Как действует поэзия

Алекс Грибанов
Разнообразье слепит нам глаза,
Путая ясные вещи…

А. Грибанов


Определения поэзии давались не раз. И чисто «поэтические», и научные, философские. Конечно, зачастую понятия подменяются, и тогда термин «поэзия» употребляется как синоним стихосложения, стихотворной речи, то есть такой речи, которая систематически использует специальные средства структурной и звуковой организации, в первую очередь ритм и созвучия. Это свойство отличает ее от речи более или менее обыденной – прозы, которая такого рода средства игнорирует или применяет от случая к случаю в качестве разового стилистического приема. Прозой, как открылось Г-ну Журдену, мы говорим, стихами – нет. Стихотворная речь родилась в незапамятные времена и неотступно сопровождает человечество на его цивилизационной дороге. Она явление социальное, один из неотъемлемых атрибутов общественной жизни, и исследовать ее зарождение, развитие и значение – занятие, полагаю, любопытное и перспективное. Но я не историк, не филолог и не социолог. Меня интересует другое.

Думаю, что не очень давно, вряд ли раньше позапрошлого века, понятия стихосложения и поэзии разошлись. Хотя и до этого, конечно, знали, что стихи могут быть хорошие и плохие. Но теперь только ленивый не скажет о каком-нибудь тексте: это так, рифмоплетство, версификация, но тут нет поэзии. А коль скоро разделение произошло, то, как это всегда бывает, понятие стало жить своей жизнью, и теперь зачастую говорят о поэзии вне стихов, в различных явлениях жизни и искусства. Не редкость, к примеру, услышать о поэтичном пейзаже или настроении, даже о поэтичных девушках рассказывают старые романы, только это ведь в переносном смысле. Мой разговор о поэзии в ее основном значении, то есть о ее присутствии или отсутствии в стихотворной речи.   

Стоит отметить, что непосредственно сегодня, во времена прозоподобных верлибров, о несовпадении поэзии и стихотворства стали говорить реже – эта грань, как и многие другие, размывается, отчасти в силу естественных процессов, отчасти преднамеренно. Выпускаются, скажем, тома переводов великих поэтов (именно поэтов!), в которых поэзия отсутствует практически напрочь. «Разве кто-то знает, что такое поэзия? – задиристо восклицают создатели и защитники такой литературы, – Мы не знаем, и вы не знаете. Наше дело содержание, размер и рифмы». И передергивают, потому что даже филологам давно известно, что внешнее, «фактуальное», содержание стихотворения не есть содержание истинное. Настоящее содержание поэтического текста – это его поэтическая суть, присутствующая в нем поэзия. И никуда не деться от вопроса: что же это за вещь такая неуловимая – поэзия?

Как и на многие другие важнейшие вопросы, ответить на этот вопрос коротко и однозначно невозможно. И все же, среди множества кратких суждений о поэзии есть одно, которое мне кажется очень точным – оно принадлежит одному из создателей неопозитивизма Рудольфу Карнапу, назвавшему поэзию адекватным выражением чувства жизни. Правда, вместе с музыкой, которой он отводит первое место. Карнап противопоставляет поэзию и музыку философии как неадекватному выражению этого чувства. Понятно, что речь идет о традиционной, «докарнаповой», философии: новая философия должна стать наукой и о чувстве жизни забыть. Конечно, чувство жизни выражает себя не только в поэзии и музыке, оно присутствует и в великой прозе, и в живописи, да мало ли еще в чем. Да и само понятие жизни, вряд ли, может быть точно определено, хотя мы как будто знаем, вернее, ощущаем, что это такое. 

Тем не менее, сказанное Карнапом верно, хотя сути поэзии и не исчерпывает. Замечательно, что речь идет о чувстве. Но ведь где чувство, там начинается субъективизм. Начинается, но стоит ли его, этого субъективизма, бояться? Поэзия – это нечто, улавливаемое именно чувственно; значит, чтобы понять, что такое поэзия, нужно в первую очередь обратиться к своему чувственному опыту, а уж потом попытаться сопоставить этот опыт с опытом других.   
 
У меня он богат, этот опыт. Стихи практически всю жизнь помогали мне жить, спасали в несчастье, заставляли осознать и пережить сильные и глубокие эмоции, порождали восторг, отодвигали одиночество и отчаяние, в которые слишком часто склонна погружаться душа, давали силы жить дальше. Сначала только чужие, потом к ним добавились свои. Но не любые стихи, очень немногие. И я всегда знал для себя: вот это стихотворение поэзия, а это – нет. Стихотворение или только строфа, даже строчка. Мои оценки по молодости не всегда были устойчивы, но со временем появилась определенность. То, что трогало десятилетия назад, может перестать волновать, но я продолжаю ощущать это как поэзию, просто она  отчего-то стала не совсем моей. Естественно, бывает и наоборот. А как же свои собственные стихи? Да так же. Когда рассеивается первый родильный восторг, начинаешь и в своем понимать: здесь поэзия, а вот тут не совсем. Начинаются правки, которые успех дают не всегда.

