Как коммунисты убивали русских...

Димитрий Кузнецов
Чекист безумный целит в лоб
Из револьвера "Смит–Вессон",
Ещё мгновение и – хлоп!
Но я не верю, это сон.
Ему ж, мерзавцу, наплевать
На недоверие моё,
Он может только убивать
Меня, тебя, его, её...
Ради кошмарности идей,
Ради коварности вождей,
Ради процесса самого
Губить напрасно, без вины,
Чтоб не осталось никого
Под флагом красным сатаны,
Из тех, кто молит о Руси,
Кто стонет:
      – Господи, спаси!

Владимир ЗАЗУБРИН
(1895 – 1937)

ФРАГМЕНТЫ ИЗ ПОВЕСТИ "ЩЕПКА", 1923 год
личные воспоминания работника ВЧК

 На дворе затопали стальные ноги грузовиков. По всему каменному дому дрожь. На третьем этаже на столе у Срубова звякнули медные крышечки чернильниц. Срубов побледнел. Члены Коллегии и следователь торопливо закурили. Каждый за дымную занавесочку. А глаза – в пол.

 В подвале отец Василий поднял над головой нагрудный крест.
 – Братья и сестры, помолимся в последний час. Темно–зелёная ряса, живот, расплывшийся книзу, череп лысый, круглый – просвирка заплесневевшая. Стал в угол. С нар, шурша, сползали чёрные тени. К полу припали со стоном. В другом углу, синея, хрипел поручик Снежницкий. Короткой петлей из подтяжек его душил прапорщик Скачков. Офицер торопился – боялся, не заметили бы. Повёртывался к двери широкой спиной. Голову Снежницкого зажимал между колен. И тянул. Для себя у него был приготовлен острый осколок от бутылки. А автомобили стучали на дворе. И все в трёхэтажном каменном доме знали, что подали их для вывозки трупов...

 ...Срубов чуть приподнял голову. – Готово? Комендант ответил коротко, громко, почти крикнул: – Готово. И снова замер. Только глаза с колющими точками зрачков, с острым стеклянным блеском были неспокойны.
 У Срубова и у других, сидевших в кабинете, глаза такие же – и стеклянные, и сверкающие, и остротревожные. – Выводите первую пятерку. Я сейчас.
 Не торопясь набил трубку. Прощаясь, жал руки и глядел в сторону.
 Моргунов не подал руки. – Я с вами – посмотреть. Он первый раз в Чека. Срубов помолчал, поморщился. Надел чёрный полушубок, длинноухую рыжую шапку. В коридоре закурил. Высокий грузный Моргунов в тулупе и папахе сутулился сзади... ...Второй этаж. Новый часовой. Мимо, боком. Ещё ступеньки. Ещё. Последний часовой. Скорее. Дверь. Двор. Снег. Светлее, чем в коридоре. И тут штыки. Целый частокол. И Моргунов, бестактный, лепится к левому рукаву, вяжется с разговором.

 Отец Василий всё с поднятым крестом. Приговорённые около него на коленях. Пытались петь хором. Но пел каждый отдельно.
 – Со свя–ты–ми упо–ко–о–ой…
 Женщин только пять. А мужских голосов не слышно. Страх туго набил стальные обручи на грудные клетки, на глотки и давил. Мужчины тонко, прерывисто скрипели: – Со свя–ты–ми… свят–ты–ми…
 Комендант тоже надел полушубок. Только жёлтый. В подвал спустился с белым листом-списком. Тяжелым засовом громыхнула дверь...
 ..Комендант замахал бумагой. Голос у него сырой, гнетущий – земля. Назвал пять фамилий – задавил, засыпал. Нет сил двинуться с места. Воздух стал как в растревоженной выгребной яме. Комендант брезгливо зажал нос...

 ..Срубову и пяти выведенным показалось, что узкий снежный двор –накалённый добела металлический зал. Медленно вращаясь на дне трехэтажного каменного колодца, зал захватил людей и сбросил в люк другого подвала на противоположном конце двора. В узком горле винтовой лестницы у двоих захватило дыхание, закружились головы – упали. Остальных троих сбили с ног. На земляной пол скатились кучей.
 Второй подвал без нар изогнут печатной буквой Г. В коротком крючке каменной буквы, далёком от входа, мрак. В длинном хвосте – день. Лампы сильнее через каждые пять шагов. На полу все бугорки, ямки видны. Никогда не спрятаться. Стены кирпичными скалами сошлись вплотную, спаялись острыми чёткими углами. Сверху навалилась каменная пустобрюхая глыба потолка. Не убежать. Кроме того, конвоиры – сзади, спереди, с боков. Винтовки, шашки, револьверы, красные, красные звёзды. Железа, оружия больше, чем людей.

