Царь всех святых

Ишздд
На восточной стороне Варсонофьевского и Варваринского,
по-над к северу от Советской улицы
был храм. Как сейчас помню я золотые листы
и горгулий, глядевших строго на юг,
танцоров, населявших резные мосты,
по команде часов кружившихся в круг.
Там ладан курился. Там свечки теплились.
И были записки всего за десятку.
Там в праздники многие сонно толпились,
набивались всмятку.
Был чуден алтарь.
На нем, разыгравшись,
стихии смотрели, прищурясь с искрою,
как к ним, подступившись, подавшись, набравшись,
тянулись гонцы человеческого роя.
Всех выше был он.

Он искал, он стремил.
Ему и покойно, и радостно так.

Он знал, не простак,
что приятен и мил.
Он был мил и приятен, и любезен народу
и за это дарил хорошую погоду,
насылал урожай и двенадцать детей,
позволял ждать хороших вестей.
Приносили цветы,
возносили молитвы,
приходили служивые только что с битвы.
Каждый крест надевал, кто-то бил и поклон.
Он с улыбкой глядел с закопченных икон.
Тут кадило летало.

Выходила толпа.
Гомон был, как тогда, в сотворенье столпа.
Кто-то что-то сказал, да потом сам не рад.
Кто-то все норовит вставить слово не в лад.
Шли в ворота, на улицу, там кто куда.
Кто-то вербу несет, у кого-то вода.
Кто-то так, посмотреть,
несмотря ни на что.
Кто-то приз получал: выдавали пальто.

Это в праздник.
Обычно же тихо и гладко.
Все сгорает, забытое и без остатка.
Под иконой в углу тихо тлеет лампадка.
Где-то цокает грустно лошадка.
Вот в такой-то простой и непраздничный день
мимо храма я шел, плохо помню, зачем.
Кто-то вышел оттуда, улыбнулся, затем
на него налетела облачная тень.
Он шел рядом со мной, говоря:
«Как тогда,
как я ехал в поход. Забежал я сюда,
чтоб потом уж исчезнуть вдали, помолясь».
Я подумал себе: понеслась.
Он зачем-то еще говорил:

***

— Представь, что в пространстве разлит акрил, —
вот как сейчас (я делаю широкий жест рукой вокруг),
но мне до того нет времени, мне надо вдруг в путь —
собирать разлившуюся ртуть,
красную ртуть.
Искать новые круги, срывать колоски, копать, где скрылась суть...
Испросив милости и большой удачи на этой неделе,
выходишь на улицу и оглядываешься вокруг:
немного людей, и все, в основном, в деле,
ноги волочат шаг при апатии рук.
Но было срочно ехать, так какая разница.
Верстовые столбы ползли мимо — дразнятся.
Бесконечная череда надвигающихся выходных
захватила и толкала вперёд.
Бесконечная череда брошенных деревень
составляла мертвый бордюр дорог:
между депульпированием и удалением корня есть ещё немало фаз.
По вечерам с непривычки дёргался глаз.
Где-то получалось посадить саженец, вставить свои пять копеек.
Где-то для посиделок не хватало скамеек.

— В желтом небе расцветают
маргариновые тучи,
и бетонные утята,
хохоча, сигают с кручи.
Дуй мне ветер, дуй сильнее!
обдувай мои бока.
В желтом небе расцветают
запасные облака.
Я поверил ненадолго,
для меня душистый клевер, —
но потом-то речка Волга
преградила путь на север.
Дуй мне ветер, дуй сильнее,
сдуй всю кожу и весь жир.
Не было глупей затеи.
Обтупились все ножи.

— Я на печку и на лавку,
но кружится голова;
я на встречу делать ставку,
но кружится голова;
кто-то падает под воду,
только булькает слова,
ведь кружится голова.