Но собственная поэзия особый случай, хватит о ней. Итак, мой личный опыт говорит, что я умею выделять отдельные стихи и строки как поэзию. Мне хочется их перечитывать, твердить про себя и вслух, восторгаться ими и пытаться передать свой восторг другим. Таких строк и стихов не слишком много. Всё остальное я воспринимаю как не поэзию, хотя иногда из этой серой для меня массы что-то поначалу не замеченное выплывает, переходя в разряд поэзии. Общение с теми, кому поэзия, как и мне, жизненно необходима, убеждает в том, что и у них это происходит похоже, хотя и со своими индивидуальными особенностями. Один мой знакомый говорит, к примеру, что он твердит стихи как замену молитве. Мне это понятно, но такая интерпретация не вполне моя.

Думаю, что среди несметного множества читателей, да и писателей, стихов совсем не большинство тех, для кого поэзия жизненная потребность. Чтение стихов ведь может быть культурной, а то и профессиональной, привычкой. Просматривать массу записанных в столбик текстов, искать в них удачные образы, обороты, созвучия, оценивать оригинальность или неоригинальность приемов – занятие, не хуже многих других; оно дает возможность щекотать нервы и самолюбия, спорить, сбиваться в стайки и стаи, в общем, формировать одну из многих культурно-социальных групп. Наверно, так и нужно: возникает социальная среда, помогающая или плодотворно мешающая становлению собственно поэта, но я о поэзии, а не об условиях ее возникновения. С поэзией как предельным переживанием полноты чувства жизни, о которой хочу говорить я, всё это имеет не много общего.

Ощущение такой полноты, то есть присутствия поэзии, индивидуально, интимно, но его, это ощущение, ни с чем не перепутаешь. Однако индивидуальность, интимность не исключает объективности. Все мы, кому случается испытывать те чувства, о которых я говорю, находим поэзию у довольно четко очерченного круга поэтов, с некоторыми личными предпочтениями, конечно. Может быть, тут действует коллективное внушение, мощное влияние традиции? Наверно, и этот фактор имеет значение, но невозможность для меня надолго допустить в святая святых многих весьма и убедительно хвалимых авторов показывает, что не это главное. На миг впустишь, как будто неплохо, но не твердится оно, не удерживается.

Конструктивное определение поэзии невозможно, но можно попытаться исследовать ее свойства или, как говорят философы, атрибуты.  И тут возникают два важнейших вопроса: на что именно в нас действует поэзия и какими средствами она этого достигает? До нас дошло замечательное суждение одного из величайших мировых поэтов Эмили Дикинсон. Дошло чудом. Конечно, Эмили Дикинсон, вообще, уцелела в веках чудом, или Божьим Промыслом, кому как нравится. Но суждение, которое я сейчас приведу, сохранилось чудом вдвойне, потому что даже не было ею записано. Оно прозвучало в разговоре с Томасом Хиггинсоном, тот сообщил эту удивительную формулу в письме к жене, и письмо уцелело. Вот что сказала Эмили:

«Когда при чтении книги всё мое тело холодеет и никаким огнем не согреться, я знаю: это поэзия. Когда я физически ощущаю, что у меня с головы сняли крышку, я знаю: это поэзия. Вот мои способы опознать поэзию. Разве есть другие?»

Первая часть понятна сразу: речь идет о мощном физиологическом воздействии. Эмили воспринимала это воздействие как озноб, непобедимое ощущение холода. Жар, трепет, экстаз, сердце ёкает – по-разному оно может ощущаться; главное, что организм переходит в новое, потрясенное, состояние. Вторую часть приведенного высказывания обычно переводят приблизительно, порой полностью искажая смысл. Для приблизительности есть основание: Эмили использует английскую идиому, которая не сразу воспринимается по-русски, причем не просто использует, а свободно играет с ней, конструируя собственный образ. И, как всегда у Эмили, смысл не вполне однозначен, слегка вибрирует. Тема потрясения продолжается, но возникает и другая, диктуемая упомянутой идиомой: нечто воспринято интуитивно, вложено непосредственно в голову, то есть усвоено здесь и сейчас – сразу, минуя доказательства, рассуждения, убеждение. Просто вошло и стало частью тебя.  Откровение.