 "Стенка" белела на границе светлого хвоста и неосвещённого изгиба. Пять дверей, сорванных с петель, были приставлены к кирпичной скале. Около –пять чекистов. В руках большие револьверы. Курки – чёрные знаки вопросов – взведены.
 Комендант остановил приговорённых, приказал: – Раздеться. Приказание, как удар. У всех пятерых дёрнулись и подогнулись колени. А Срубов почувствовал, что приказание коменданта относится и к нему. Бессознательно расстегнул полушубок. И в то же время рассудок убеждал, что это вздор, что он предгубчека и должен руководить расстрелом. Овладел собой с усилием. Посмотрел на коменданта, на других чекистов – никто не обращал на него внимания. Приговорённые раздевались дрожащими руками. Пальцы, похолодевшие, не слушались, не гнулись. Пуговицы, крючки не расстёгивались. Путались шнурки, завязки. Комендант грыз папиросу, торопил: – Живей, живей. У одного завязла в рубахе голова, и он не спешил её высвободить. Раздеться первым никто не хотел. Косились друг на друга, медлили...

 ...Срубов ясно до боли чувствовал всю безвыходность положения приговорённых. Ему казалось, что высшая мера насилия не в самом расстреле, а в этом раздевании. Из белья на голую землю. Раздетому среди одетых. Унижение предельное. Гнёт ожидания смерти усиливался будничностью обстановки. Грязный пол, пыльные стены, подвал... И Срубову показалось, что сейчас вместе с ними будут расстреливать и его. Холод тонкими иглами колол спину. Руки теребили портупею, жесткую бороду.

 Голый костлявый человек стоял, поблёскивая пенсне. Он первым разделся. Комендант показал ему на нос: – Снимите.
 Голый немного наклонился к коменданту, улыбнулся. Срубов увидел тонкое интеллигентное лицо, умный взгляд и русую бородку.
 – А как же тогда я? Ведь я тогда и стенки не увижу.
 В вопросе, в улыбке наивное, детское. У Срубова мысль: никто никого и не собирается расстреливать. А чекисты захохотали. Комендант выронил папиросу. – Вы славный парень, чёрт возьми. Ну ничего, мы вас подведём. А пенсне-то всё-таки снимите.

 ...Разделись уже все. От холода тёрли руки. Переступали на месте босыми ногами. Бельё и одежда пёстрой кучей. Комендант сделал рукой жест – пригласил: – Повернитесь. Приговорённые не поняли.
 – Лицом к стенке повернитесь, я к нам спиной.
 Срубов знал, что, как только они станут повёртываться, пятеро чекистов одновременно вскинут револьверы и в упор каждому выстрелят в затылок. Пока наконец голые поняли, чего хотят от них одетые, Срубов успел набить и закурить потухшую трубку. Сейчас повернутся и – конец. Лица у конвоиров, у коменданта, у чекистов с револьверами, у Срубова одинаковы – напряжённо-бледные. Только Соломин стоял совершенно спокойно. Лицо у него озабочено не более, чем то нужно для обыденной, будничной работы. Срубов глаза – в трубку, на огонёк. А всё-таки заметил, как Моргунов, бледный, ртом хватал воздух, отвёртывался. Но какая-то сила тянула его в сторону пяти голых, и он кривил на них лицо, глаза. Огонёк в трубке вздрогнул. Больно стукнуло в уши. Белые сырые туши мяса рухнули на пол. Чекисты с дымящимися револьверами быстро отбежали назад и сейчас же щёлкнули курками. У расстрелянных в судорогах дергались ноги. Тучный с звонким визгом вздохнул в последний раз. Срубов подумал: "Есть душа или нет? Может быть, это душа с визгом выходит?"

 Двое в серых шинелях ловко надевали трупам на ноги петли, отволакивали их в тёмный загиб подвала. Двое таких же лопатами копали землю, забрасывали дымящиеся ручейки крови. Соломин, заткнув за пояс револьвер, сортировал бельё расстрелянных. Старательно складывал кальсоны с кальсонами, рубашки с рубашками, а верхнее платье отдельно.

 В следующей пятёрке был поп. Он не владел собой. Еле тащил толстое тело на коротких ножках и тонко дребезжал: – Святый Боже, святый крепкий…
 Глаза у него лезли из орбит. Срубов вспомнил, как мать стряпала из теста жаворонков, вставляла им из изюма глаза. Голова попа походила на голову жаворонка, вынутого из печи с глазами-изюминками, надувшимися от жару. Отец Василий упал на колени: – Братцы, родимые, не погубите…
 А для Срубова он уже не человек – тесто, жаворонок из теста. Нисколько не жаль такого. Сердце затвердело злобой...