— Наверно, я уже в раю
(а может быть, совсем не там,
но правда, это и не важно).
Я вспоминал всю жизнь свою
по временам и по местам,
покомнатно и поэтажно.
Меня катил за валом вал,
и я все больше отдавал;
я растворялся, исчезал.
Весь мир вдруг стал как круглый зал,
где все места освещены,
и я стоял там у стены.
— А солнце тут же повернуло
на юг из наших из широт,
и лето сразу утонуло.
Такой коловорот.

— Помню, я лежал на невидимой черной траве.
Звезды вокруг небесной оси крутились надо мной.
Где-то там пары фотонов без оглядки бросались в связность.
Кометы искрились и дарили Земле метеоры, сгорающие ярким фейерверком.
Рассыпались звездные сокровища назло всем проверкам.
От такого мельтешения в глазах слегка мутило. Далекий-далекий термоядерный огонь
щипал кожу, тыкался иголочками в ладонь
и в целом мешал релаксации. Было ощущение,
что что-то забыто, о чем-то не подумано. Предрассветное беспокойство
с приходом дня и уходом тумана приобретало свойство
усиливаться, становясь все менее четким. Тяжкое чувство. Просить прощения
не у кого, да и нет греха.

— Только всякая чепуха
лезет на ум, когда надо собраться.
Я понял, что мне уже не двадцать.
Встал с земли и пошел, заплетаясь в ногах,
искать ночлег, чтобы позже поворотить восвояси.
Был конец лета. Всему вокруг наступал явный крах.
Маленький локальный конец света и его потешные ипостаси.
Я хотел только одного: спать.
Когда хочешь одного, лезет все остальное в больших дозах.
В итоге я не нашел кровать, а просто улегся подальше от глаз, не думая о предутренних морозах.
А когда встал, стал потихоньку возвращаться.

— Как прошли три недели, перестаешь отмечать,
все просто летит навстречу, туннель,
не налететь бы на ель.
Сознание потихоньку теряется, настолько, что
потом, вернувшись, уже не можешь вспомнить с какого-то момента.
В хаотичные клубки свернулась лента.
И — ничего, только набежала рента.

— Вернувшись из странной поездки,
сделал пару недель без движения.
Просто брел по улице и скучающим взглядом заглядывал всюду,
искал там сюжетов, искал сонетов, находил порой странные сражения.
Чаще всего без особого наполнения, без внятной цели, —

пусты слова.
Просты мотивы.
По списку:
сладость —
злоба —
боль.
И гормональные контрацептивы
играют значимую роль.
Придумайте мне кто-то новый
сюжет, чтоб было хорошо,
чтоб до последнего до слова
он вызывал культурный шок.
Но нет! не завезли на складе,
не выдали по накладной.
Не проводить же дни в засаде,
да ведь еще и не в одной.
Кометы падали в серванты,
и превращались только в дым.
Сидели недвижно ваганты,
как заповедано им.
И неожиданность людская
теряла блеск,
текстуру,
край.
Тоска без центра и без края
накрыла ровным слоем рай.
Хоть стой, хоть жди, хоть убегай.
Я так и сделал. И не знаю,
что было дальше, ни на грош.
По обесточенному раю
шел, мне кричали: что-то врешь.
Я закрывал глаза: болели
смотреть на тусклое кино,
на проржавевшие качели,
на мозаичное панно,
где не хватало уж фрагментов.

— Но постепенно отпустило.

— Везде была крестная сила.
Все драмы, все года работы
ушли в итоге в анекдоты.
Я снова был готов пахать,
переворачивать и брать,
искать, найти и не сдаваться,
терять, забыть и не смеяться.
Я много смыслов обретал
и много их кидал в канал,
смыслами засоряя дно.
Но это было все одно.
Скажи, ведь главное — конформность.
Еще священная покорность.
Готовность соглашаться с всем
и согласиться уж совсем.
Я долго думал: что не так
и почему уходит суть.
Но цепь панических атак
меня заставила замкнуть
свой рот. И стала тишина
и благодать, и...
Была весна. Была пыль. Были голые ветви дерев.
Было много чего, даже стоит ли это хранить.
Прошлогодние листья курились втихомолку, сопрев.
Я плясал, словно марионетка, обретшая нить.

