всё разорено ещё с Гражданской

Уменяимянету Этоправопоэта
О случившемся в Одессе на концерте Райкина я узнал из прямой трансляции в Интернете.

Мы ругаем Америку, многие ненавидят её, но нельзя отрицать пользу – Интернет и социальные сети запустили не в Китае.

«Сейчас начнётся, – думал я, спешно собирая вещи, – кто прав, кто виноват, чей Крым,

кого имел в виду Пушкин под учёным котом,
но никто не подумает о том,

как вытащить из Одессы Константина Райкина живым и невредимым.

Разбираться будем потом.

Живой Райкин может приносить как Америка пользу и вред, а от памятника Райкину только скульптору будет польза».

Так думал я, собирая вещи, а в самолёте уже не думал – задремал.

Националисты рыскали по Дерибасовской, сновали туда-сюда по Французскому бульвару, заглядывая под кепки прохожим – не Райкин ли?

«Шо шукае пан?», – трое подвалили сбоку и стали полукольцом, выход из которого был один и прямо на Москву.

«Чарку та дивчыну», – я торопился.

Патрульные стали скалить кривые, тёмные от дешевого табака зубы.

В таких же кривых и тёмных переулках Молдаванки я настиг крадущийся полупрозрачный силуэт, призрак, почти тень великого артиста.

«Шолом ханахес», – прошептал я в саму гущу призрака, в ночь, в дождь и ветер.
Константин Аркадьевич доверился мне.

А в его безвыходном положении я бы поступил даже менее рассудительно.

Свистки жандармов, крики пьяной матросни, жуткое завывание украинского «гой еси», хохочущие девицы в мини-юбках – всего не рассказать, как выбирались мы из Одессы в ту ночь.

«У меня нет денег на обратный билет», – признался уже где-то в степи Константин.

«У меня тоже», – сказал я. Пушкина будем читать в сельских клубах, Пушкина и Пастернака!

«Выгонят, – не поверил Райкин, – освищут и прогонят как собак».
 
«Будем «Свидание» читать. Авось пронесёт», – сказал я.

Засыпет снег дороги,
Завалит скаты крыш.
Пойду размять я ноги:
За дверью ты стоишь.

Одна, в пальто осеннем,
Без шляпы, без калош,
Ты борешься с волненьем
И мокрый снег жуешь…

Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему.

И в нем навек засело
Смиренье этих черт,
И оттого нет дела,
Что свет жестокосерд…

Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?
 
«А если спросят, чей Крым, что будем делать?», – неуверенно и почти уже соглашаясь, сказал Райкин, но веко у него дёрнулось.

Вы Чичибабина им не читали «Живу на даче?» – спросил я.

«Я текста не знаю, где мы его возьмём здесь? В сельской библиотеке? Всё разорено ещё с Гражданской!», – Константин Аркадиевич, кажется, стал приходить в себя – передо мной вновь стоял великий артист.

«Сядьте, а то замёрзнете», – урезонил я его.

Действительно, наш небольшой костерок в холодной сырой степи давал мало тепла.

Здесь же у костра я зачитал Райкину «Живу на даче»…

Селяне встречали нас на ура.

Перемещаясь по сельским клубам, мы убивали двух зайцев – собирали деньги на билеты и приближались к границе.

Сегодня уже в Москве.

Получите своего Райкина и не надо меня благодарить – у меня теперь абонемент в «Сатирикон».


*  *  *

Живу на даче. Жизнь чудна.
Своё повидло…
А между тем ещё одна
душа погибла.
 
У мира прорва бедолаг, –
о сей минуте
кого-то держат в кандалах,
как при Малюте.
 
Я только-только дотяну
вот эту строчку,
а кровь людская не одну
зальёт сорочку.
 
Уже за мной стучатся в дверь,
уже торопят,
и что ни враг – то лютый зверь,
что друг – то робот.
 
Покойся в сердце, мой Толстой,
не рвись, не буйствуй, –
мы все привычною стезей
проходим путь свой.
 
Глядим с тоскою, заперты,
вослед ушедшим.
Что льда у лета, доброты
просить у женщин.
 
Какое пламя на плечах,
с ним нету сладу, –
принять бы яду натощак,
принять бы яду.
 
И ты, любовь моя, и ты –
ладони, губы ль –
от повседневной маеты
идешь на убыль.
 
Как смертью веки сведены,
как смертью – веки,
так все живём на свете мы
в Двадцатом веке.
 
Не зря грозой ревёт Господь
в глухие уши:
– Бросайте всё! Пусть гибнет плоть.
Спасайте души! 
 
1966