Вторая часть тут очень важна: поэзия не только воздействует эмоционально, но наполняет сознание новым содержанием, властно и непосредственно. Первая часть могла бы быть отнесена и к музыке, и к другим формам искусства, и к прекрасному в жизни и природе, ко всему тревожащему и потрясающему душу. Но ведь поэзия – это еще и слова, а слова несут содержание, сообщают нечто, организующее чувственную стихию, делающее переживаемое произносимым.

Конечно, непосредственность, даже мгновенность воздействия, вовсе не означает, что поэзия всегда входит в сердце и мозг при первом же беглом просмотре, не требуя никаких усилий. Поэтический текст бывает порой весьма сложным, не похожая на обыденную речь сурово сопротивляется поспешному усвоению, но стих властно требует внимания, зовет к перечитыванию, и в некий счастливый миг происходит открытие, озарение, крышка поднимается, и дальше к стихотворению уже возвращаешься как к драгоценной и неотъемлемой части своего «я», своей вселенной. 

Какое же содержание несет поэзия? Мне всегда импонировал взгляд на поэзию как на предельное выражение экзистенциальной сущности человека, его разговор со своей душой и мирозданием, с Богом, если угодно. Именно поэзии удается слить воедино эмоциональное и интеллектуальное начала, дать чувственное наполнение  мысли. И это, действительно, важнейшая функция поэзии. Но, приглядевшись, замечаешь, что не только эта, глубинно-лирическая, составляющая, столь прославленная эпохой романтизма, оказывается важна. Собственный опыт восприятия говорит о многих случаях поэтического воздействия, никоим образом не сводимых к такому пониманию. Ну, где они, экзистенциальные глубины, в пушкинском описании вечера у Лариных? А душа трепещет неизъяснимо.

Или вот такой как будто обескураживающий эпизод из моей ранней юности. В одном из старших классов нам задали выучить наизусть небольшой отрывок по собственному выбору из поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин». И я сам не заметил, как выучил всё довольно длинное вступление. До сих пор помню исступленный восторг, с которым произносил эти строчки. Отношение к Ленину у меня уже тогда было сложное, никак не мог я сочувствовать его безоговорочному прославлению; так что же это было? И сейчас, через много десятилетий, те звучания порой вдруг всплывают в памяти, и я вновь, как в юности, подчиняюсь их торжественной скорби. Поэзия, угаданная мною тогда, никуда не делась, она и в старости не утратила своей силы, не потускнела. А дальше в поэме, после вступления, поэзия присутствует лишь изредка – в основном, скучноватые версификационные игры и ухищрения.

Так что же все-таки вкладывает нам в голову поэзия? Для чего она снимает с черепа крышку? Что объединяет тютчевский хаос и бегущий темною струею по чашкам чай, страстный порыв персонажей «Египетских ночей», купивших ценою жизни ночь любви, и скорбный реквием по сомнительному герою, перевернувшему мир? Приходится признать, что общность единственная – всё это адекватное по Карнапу выражение чувства жизни, принявшее конкретную, выраженную словами, форму. Непосредственное и одновременное проникновение как в душу, в подсознание, так и в сознание, в разум.

Итак, поэзия обладает неким синтетическим, чувственно-интеллектуальным, оформленным в слова, воздействием. Но какими средствами она этого достигает? Разве не обладает тем же свойством и проза? Ведь любая хорошая проза не ограничивается только сообщением и рассуждением. Даже достойный научный текст имеет эмоциональную составляющую. Что уж говорить о прозе художественной, тем более поэтической. Тут можно найти и образность, и тонкую структурную организацию, даже ритм и созвучия. В прозе есть понятие стиля, то есть такой совокупности приемов, которая обеспечивает целостность воздействия на читателя. Разве не взлетает душа при чтении иных текстов? И все же проза не имеет проникающей силы поэзии. Именно последовательное осуществление структурной, ритмической и звуковой организации делает поэзию проще схватываемой, легче запоминаемой, наконец. Не нуждаясь в предисловиях и обоснованиях, она умеет быть невероятно краткой. В прозе, дойдя до конца восхитившего текста, вспоминаешь ход мысли и чувства, но не ощущаешь их просто ставшими частью тебя. Сразу, целиком, здесь и теперь.