***

Тут мы подошли к перекрестку, за которым траектории расходились.
Он кивнул мне, как старому знакомому, и повернул в свою сторону.
Я в продолжение всей беседы не проронил ни звука,
так что диалог вышел односторонним,
чем-то вроде его внутренней игры.
Было немного странное время, осы везде расплодились,
тщательно облетали всех проходящих, гадая, не занять ли оборону.
На старом кряжистом тополе дятел создавал ритмику стука.
Все вдруг на миг показалось огромным.
Такого не было уже с незапямятной поры.
В тот день у меня еще было много дел,
я в итоге не все успел. Но не суть. Через неделю опять
я проходил мимо того храма и решил зайти постоять,
решил зайти полюбоваться росписями и довольно смелыми барельефами.
Я уже не помнил прошлой встречи, неинтересно, проехали.
Однако храм, видимо, привлекал желающих чем-нибудь поделиться,
так только я могу объяснить сочащиеся историями лица.
В самой выси под куполом беспокоилась случайная птица.
Коптили свечки. Я думал, не зайти ли к вечерне послушать пение.
Вдруг кто-то сказал мне: «Какое странное настроение.
Здесь такое необычайное строение!»
На улице осы продолжали роение.
Лучи солнца продирались сквозь барьеры пыльных окон,
падали на стену и на краешек икон. Внезапно, без всяких предисловий,
не воображая препон, очередной случайный собеседник
начал поверять мне свою историю без особого секрета.

***

— Я многое вообще видел,
настолько многое, что перестал понимать, что это.
Все смешалось.
С моей стороны была непростительная шалость
превращать жизнь в ярко-пеструю рубашку,
но вначале казалось, иначе никак.
Голова — открытый насквозь сосуд,
и в нее течет событий поток
и тотчас вытекает. Но что они принесут?
Поздней весной много бликов вокруг:
яркое, ярко-яркое солнце пускает лучи
сквозь жизнежадный хаос листвы,
и вокруг мельтешит.
Так речное песчаное дно
под холодным и быстрым потоком
вдруг взметнется: установившиеся траектории струй
поменялись, сдвинулись ненароком, —
и теперь лишь движенье одно.
И чего-то предвкушаешь, приподнятый настрой.
А вокруг тебя вихрь: камушки, лепестки,
двери, киоски, холодильники, плиты —
все летает и кружится, движенья легки
и еще не забыты.

— Начиналось все постепенно.
Были крупные вещи, лишь на краях их, как пена,
бурно пузырились какие-то мелочи.
Много их там, но все неприметные,
неосознанные. Простота заветная
сопровождает в первые миги.
А потом, как в популярнейшей книге,
хаос потихоньку нарастает, как подснежная грязь,
что внезапно окажется на виду, как весной снег растает.
Просто скорость растет экспоненциально.
Даже быстрее, наступает момент,
ты его не отловишь, но он здесь,
когда в любом масштабе кривая задирается вверх.
Удар,
катастрофа,
сингулярность —
когда все, что обычно не сделать за сутки,
приходится вдруг воплощать прямо сегодня и сейчас.
Это словно бы радио, звучащее в пустой трансформаторной будке,
или в пустых наушниках ночью вдруг играет джаз;
иными словами, что бы то ни было вдруг появляется где угодно,
и все это происходит за бесконечно, словно дельта-функция, краткий миг.
Внезапно все отложенное на четверг нужно сделать сегодня
и прямо сейчас, иначе вселенная схлопнется: тик.

