243-254. Владимир Маяковский

Календарь Знай-Наших
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  с. 243–254

ВЛАДИМИР  МАЯКОВСКИЙ
– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
1893, с. Багдади, Грузия – 1930, Москва

Из обедневших дворян. Сын лесничего.  Учился в Московском  училище  живописи,  ваяния  и  зодче-
ства.  Первая  публикация – в 1912 году.  Основатель  футуризма  в  России.  Мальчиком  Маяковский
забирался в огромные глиняные винные кувшины и читал оттуда чужие стихи,  пробуя  нарастающую
мощь эха собственного голоса.  Горы,  перекатывавшие это  эхо,  были  его  поэтическими  учителями.
Маяковский – это не только он  сам,  но  и  мощное  эхо  его  голоса.  Ораторская  интонация  была  не
стилем,  а  его  характером.   Попав   в   Бутырку   еще  юношей,  он  зачитывался   Библией  (одной  из
немногих книг, доступных  в  тюрьме),  и  вся  его  ранняя громовая  поэзия  пересыпана  библейскими
метафорами, причудливо соединяясь с мальчишеским богохульством.  Ранняя  тетрадь стихов  Маяко-
вского потерялась – по его собственному свидетельству, она была подражательной. Но он, интуитивно
уловив,   что  «улица  корчится  безъязыкая  –  ей  нечем   кричать   и   разговаривать»,   революционно
реформировал русский стих, дав слово улице.  Его  гениальные  поэмы  «Облако в штанах»,  «Флейта-
позвоночник» возвышались над  стихами  его  поэтического  окружения,  как  величественные  горные
вершины   родного  ему  Кавказа  над  лепящимися  к  ним  домиками.   Призывая  сбросить  Пушкина
и других господ с парохода современности, Маяковский на самом деле был продолжателем классиче-
ских   традиций.  Продолжать  –  не  означает  имитировать.  Иногда  взрывать  –  это   тоже   означает
продолжать. Перечитайте пушкинский «Памятник», а затем строки «Слушайте, товарищи потомки...»
и  вы  поразитесь  непохожему  сходству,  этой  мощной  перекличке  через  века.  Горький  был  прав,
сказав, что никакого футуризма вообще не существует,  а  есть  большой  поэт – Маяковский.  Маяко-
вский был первым русским поэтом-урбаннстом. Он был первым и в том,  что ощутил  себя  не  только
гражданином своей страны,  но и гражданином  земного  шара  –  вслед  за  «председателем  земшара»
В. Хлебниковым. Для Маяковского не было вопроса – принимать или  не принимать  революцию.  Он
сам был ею – со всей ее мощью, со всеми перехлестами,  грубостями,  классовым примитивизмом,  со
всеми заблуждениями  и  трагедиями.  Личный революционный героизм  Маяковского был в том,  что
он, великий любовный лирик,  поставил  стихи  на  службу  ежедневности,  плакатности,  пропаганди-
стского   модернизированного  лубка.   В  этом  была  одновременно  и  его  трагедия,  потому  что  он
сознательно становился «на горло собственной весне» и даже вычеркнул  однажды такие  гениальные
строки,   как  «Я  хочу  быть  понят  родной  страной,  а  не  буду  понят  –  что ж! – по  родной  стране
пройду  стороной,  как  проходит  косой  дождь».  Тем  не  менее все попытки «сбросить Маяковского
с парохода современности», начатые еще в 20-х годах, не удаются.  Те, кто издевательски нападает на
великого поэта,– не по росту ему.  Если даже все его политические  стихи  умрут,  он  –  бессмертный
поэт любви.

'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (1)
. . . . . . НОЧЬ
.
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
.
Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.
.
Толпа – пестрошерстая быстрая кошка –
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.
.
Я, чувствуя платья зовущие лапы,
в глаза им улыбку протиснул, пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
над лбом расцветивши крыло попугая.
. . . .
Осень 1912
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (2)
. . . . . . А ВЫ МОГЛИ БЫ?
.
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
. . . .
1913
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (3)
. . . . . . НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ
.
Вошел к парикмахеру, сказал – спокойный:
«Будьте добры, причешите мне уши».
Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
лицо вытянулось, как у груши.
«Сумасшедший!
Рыжий!» –
запрыгали слова.
Ругань металась от писка до писка.
И до-о-о-о-олго
хихикала чья-то голова,
выдергиваясь из толпы, как старая редиска.
. . . .
1913
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (4)
. . . . . . ПОСЛУШАЙТЕ!
.
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают –
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – кто-то хочет, чтобы они были?
Значит – кто-то называет эти плево'чки
жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полуденной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит –
чтоб обязательно была звезда! –
клянется –
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
«Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!»
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают –
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
. . . .
