ты не слышала, как стонал за окном ветер, не видела, как деревья за окном заламывали в исступлении руки?
Утром ты, конечно, опомнилась, но пролитое на скатерть вино уже нельзя залить в бутылку. Пришедшая искать тебя твоя мать Соня даже не подошла к тебе, плачущей. Она поняла, что упрекать – поздно. И именно тогда ты просто умерла для неё. Как бросают, прощаясь землю, она лишь тяжело кинула три слова: «Всё потеряли навсегда». И она ушла.
А счастливый Стах побежал покупать тебе одежду. Но что он мог купить в те годы да на те деньги? Когда драповое пальто вы принесли к старому еврею вечером того же дня, чтобы на том картофельном мешке перешить хотя бы пуговицы, дядя Даниил даже со стула не встал. «Это пальто, - сказал он, - как и меня уже ничто не спасёт от старости. А пуговицы – это самое ценное, что есть в этом многоквартирном доме моли». 
Теперь я знаю, мама, что ты умерла ещё в том далёком 46 году. Именно поэтому ты не плакала, когда твоего так и не сумевшего родиться сына вытаскивали из тебя на Божий свет кусочками: малыш не захотел жить. Ты и не плакала, и не смеялась больше в жизни никогда.
Только один единственный раз. У меня уже, как мне казалось, был папа.  Мы шли с тобой по парку, и вдруг к нам спешно приблизился незнакомый мне мужчина. Ты вскрикнула: «Изя!» А он присел возле меня и подал мне НАСТОЯЩИЙ ШОКОЛАД.  И пока я стояла, боясь пошевелиться, чтобы счастливый день не разбился, ты умерла вторично: «Нет, - на какой-то вопрос мужчины ответила ты, - я люблю его». Я не видела, как ты осталась одна: всё окружающее растворилось в горьковатом привкусе шоколада. А когда я опомнилась, ты лежала на скамейке и в первый и последний раз в моей жизни плакала. Нет, не в последний. Ты плачешь и сейчас, мама: по оконному стеклу стекают крупные капли. Значит, ты уже не в комнате. Ты уходишь. Не плачь, мамочка. Я прощаю тебя. И знаю, что когда-нибудь обязательно увижу улыбку на твоём лице.