— В первый раз я испугался лавины.
Это было так непривычно!
Помню, я отмечал именины
и вдруг оказался где-то не там
и еще не там, и где-то не здесь,
и не тогда, и не потом,
и не затем.
Чуть не упал и ощутил, как что-то не смог.
Выправился все же в конце и сумел,
но получил — обычный паек,
словно бы сделал обычный урок.
Словно б не сделал уймищу дел.
Вдруг я очнулся от наваждения, и оказалось,
все десятки мест пролетели за миг;
я был словно высушенный, тут же сник.
Это было страшно — что это? эпилепсия?
Энцефалограммы не давали ответа.

***

Мимо нас, сигналя, промчалась карета.
Птицы щебетали в панике. Ощущалась зыбкость.
Я боялся на что-то налететь и ушиб кость.
Очередной случайный собеседник продолжал свой рассказ:

***

— Это кажется безопасным сейчас.
Показалось и тогда, всего двум месяцам пройти,
как случай из памяти стерся... почти.
Я обрел вновь беспечность... Нет, не так.
Я чувствовал беспокойство внутри,
под покровом обычных занятий и дел.
Я все глубже это хоронил, не хотел
ворошить загустевший клубок.
Это внешний, когда хочешь быть неглубок,
эскапизм. Так сгорает ракета,
сохраняя внутри капсулу для живых
(только наоборот).

— И тогда получаешь поддых.
Так и произошло, я был внешне каменн, но слегка обветрился,
в моей грубой шкуре образовались трещины,
из них проглядывали враждебные ростки.
Временами — было грустно — я пил от тоски,
не замечая, как прорастают они,
словно посягательства империалистической военщины,
словно грозные и растущие пни.
В один обычный день наступил час,
когда вся гора,
весь ворох мелочей вокруг
вдруг рухнул,
вдруг накрыл,
вдруг похоронил всех нас.
Катастрофа всегда происходит вдруг:
разрыв образуется там, где нулевое напряжение.

— Магазины закрывались (с воем ураган хлопал дверьми),
какие оставались, в них ничего не было по безумным ценам,
как будто все разом позабыли умножение.
Вырастали повсюду глыбы из множества слоев;
повсеместно начинался хайп; замкнутые тусовки обсуждали каждая свое.
Встречные несли мне невообразимый бред, как бы предлагая: возьми.
Я прибежал к своему дому, чтобы увидеть, как его сносят,
мне велели переселиться куда-то в воздух в двадцати метрах над землей.
Я бросился звонить по знакомым номерам, но телефонную станцию ддосят,
на моих глазах тридцатилетний тополь перешибло соплей.
Машины ездили произвольно, некоторые по кругу, другие по встречке.
В новостях объявили, что фестиваль игры на ложках.
В магазинах невидимой рукой смело соль, мыло и свечки.
Мимо, смеясь, бежали чертики в узорчатых сапожках.
Я словно бы оглох, весь рев и гвалт шел как издалека.
Улица была полна обезумевших, слепо шатающихся людей.
Отболев, вдруг перестала чувствоваться правая рука.
В газетной статье одна за другой перечислялись триста разных идей.
Вздыбилась и кипела даже всегда тихая природа:
в одну неделю было нашествие саранчи,
на следующей неделе шел дождь четыре года
и покрыл землю навсегда водой. Ну так, водицей.
Над брошенным прилавком болтались на веревочке калачи.
Я прихватил один: никогда не знаешь, что пригодится.