1914
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (5)
. . . . . . СКРИПКА И НЕМНОЖКО НЕРВНО
.
Скрипка издергалась, упрашивая,
и вдруг разревелась,
так по-детски,
что барабан не выдержал:
«Хорошо, хорошо, хорошо!»
А сам – устал,
не дослушал скрипкиной речи,
шмыгнул на горящий Кузнецкий
и ушел.
Оркестр чужо смотрел, как
выплакивалась скрипка
без слов,
без такта,
и только где-то
глупая тарелка
вылязгивала:
«Что это?»
«Как это?»
А когда геликон –
меднорожий,
потный,
крикнул:
«Дура,
плакса,
вытри!» –
Я встал,
шатаясь полез через ноты,
сгибающиеся под ужасом пюпитры,
зачем-то крикнул:
«Боже!»
Бросился на деревянную шею:
«Знаете что, скрипка?
Мы ужасно похожи:
я вот тоже
ору –
а доказать ничего не умею!»
Музыканты смеются:
«Влип как!
Пришел к деревянной невесте!
Голова!»
А мне – наплевать!
Я – хороший.
«Знаете что, скрипка?
Давайте –
будем жить вместе!
А?»
. . . .
1914
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (6)
. . . . . . ФЛЕЙТА-ПОЗВОНОЧНИК
.
. . . . . . Пролог
.
За всех вас,
которые нравились или нравятся,
хранимых иконами у души в пещере,
как чашу вина в застольной здравице,
подъемлю стихами наполненный череп.
.
Все чаще думаю –
не поставить ли лучше
точку пули в своем конце.
Сегодня я
на всякий случай
даю прощальный концерт.
.
Память!
Собери у мозга в зале
любимых неисчерпаемые очереди.
Смех из глаз в глаза лей.
Былыми свадьбами ночь ряди.
Из тела в тело веселье лейте.
Пусть не забудется ночь никем.
Я сегодня буду играть на флейте.
На собственном позвоночнике.
.
. . . . . . 1
.
Версты улиц взмахами шагов мну.
Куда уйду я, этот ад тая!
Какому небесному Гофману
выдумалась ты, проклятая?!
.
Буре веселья улицы у'зки.
Праздник нарядных черпал и че'рпал.
Думаю.
Мысли, крови сгустки,
больные и запекшиеся, лезут из черепа.
.
Мне,
чудотворцу всего, что празднично,
самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь
и голову вымозжу каменным Невским!
Вот я богохулил.
Орал, что бога нет,
а бог такую из пекловых глубин,
что перед ней гора заволнуется и дрогнет,
вывел и велел:
люби!
.
Бог доволен.
Под небом в круче
измученный человек одичал и вымер.
Бог потирает ладони ручек.
Думает бог:
погоди, Владимир!
Это ему, ему же,
чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Если вдруг подкрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стёганье одеялово,
знаю –
запахнет шерстью па'ленной,
и серой издымится мясо дьявола.
А я вместо этого до утра раннего
в ужасе, что тебя любить увели,
метался
и крики в строчки выгранивал,
уже наполовину сумасшедший ювелир.
В карты бы играть!
В вино
выполоскать горло сердцу изоханному.
.
Не надо тебя!
Не хочу!
Все равно
я знаю,
я скоро сдохну.
.
Если правда, что есть ты,
боже,
боже мой,
если звезд ковер тобою выткан,
если этой боли,
ежедневно множимой,
тобой ниспослана, господи, пытка,
судейскую цепь надень.
Жди моего визита.
Я аккуратный,
не замедлю ни на день.
Слушай,
всевышний инквизитор!
.
Рот зажму.
Крик ни один им
не выпущу из искусанных губ я.
Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным,
и вымчи,
рвя о звездные зубья.
Или вот что:
когда душа моя выселится,
выйдет на суд твой,
выхмурясь тупенько,
ты,
Млечный Путь перекинув виселицей,
возьми и вздерни меня, преступника.
Делай что хочешь.
Хочешь, четвертуй.
Я сам тебе, праведный, руки вымою.
Только –
слышишь! –
убери проклятую ту,
которую сделал моей любимою!
.
Версты улиц взмахами шагов мну.
Куда я денусь, этот ад тая!
Какому небесному Гофману
выдумалась ты, проклятая?!
.
. . . . . . 2
.
И небо,
в дымах забывшее, что голубо',
и тучи, ободранные беженцы точно,
вызарю в мою последнюю любовь,
яркую, как румянец у чахоточного.
.
Радостью покрою рев
скопа
забывших о доме и уюте.
Люди,
слушайте!
Вылезьте из окопов.
После довоюете.
.
Даже если,
от крови качающийся, как Бахус,
пьяный бой идет –
слова любви и тогда не ветхи.