 Один офицер попросил закурить. Комендант дал. Офицер закурил и стаскивая брови, спокойно щурился от дыма.
 – Нашим расстрелом транспорта не наладите, продовольственного вопроса не разрешите.
 Срубов услышал и разозлился ещё больше.
 Двое других раздевались, как в предбаннике, смеясь, болтали о пустяках, казалось, ничего не замечали, не видели и видеть не хотели. Срубов внимательно посмотрел на них и понял, что это только маскарад – глаза у обоих были мёртвые, расширенные от ужаса. Пятая, женщина, – крестьянка, раздевшись, спокойно перекрестилась и стала под револьвер.
 А с папироской, рассердивший Срубова, не захотел повёртываться спиной.
 – Я прошу стрелять меня в лоб.
 Срубов его обрезал: – Системы нарушить не могу – стреляем только в затылок. Приказываю повернуться.
 У голого офицера воля слабее. Повернулся. Увидел в дереве двери массу дырочек. И ему захотелость стать маленькой, маленькой мушкой, проскользнуть в одну из этих дырок, спрятаться, а потом найти в подвале какую-нибудь щёлку и вылететь на волю. (В армии Колчака он мечтал кончить службу командиром корпуса – полным генералом.) И вдруг та дырка, которую он облюбовал себе, стала огромной дырой. Офицер легко прыгнул в неё и умер. Зрачок у него в правом открытом глазу был такой же широкий и неровный, как новая дырка в двери от пули, пробившей ему голову.
 У отца Василия живот – тесто, вывалившееся из квашни на пол. (Отец Василий никогда не думал стать архиереем. Но протодьяконом рассчитывал.)
 За ноги веревками потащили и этих в тёмный загиб. Все они – каждый по-своему – мечтали жить и кем-то быть. Но стоит ли об этом говорить, когда от каждого из них осталось только по три, по четыре пуда парного мяса?

 Расстреливали пятеро – Ефим Соломин, Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Алексей Боже, Наум Непомнящих. Из них никто не заметил, что в последней пятерке была женщина. Все видели только пять парных окровавленных туш мяса. Трое стреляли как автоматы. И глаза у них были пустые, с мёртвым стеклянистым блеском. Всё, что они делали в подвале, делали почти непроизвольно. Ждали, пока приговорёённые разденутся, встанут, механически поднимали револьверы, стреляли, отбегали назад, заменяли расстрелянные обоймы заряженными. Ждали, когда уберут трупы и приведут новых. Только когда осуждённые кричали, сопротивлялись, у троих кровь пенилась жгучей злобой. Тогда они матерились, лезли с кулаками, с рукоятками револьверов. И тогда, поднимая револьверы к затылкам голых, чувствовали в руках, в груди холодную дрожь. Это от страха за промах, за ранение. Нужно было убить наповал. И если недобитый визжал, харкал, плевался кровью, то становилось душно в подвале, хотелось уйти и напиться до потери сознания. Но не было сил. Кто-то огромный, властный заставлял торопливо поднимать руку и приканчивать раненого. Так стреляли Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Наум Непомнящих. Один Ефим Соломин чувствовал себя свободно и легко. Он знал твёрдо, что расстреливать белогвардейцев так же необходимо, как необходимо резать скот. И как не мог он злиться на корову, покорно подставляющую ему шею для ножа, так не чувствовал злобы и по отношению к приговорённым, повёртывавшимся к нему открытыми затылками. Но не было у него и жалости к расстреливаемым. Соломин знал, что они враги революции. А революции он служил охотно, добросовестно, как хорошему хозяину. Он не стрелял, а работал.

 После четвёртой пятерки Срубов перестал различать лица, фигуры приговорённых, слышать их крики, стоны. Дым от табаку, от револьверов, пар от крови и дыханья – дурнящий туман. Мелькали белые тела, корчились в предсмертных судорогах. Живые ползали на коленях, молили. Срубов молчал, смотрел и курил. Оттаскивали в сторону расстрелянных. Присыпали кровь землёй. Раздевшиеся живые сменяли раздетых мёртвых. Пятёрка за пятеркой. В тёмном конце подвала чекист ловил петли, спускавшиеся в люк, надевал их на шеи расстрелянных, кричал сверху: – Тащи! Трупы с мотающимися руками и ногами поднимались к потолку, исчезали. А в подвал вели и вели живых, от страха испражняющихся себе в белье, от страха потеющих, от страха плачущих. И топали, топали стальные ноги грузовиков. Глухими вздохами из подземелья во двор… Тащили. Тащили...