— Когда вокруг столько всего, начинаешь задыхаться,
буквально: не хватает воздуха, не можешь вздохнуть.
Я потерял способность удивляться.
Я потерял возможность вздремнуть.
Я шатался по улице среди трехсот таких же сомнамбул
и чувствовал, что мне что-то не нравится во всей сцене.
Наверное, неправильный жанр.
Наверное, у меня начинался жар.
Хотелось воздуха, новых идей и куда-нибудь прочь.
Все продолжали в ступе толочь.
Я в какой-то момент мысленно выпрыгнул с этой ленты
и, забившись в угол, под дышло старого прицепа,
лихорадочно жевал калач и смотрел на безумных людей вокруг.
Людей без ума.
Вот волшебный мел, ты очерти им круг.
Наступала ночь. Не имея возможности пойти домой,
люди тихо подвывали и брались за руки на секунду.
Я ощущал себя как неестественно живой.
Кто-то, слепо согнувшись, протягивал мне посуду.
Хлопали мертвые ставни и двери, отныне на всех ветрах.
Я наконец сформулировал, что чувствовал: алогичный, асоциальный страх.
Улучив момент, щелочку в очереди, я вскочил и бросился бежать.
Вслед тянулось вялое возмущение: "Куда?" Я не мог объяснить.
Не раздумывая, выбирал повороты и подворотни, словно вела невидимая нить.
Пробегая мимо входа в подвал, подумал: не схорониться ли там?
С лязгом закрылся полуржавый люк, вовремя: во двор вползала толпа.
За двумя подземными поворотами я увидел вдруг свет, голоса.
Там было человек двенадцать, все взъерошенные, все на взводе,
у всех несчастливая полоса.
"Ну заходи, — сказал мне кто-то, — будем время коротать." —
А другой кивнул ему: сдавай.
Я сел на импровизированный топчан, на ближайшее время — моя кровать.
Трясущимися пальцами отломил каравай.

— Они тянулись к нам вялыми руками.
Мы прозвали их ходоками
за эту странную манеру держать скучный, невыразительный шаг,
брести куда-то просто так,
ушами ловя шорохи и просто звуки,
брести куда-то от скуки,
словно они все теряли оттого, что пытались сберечь.
В самом начале, когда они еще не до конца потеряли речь,
мы, бывало, слышали осколки вечных митингов и совещаний —
они собирались на площади у вокзала, и самый еще ловкий мастер обещаний
кое-как карабкался на ржавеющий автомобиль.
В воздухе клубилась пыль.
Остальные облаком бродили вокруг, вполуха слушая, какая они большая семья,
что в слове "успех" нет буквы "я",
как нет имени у ручья, что бежит далеко-далеко, неутомим, огибая лесные преграды.
Самые уже ослабевшие и потерявшие разум бессмысленно толклись у ограды,
растворялись в общем успехе и были всецело "за".
Мы пробегали подальше, стараясь не попасть на глаза.

— Мы провели в том подвале месяц. Половина чуть не передралась.
Был исследован каждый закоулок, привязан к местности каждый лаз.
Опустошили все окрестные магазины, озираясь, не приблудится ли шальной ходок.
Спали вполуха, ели вползуба, постоянно чувствовали холодок.
Думали вполмысли, гуляли вполшага, ограничивали себя во всем,
словно зависли. Ценилась бумага. Был священным любой водоем:
ведь в нем есть вода. — Очевидная мысль, так?
В какой-то момент это важнее всего, а все остальное забытое.
В какой-то момент перестают наносить лак,
биржевые торги аннулируются, еще не открытые.
Я просыпался утром, подзаводил часы, спрашивал себя: что сейчас?
Кто-то варил всем кашу, сетуя, что кончается газ.
Мы выходили втроем искать, где пополнить запас,
озираясь и перебежками, чтоб не как в тот раз.

— «В тот раз» — это когда один из нас не нашел свой обратный путь.
Его в первый миг ночи догнали ходоки и всякая жуть.
Ему задавали вопросы, внимательно дергали за рукав.
Жизнь утекала, он все яснее ощущал, как был раньше неправ.
Вот он стал одним из них, я только бессильно смотрел издалека.
Они побрели плотной толпой и не знали, куда и зачем.
Я возвращался, шатаясь, в какой-то момент путь преградила река.
Хотел отчаяться и потерять нить сюжета совсем.

