Эх, яблочко!..

Елена Леонидовна Федорова
— Эх, яблочко, ты моё спелое!.. а вот барышня идёт — кожа белая... кожа белая, шуба ценная!.. если дашь чего — будешь целая!

Каждое утро в больнице начиналось со ставшего ритуальным танца мужчины из соседней палаты. Ему было около тридцати лет. Бабушки из моей палаты звали его «наш Серёжа», а я про себя прозвала — «Эх, яблочко».  Пока санитарки мыли и кварцевали палаты, мы сидели на диване в коридоре, а Сергей пел и отплясывал нечто среднее между чечёткой и матросским танцем. Бабушки радовались, смеялись и хлопали в ладоши. Пару раз я ловила его жёсткий, стальной взгляд, и хлопать почему-то совсем не хотелось.

— Эй, голуба, ключик от душа дай-ка мне, я вперёд пойду.

/Рано утром я столкнулась в коридоре с «Эх, яблочком». Душ был один на всё отделение, поэтому порой за ключом приходилось побегать./

— Какого рожна?.. с какого такого перепугу я должна тебе отдать? Пропусти!
— Что бо'рзая, да?
— Послушай, мальчик, я тебя лет на пятнадцать старше, ты бы шёл мимо, а?..
— Что... в морозильнике жила всё это время?
— Пропусти — говорю!
— Точно — бо'рзая. Где чалилась, подруга? Неспроста пацанва тебя уважает. Может, почифирим вместе вечерком.  Стишата почитаешь. Ты, говорят, пишешь что-то...

Кровь прилила к моему лицу. Внутри всё забурлило. Я едва сдерживала себя. Так хотелось съездить ему по роже и стереть наглую ухмылку.

— Отвали, сосунок! А нет... вообще-то подойди-ка поближе. Слушай сюда — ты, говорят, на выписку идёшь? А я, ты знаешь, кровью харкать начала. Утром силы ещё есть, а к вечеру валяюсь. Так вот — ты сейчас исчезнешь, а я, пока силы есть, помоюсь. А если не понял, то я могу покашлять на тебя хорошенько. Ясно выразилась?

Он отшатнулся от меня и, ничего не ответив, ушёл.

— Хорошо ты его отбрила, — из курилки на лестничной клетке вышел седой мужчина под пятьдесят, — я тут курил и всё слышал...

Он тяжело дышал, кашлял и сплёвывал в обрубок пластиковой бутылки, служившей пепельницей. На боку была прикреплена банка с желтоватой жидкостью. Поймав мой взгляд, продолжил:

— Видишь: печень отказала. Весь жёлтый, страшно смотреть. Ты с ним не пересекайся больше. Хотя, нет, не тронет он тебя теперь. Трусло. Мужика одного до смерти забил, с особой жестокостью, говорят. А сам смерти боится. Сама знаешь, как тут нас перетасовывают постоянно по палатам. Так вот он каждый раз интересовался, на какой койке умер кто-нибудь. Боялся ложиться. Да тут на каждой кто-нибудь да... И мне недолго осталось... А ты... давай... не сдавайся...

Он умер через три дня.

— Эх, яблочко, да на тарелочке!..

Бабушки хлопали, как всегда, и смеялись.

Я решила не говорить, за что сидел их Серёжа, но и не могла смотреть, как они хлопают жестокому убийце. И вдруг меня вынесло в круг, я забила чечётку и оттеснила его, и неожиданно для себя запела что есть силы:

— Эх, яблочко,  да ты мочёное, стала барышнею я преучёною! Эх, яблочко, я очень белая,
затуманена, слаба, осоловелая. Эх, яблочко, здесь не в охотку я! Отвяжись худая жисть... своей чахоткою!

С тех пор чечётку била я.

Чахотка-чечётка

Серее серого – покровы,
темнее тёмного – пятно.
И чернота была готова
уволочить меня на дно.

Звенящим кашлем по кусочку
платила ей, кровавой, дань
и торговалась за рассрочку...
Болезнь тянула к горлу длань.

А лепестки багровой розы
горели на моих щеках...
И пот – бесчисленные росы...
И дрожь – в ослабленных руках.

Когда вконец осатанела,
наслав невыносимый зуд,
то стала я белее белой:
опутал кожу мерзкий спрут.

Плясала денно-нощно джигу
на обжигающих углях...
Хотела показать ей «фигу» –
таилась в сумрачных углах,
 
играя бесконечно в прятки:
то нет... то валится на грудь,
без продыха... я била пяткой,
танцуя, чтобы не заснуть

навечно под январской вьюгой.
До одури считала шаг... –
ещё... ещё один по кругу,
с одышкой падая во мрак...

Светлело... тая, не в охотку
пошла, грозя: – Ещё вернусь!
А я: – Ступай!.. ступай, чахотка!
Теперь я знаю жизни вкус...