Стихотворение тоже не всегда обладает таким действием. Если обладает, оно поэзия. Даже если его внешнее содержание – оплакивание Ленина.  Подлинная, поэтическая, сущность перекрывает содержание кажущееся, второстепенное, то, о чем как будто рассказывается. Так, в программной или вокальной музыке суть не сводится к тексту. Свойство, определяющее присутствие поэзии, можно назвать силой высказывания. Но это не значит, что содержания нет: именно содержание, чудесным образом синтезирующее чувства, мысли и представления, беспрепятственно вливается в отворенную поэзией голову. Сила и содержание в поэзии слиты нерасторжимо. Бессодержательное высказывание только на первый взгляд может показаться сильным – чары скоро рассеиваются. Свойство стихотворения быть поэзией улавливается поэтическим слухом. Оно субъективно, но те, кто воспринимает и любит поэзию, в своих оценках не очень расходятся. Классики, настоящие классики, а не расширенный список, постоянно пополняемый литературоведами, это свойство демонстрируют, потому и остались. Оно не определяется совокупностью приемов. В лучших стихах, вообще, случается, не видно никаких приемов, даже особенной образности не разглядеть: просто точная, с удивительно подобранными, но как будто всегда здесь бывшими, словами и неброскими созвучиями, речь. А бывает и иначе: стих демонстративно изысканный, а, надо же, тоже входит в ум и душу. Никаких правил тут нет и быть не может.

Кажется, разобрались. А теперь подумаем, что из этого следует. Во-первых, многообразие средств, которые обеспечивают возможность поэзии непосредственно проникать в сознание и подсознание, все-таки служебно, а целевая ее функция – именно это проникновение, внедрение в нашу голову некоторого содержания. В конечном счете, это всегда всё то же чувство жизни, только проявления этого чувства бесконечно многообразны. А выразить чувство жизни способно только живое. Поэтому стихотворство, сосредоточенное на приемах – рифмах, размерах, образах, метафорах и т.д., оказывается за пределами поэзии и становится ею лишь тогда, когда все эти украшения отступают на задний план, став лишь средством для передачи отодвигающей их в сторону сути. Когда новизна и оригинальность стиха становятся самоцелью, они могут, конечно, ублажать пресыщенный вкус авторов, критиков и ценителей, но опадают, как высохшие лепестки, при легчайшем дуновении новой моды. Мне скажут, что это противоречит основному принципу модернизма, утверждающему «Коперников переворот в искусстве, в результате которого область интересов художника переместилась с онтологии на гносеологию — с действительности на способы ее репрезентации и манифестации» (А. Генис). Да, верно, противоречит.

Во-вторых, среди средств, применяемых поэзией, есть одно важнейшее, о котором при конкурсных и прочих разборах почти всегда забывают. Это язык. «Слов вокруг множество – поэт находит единственные» (А. Черно).  Да, это средство не специфично для поэзии, но именно оно оживляет все остальные. Поэзия – квинтэссенция языка, язык – душа поэзии. Вне языка, как и вне содержания, стихи не стоят ничего, и можно сколько угодно восхищаться рифмами или метафорами в лишенном энергетики, бессильном тексте. Восхищайтесь, карты вам в руки, но шулерство останется шулерством.

И сразу всё ясно становится с «поэтическим», а вернее, как правило, только стихотворным, переводом. Предположим немыслимое: какой-нибудь гениальный профессионал сумел пересказать иноязычное стихотворение близко к тексту, да еще сохранив размер и в нужных местах рифмы. И критики, и переводчики, да и многие читатели ахнут от восторга. Но можно сказать с уверенностью, что это будет муляж, макет в натуральную величину, нечто безнадежно мертвое. Полезное, возможно, поскольку мы узнаём, о чем писал поэт, как он организовывал стих, какие использовал образы и приемы. Но вдохнуть в эту мертвую конструкцию жизнь не получится – жизнь приходит только с новым рождением. Принято сетовать, что Пушкин непереводим. Как будто другие переводимы! А почему именно Пушкин? Да потому, что у него почти нет явных приемов, имеющих смысл вне родного языка, и поэтому муляж оказывается неинтересен – только создание вдохновленной Пушкиным настоящей поэзии может ввести его в чужую культуру. Прав был старик Маршак, всю жизнь переводивший стихи, когда сказал, что перевод поэзии невозможен, но возможно чудо. Это чудо поэзии, которая, подобно зерну, должна умереть, чтобы ожить в другом языке. Только так.

На исходе дней хочется вглядеться в ускользающую жизнь и уяснить для себя смысл важнейшего, что в ней было и, кажется, пока еще есть. А важнейших вещей (кроме самого чувства жизни) было в моей жизни две – любовь и поэзия. С поэзией, как будто, теперь понятно.