***

Он замолчал на какое-то время. Я не подгонял.
Я и вовсе не понимал, зачем мне эта история. Но ладно.
Он словно собирался с мыслями и пытался припомнить финал.

***

— Ходоки — это забавно со стороны, если не стадно.
Вот ты идешь, груду банок тушенки прижимая к груди, средь завалов,
думая: где бы найти еще спичек, воды и хоть бы старых журналов, —
и вдруг встречаешь фигуру на улице, старые царапины на лице.
Ты уклоняешься от него, а ему интересно: с чего вдруг.
Он поворачивается и идет за тобой, как бы спрашивая: куда, друг?
Он идет за тобой, тянет руки вразброс,
на губах его застыл немой вопрос.
Ты сворачиваешь во двор и бежишь в дальний край.
Он вертит головой, как бы умоляя: не убегай.
Хуже, когда они группой: ты бежишь, как во сне,
к тебе жадно тянутся руки: «Ты странный, кто ты такой?»
Кто-то прочертил стрелку к спасению на щербатой стене,
сердце колотится. Каждый старается тебя ухватить рукой.

— Месяц прошел. Их стало меньше. Многие, истощены,
сидели на тротуаре с немым укором. Мы обходили их.
Мы забирались все дальше в магазины, где уже не спросишь цены,
слушали, нет ли рядом толпы, помнили о своих.
Так привыкаешь к жизни в подвале, что не думаешь о другой.
Кажется: это было всегда, жизнь это только борьба.
Были всегда бредущие тени за дверью, занесенной пургой,
от сотворенья были фигуры, ползущие вкруг столба,
страдающие то ли от похоти, то ли от лени.
Тут все закончилось, просто и без объявлений.

— Как-то однажды мы вышли на улицу — там
люди чинили поломки, ржавчину терли, убирали грязь.
Кто-то молча курил, кто-то работал смеясь.
Многое еще недоступно, так как досталось все ходокам.
Они появлялись то тут, то там, стояли совсем на краю.
Они напоминали: хаос еще не закончил пьесу свою.
Но это не могло быть надолго, как кома,
когда в пять часов вечера надо быть дома.
Еще шевелилось и бурлило, падали фонари.
Еще не работал холодильник, и было темно до зари.
Еще надо было ждать, не бросится ли, выходя вечером за порог.
Но это уже не правила, это так происходит ad hoc.
Неразбериха, сумятица, покорность медленно отпускали умы,
ходоки нехотя приходили в себя, даже просили взаймы.
Они еще были мертвенно-бледные, шутка ли, месяц без сна;
так и идешь — то незрячий глаз, то опустевшая десна.
В целом все тихо нормализовалось, хаос как бы отступил
и отпустил потерявших покой, и осядал весь ил.
Было, конечно, трудно и голодно, время такое, да.
Я не жалею, надо быть готовым, вдруг упадут города.

— Потом весь этот хаос утягивается в болото
и кипит, и бурлит где-то там в глубине, выходя в пузыри.
А ты смотришь на это, на густую поверхность, и думаешь: пока.
Поворачиваешься и уходишь, постаравшись все выкинуть из головы.
А он там, в глубине, все кипит и бурлит,
чтобы вновь все взорвалось на исходе зимы.
Но когда еще будет!
Время есть все забыть и заняться другим,
чем-то важным, насущным,
чем-то срочно твоим.
Время есть все забыть, заровнять даже след.
Время есть все похерить за давностью лет.

— Но на самом-то деле времени нет.

***

Справа вдруг засигналила резко машина.
Он же вздрогнул и вглядывался: что такое.
Не найдя ничего интересного, посмотрел на меня,
но, похоже, выпустил нить
и не знал, о чем говорить.
Помолчал полминуты и зачем-то кивнул: "Ладно, вот так...
Ну пока", — и свернул. Я не знаю, зачем
это все он рассказывал мне. Но бывает. Я много историй встречал,
не всегда до концов и с начал. Не всегда я хотел бы их знать,
только кто бы спросил. Нынче много чего есть рассказать,
но всегда все одно. Если все совместить,
получается скучно и просто, хоть развито и витиевато.
Например.