Милые немцы!
Я знаю,
на губах у вас
гётевская Гретхен.
Француз,
улыбаясь, на штыке мрет,
с улыбкой разбивается подстреленный авиатор,
если вспомнят
в поцелуе рот
твой, Травиата.
.
Но мне не до розовой мякоти,
которую столетия выжуют.
Сегодня к новым ногам лягте!
Тебя пою,
накрашенную,
рыжую.
.
Может быть, от дней этих,
жутких, как штыков острия,
когда столетия выбелят бороду,
останемся только
ты
и я,
бросающийся за тобой от города к городу.
.
Будешь за' море отдана,
спрячешься у ночи в норе –
я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона
огненные губы фонарей.
.
В зное пустыни вытянешь караваны,
где львы начеку,–
тебе
под пылью, ветром рваной,
положу Сахарой горящую щеку.
.
Улыбку в губы вложишь,
смотришь –
тореадор хорош как!
И вдруг я
ревность метну в ложи
мрущим глазом быка.
.
Вынесешь на' мост шаг рассеянный –
думать,
хорошо внизу бы.
Это я
под мостом разлился Сеной,
зову,
скалю гнилые зубы.
.
С другим зажгешь в огне рысаков
Стрелку или Сокольники.
Это я, взобравшись туда высоко,
луной томлю, ждущий и голенький.
Сильный,
понадоблюсь им я -
велят:
себя на войне убей!
Последним будет
твое имя,
запекшееся на выдранной ядром губе.
.
Короной кончу?
Святой Еленой?
Буре жизни оседлав валы,
я – равный кандидат
и на царя вселенной,
и на
кандалы.
.
Быть царем назначено мне –
твое личико
на солнечном золоте моих монет
велю народу:
вычекань!
А там,
где тундрой мир вылинял,
где с северным ветром ведет река торги,–
на цепь нацарапаю имя Лилино
и цепь исцелую во мраке каторги.
.
Слушайте ж, забывшие, что небо голубо',
выщетинившиеся,
звери точно!
Это, может быть,
последняя в мире любовь
вызарилась румянцем чахоточного.
.
. . . . . . 3
.
Забуду год, день, число.
Запрусь одинокий с листом бумаги я.
Творись, просветленных страданием слов
нечеловечья магия!
.
Сегодня, только вошел к вам,
почувствовал –
в доме неладно.
Ты что-то таила в шелковом платье,
и ширился в воздухе запах ладана.
Рада?
Холодное
«очень».
Смятеньем разбита разума ограда.
Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен.
.
Послушай,
все равно
не спрячешь трупа.
Страшное слово на голову лавь!
Все равно
твой каждый мускул
как в рупор
трубит:
умерла, умерла, умерла!
Нет,
ответь.
Не лги!
(Как я такой уйду назад?)
.
Ямами двух могил
вырылись в лице твоем глаза.
.
Могилы глубятся.
Нету дна там.
Кажется,
рухну с помоста дней.
Я душу над пропастью натянул канатом,
жонглируя словами, закачался над ней.
.
Знаю,
любовь его износила уже.
Скуку угадываю по стольким признакам.
Вымолоди себя в моей душе.
Празднику тела сердце вызнакомь.
.
Знаю,
каждый за женщину платит.
Ничего,
если пока
тебя вместо шика парижских платьев
одену в дым табака.
Любовь мою,
как апостол во время оно,
по тысяче тысяч разнесу дорог.
Тебе в веках уготована корона,
а в короне слова мои –
радугой судорог.
.
Как слоны стопудовыми играми
завершали победу Пиррову,
Я поступью гения мозг твой выгромил.
Напрасно.
Тебя не вырву.
.
Радуйся,
радуйся,
ты доконала!
Теперь
такая тоска,
что только б добежать до канала
и голову сунуть воде в оскал.
.
Губы дала.
Как ты груба ими.
Прикоснулся и остыл.
Будто целую покаянными губами
в холодных скалах высеченный монастырь.
.
Захлопали
двери.
Вошел он,
весельем улиц орошен.
Я
как надвое раскололся в вопле,
Крикнул ему:
«Хорошо!
Уйду!
Хорошо!
Твоя останется.
Тряпок нашей ей,
робкие крылья в шелках зажирели б.
Смотри, не уплыла б.
Камнем на шее
навесь жене жемчуга ожерелий!»
.
Ох, эта
ночь!
Отчаянье стягивал туже и туже сам.
От плача моего и хохота
морда комнаты выкосилась ужасом.
.
И видением вставал унесенный от тебя лик,
глазами вызарила ты на ковре его,
будто вымечтал какой-то новый Бялик
ослепительную царицу Сиона евреева.
.
В муке
перед той, которую отдал,
коленопреклоненный выник.