 Но случались растопорки. Молодой красавец гвардеец не хотел раздеваться. Кривил топкие аристократические губы, иронизировал:
 – Я привык, чтобы меня раздевали холуи. Сам не буду. Наум Непомнящих злобно ткнул его в грудь дулом нагана.
 – Раздевайся, гад. – Дайте холуя.
 Непомнящих и Худоногов схватили упрямого за ноги, свалили...
 Гвардеец, раздетый, стал, сложил руки на груди и ни шагу. Заявил с гордостью: – Не буду перед всякой мразью вертеться. Стреляй в грудь русского офицера. Отхаркался и Худоногову – в глаза. Худоногов в бешенстве сунул в губы офицеру длинный ствол маузера и, ломая белую пластинку стиснутых зубов, выстрелил. Офицер упал навзничь, беспомощно дёрнув головой и махнув руками. В судорогах тело заиграло мраморными мускулами атлета. Срубову на одну минуту стало жаль красавца. Однажды ему было так же жаль кровного могучего жеребца, бившегося на улице с переломленной ногой. Худоногов рукавом стирал с лица плевок. Срубов ему строго: – Не нервничать. И властно и раздражённо: – Следующую пятёрку. Живо. Распустили слюни.

 Из пятёрки остались две женщины и прапорщик Скачков. Он так и не перерезал себе горла. И уже голый всё держал в руках маленький осколок стекла.
 Полногрудая вислозадая дама с высокой причёской дрожала, не хотела идти к "стенке". Соломин взял её под руку: – Не бойсь, дорогая моя. Не бойсь, красавица моя. Мы тебе ничо не сделаем...
 Другая – высокая блондинка. Распущенными волосами прикрылась до колен. Глаза у нее синие. Брови густые, тёмные. Она совсем детским голосом и немного заикаясь: – Если бы вы зн-знали, товарищи… жить, жить как хочется… И синевой глубокой на всех льёт. Чекисты не поднимают револьверы. У каждого глаза – угли. А от сердца к ногам ноющая, сладкая истома... Молчал комендант. Неподвижно стояли пятеро с закопчёнными револьверами... Стало тихо. Испарина капала с потолка. Об пол разбивалась с мягким стуком. Запах крови, парного мяса будил в Срубове звериное, земляное. Схватить, сжать эту синеглазую. Когтями, зубами впиться в нее. Захлебнуться в соленом красном угаре… Решительно два шага вперед. Из кармана чёрный браунинг. И – прямо между тёмных дуг бровей, в белый лоб никелированную пулю. Женщина всем телом осела вниз, вытянулась на полу. На лбу, на русых волосах змейкой закрутились кровавые кораллы. Срубов не опускал руки. Скачков – в висок. Полногрудая рядом без чувств. Над ней нагнулся Соломин и толстой пулей сорвал крышку черепа с пышной причёской.

 Браунинг в карман. Отошёл назад. В тёмном конце подвала трупы друг на друга лезли к потолку. Кровь от них в светлый конец ручейками. Уставший Срубов видел целую красную реку. В дурманящем тумане всё покраснело. Всё, кроме трупов. Те – белые. На потолке красные лампы. Чекисты во всём красном. А в руках у них не револьверы – топоры. Трупы не падают – берёзы белоствольные валятся. Упруги тела берёз. Упорно сопротивляется в них жизнь. Рубят их – они гнутся, трещат, долго не падают, а падая, хрустят со стоном. На земле дрожат умирающими сучьями. Сбрасывают чекисты белые брёвна в красную реку. В реке вяжут в плоты. А сами рубят, рубят. Искры огненные от ударов. Окровавленными зубами пены грызёт кирпичные берега красная река. Вереницей плывут белоствольные плоты. Каждый из пяти брёвен. На каждом пять чекистов. С плота на плот перепрыгивает Срубов, распоряжается, командует. А потом, когда ночь, измученная красной бессонницей, с красными воспалёнными глазами, задрожала предутренней дрожью, кровавые волны реки зажглись ослепительным светом. Красная кровь вспыхнула сверкающей огненной лавой...
   _______________
   * Иллюстрации: кадр из фильма "Чекист", 1991 год;
      фото–портрет типичного красного палача 1920–х годов – вот такие деятели
      закладывали в фундамент "самого справедливого" общества бессчётное число
      человеческих жизней.
   
      Повесть В.Зазубрина "Щепка" можно прочесть, пройдя по ссылке:
      http://royallib.com/book/zazubrin_v/shchepka.html или, если она
      "не работает", ссылку можно скопировать в "Яндекс"...