Я знал женщину с нравом веселым.
В детстве она ходила в балетную школу — тот еще герпентарий.
В двадцать лет ее случайно спасли при пожаре,
еле-еле и откачали, повезло, что в самом начале.
Одно время она много читала, но не найдя подтверждения нигде
единственной своей мысли, разуверилась: все пустое.
В двадцать пять случайно вышла замуж: дело простое.
Ей хватило на это трех лет.
А затем начала признаваться:
скоро тридцать уже, не двадцать.
Представления, что делать, нет.
Так зуб выпадает из потока реальности,
и ты слепо шаришь рукой, но — все нет:
зубная фея его унесла,
очередной трофей, коим несть числа.
И без него ты кончаешь обед.

Это все только жалкий пример,
из него не составить картины.
Много есть других глухих камер:
завиваются серпантины,
обвиваются вокруг шеи,
замыкаются в узелки.

Все истории очень мелки
и уже много раз повторялись —
только лишь для того, чтобы вновь позабыться,
чтобы вновь испить из копытца.
Много мелких деталей, и все маловажные,
апофения не позволяет выделить мораль;
точнее, создает много разных моралей,
одна чуднее другой; следом сознание
объяснит что угодно, любую причуду;
так мимо глаза проходит правда
и сокрывается красота факта.

Мелкие камушки Вавилонской башни
падают с неба по голове — был непрочен цемент.
Люди приходят за возмещением, за возмещением,
но их встречают лишь возмущением.
Области.
Тренды.
Локали.
Детали.
Многие смотрят, но все ли узнали.
Так-то едва ли.
Я вижу во сне,
как мелочи превращаются в снег,
он все засыплет, и где человек,
будет сугроб, белоснежный, как гроб.
Из мелочей не составить искомого.

Вот вспоминаю другого знакомого.
Он с детства был стороной низких рисков.
Он рисовал человека в футляре;
только в перчатках бренчал на гитаре;
он руки, вернувшись, мыл трижды для верности,
памятуя: вокруг столько всякой хворобы, и в комнате очень много поверхностей,
на которых заводятся микробы.
Прежде чем сходить в театр,
читал все отзывы и содержание пьесы,
узнавал заранее, что посетить, а что лучше пропустить.
В конце концов по нему ударил вселенский кризис,
все перевернулось вдруг,
все перевернулось враз,
уксусом стал шираз, а камаз заглушили, ведь намаз.

А всего-то надо было начать не так,
надо было вбирать кавардак и наслаждаться сумятицей,
(как сесть на игрушечный поезд и поехать в страну неубранных игрушек,
ведомый цветной каракатицей,
прихватив еще груз небесных ватрушек).
Если буря вокруг, надо быть ей прозрачным,
надо ловко не стать объектом,
сделать вечер совсем удачным
и вполне наслаждаться эффектом.
Событийные вьюги приносят веселье,
их смакует квантовый сомелье.

Чем меньше у тебя есть,
тем более праздны твои глаза.
Если ты только следишь и веселишься,
неопределенность — твоя кормовая база.
Не захлебнуться бы состояниями, втягивая
квантовый суп. Из небольшого числа
опытов можно лишь наблюдать,
экстраполируя — кривая принесла:
в мире нет ничего надежного, нет.
В мире нет ничего непреложного, нет.
Одна женщина, спрашивая дорогу,
вдруг повернулась в сторону, надела платок и скрылась во тьму.
Все три недели гадали, почему,
но потом нашли новость новей,
и никто не узнал, что же с ней.
Было много сцен ужасней и концовок ясней.
Телефон приносил новости наперебой,
одна страннее другой.
Странный бред регулярно стучал по голове: прибой,
пусть согнется довольный собой.

Жаль, никто не знает, кто мы.
Личный опыт рождает фантомы.
Личный опыт говорит, что есть чудеса
и надо верить приметам и гороскопам.
Вот идет толпа людей с личным опытом,
их можно не замечать скопом.

Кто-то, имея самые добрые намерения,
излагает свою суть явлений.
Нет, статистически значимые измерения
будут против твоих представлений.

Я однажды жил в избушке не новой,
там над печкой проживал домовой,
домосед, но всюду вхож и всем свой.
До сих пор помню я, как в полудреме вызывал у себя сонный паралич,
чтоб услышать его старческий клич:
«Корпускулярно-волновой дуализм, говорили они,
отменяет реализм.
Только нет, не так: это жизнь,
это все, что высыпается из моей шкатулки.
В нее как-то были вкручены втулки,
на которых вертятся мировые колеса,
гонят Землю вокруг Солнца». Умолкал
он затем, а я падал в странный сон.
В нем разбитый шифер хрустел под колесом.
Две недели пролетели словно миг.
Я уехал навсегда из того леса.
Я уехал на полгода, а потом и навсегда.
Были ли вы иных краях? — Да.

Мир — бессознательное. Реальность воспринимается
ограниченными, отфильтрованными, реконструированными кусочками.
Мир — внесознательное. Коллективный геном
проявляется слепо ощущаемым слоном.

***

Я захожу иногда в храм царя всех святых
понаблюдать, как стекает воск со свечей.
Вокруг много людей, с претензией и простых,
у иного даже и орден (без мечей).

Если ты много их видел, ты не видел почти никого, без сомнения.
(Обидно, столько прошло всего зря?)
В день праздника с жертвами они, полны терпения,
столпились у алтаря.

У каждого была — своя правда,
у каждого были свои представления,
свои идеалы, свои устремления... хотя нет,
некоторым не полагались. В большинстве случаев
список не полный, а если полный,
некоторые пункты понарошку.
Безумные вредные простодушные романтики,
они создают безумную окрошку
из словоформ, свободных от семантики.
Слово, лишенное ответственности, — глупо,
оно не придает ценности ни на грош,
оно не создает красоты,
просто так
оно существует. Ты мимо пройдешь
и забудешь через пятнадцать секунд,
как многоважные и высокомудрые слова говорились,
перемешивались и варились,
создавая видимость только в отчетах,
не создавая вещественности нигде.

Не создавая вещественности нигде.

Не принося красоты. Не добавляя.
Их не напишешь вилами на воде,
чтоб расплескались от края до края,
им смысла нет нигде.
Печальный факт.
Печальный итог любования знаками,
не создающими символа. Пресно
льются слова, громоздясь буераками,
нагромождаясь тесно. Краткий миг
произношения, передачи датаграммы
венчается невозможностью передать значение.
Это дорогая и вредная игра. Мы
так и не можем создать исключение
и победить разочарование.

***

«Вот смотри, — говорит мне очередной
случайный собеседник, — благодать надо мной.
Да, я от многого отказался: пришлось.
Да, я многого не видел: не нашлось.
Но какая мне разница? паста,
равномерно мешаясь, вместит всех,
равномерно сношаясь, мы испускаем смех,
он смешными квантами разлетается прочь, —
наступает смеховая ночь.
Главное — не желать, заповедано нам.
Главное — не желать, заповедано нам.
Вот мелок. Начерти вокруг себя круг.
Это будет твой круг, это все что вокруг,
что тебе дозволяется, все твои моря,
все, что ты для себя счел, что это не зря,
ты по ним и гоняй свой струг.»

И пошел, чуть хромая, глядя только вперед,
и держался за бок. Гвалт вороний затих,
а над храмом, над стрельчатой аркой ворот
всё с иконы глядел тихо
царь всех святых.