Король Альберт,
все города
отдавший,
рядом со мной задаренный именинник.
.
Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы!
Весеньтесь жизни всех стихий!
Я хочу одной отравы –
пить и пить стихи.
.
Сердце обокравшая,
всего его лишив,
вымучившая душу в бреду мою,
прими мой дар, дорогая,
больше я, может быть, ничего не придумаю.
.
В праздник красьте сегодняшнее число.
Творись,
распятью равная магия.
Видите –
гвоздями слов
прибит к бумаге я.
. . . .
1915
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (7)
. . . . . . ВОТ ТАК Я СДЕЛАЛСЯ СОБАКОЙ
.
Ну, это совершенно невыносимо!
Весь как есть искусан злобой.
Злюсь не так, как могли бы вы:
как собака лицо луны гололобой –
взял бы
и все обвыл.
.
Нервы, должно быть...
Выйду,
Погуляю.
И на улице не успокоился ни на ком я.
Какая-то прокричала про добрый вечер.
Надо ответить:
она – знакомая.
Хочу.
Чувствую –
не могу по-человечьи.
.
Что это за безобразие?
Сплю я, что ли?
Ощупал себя:
такой же, как был,
лицо такое же, к какому привык.
Тронул губу,
а у меня из-под губы –
клык.
.
Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь.
Бросился к дому, шаги удвоив.
Бережно огибаю полицейский пост,
вдруг оглушительное:
«Городовой!
Хвост!»
.
Провел рукой и – остолбенел!
Этого-то,
всяких клыков почище,
я не заметил в бешеном скаче:
у меня из-под пиджака
развеерился хвостище
и вьется сзади,
большой, собачий.
.
Что теперь?
Один заорал, толпу растя.
Второму прибавился третий, четвертый.
Смяли старушонку.
Она, крестясь, что-то кричала про черта.
.
И когда, ощетинив в лицо усища-веники,
толпа навалилась,
огромная,
злая,
я стал на четвереньки
и залаял:
Гав! гав! гав!
. . . .
1915
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (8)
. . . . . . ВАМ!
.
Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?
.
Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие нажраться лучше как, –
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика?..
.
Если он приведенный на убой,
вдруг увидел, израненный,
как вы измазанной в котлете губой
похотливо напеваете Северянина!
.
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре ****ям буду
подавать ананасную воду!
. . . .
1915
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (9)
. . . . . . НАДОЕЛО
.
Не высидел дома.
Анненский, Тютчев, Фет.
Опять,
тоскою к людям ведомый,
иду
в кинематографы, в трактиры, в кафе.
.
За столиком.
Сияние.
Надежда сияет сердцу глупому.
А если за неделю
так изменился россиянин,
что щеки сожгу огнями губ ему.
.
Осторожно поднимаю глаза,
роюсь в пиджачной куче.
«Назад,
наз-зад,
н а за д!»
Страх орет из сердца,
Мечется по лицу, безнадежен и скучен.
.
Не слушаюсь.
Вижу,
вправо немножко,
неведомое ни на суше, ни в пучинах вод,
старательно работает над телячьей ножкой
загадочнейшее существо.
.
Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.
Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.
Два аршина безлицего розоватого теста:
хоть бы метка была в уголочке вышита.
.
Только колышутся спадающие на плечи
мягкие складки лоснящихся щек.
Сердце в исступлении,
рвет и мечет.
«Назад же!
Чего еще?»
.
Влево смотрю.
Рот разинул.
Обернулся к первому, и стало и'наче:
для увидевшего вторую образину
первый –
воскресший Леонардо да-Винчи.
.
Нет людей.
Понимаете
крик тысячедневных мук?
Душа не хочет немая идти,
а сказать кому?
.
Брошусь на землю,
камня корою
в кровь лицо изотру, слезами асфальт омывая.
Истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрою
умную морду трамвая.
.
В дом уйду.
Прилипну к обоям.
Где роза есть нежнее и чайнее?
Хочешь –
тебе
рябое
прочту «Простое как мычание»?
.
                Для истории
.
Когда все расселятся в раю и в аду,
земля итогами подведена будет –
помните:
в 1916 году
из Петрограда исчезли красивые люди.
. . . .
1916
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (10)
. . . . . . ХОРОШЕЕ ОТНОШЕНИЕ К ЛОШАДЯМ
.
Били копыта.
Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. –
.
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны, пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
– Лошадь упала! –
– Упала лошадь! –
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные...
.
Улица опрокинулась,
течет по-своему...
Подошел и вижу –
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в ше'рсти...
.
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте –
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть,
– старая –
и не нуждалась в няньке,
может быть,
и мысль ей моя казалась пошлй,
только
лошадь
рванулась,
встала на' ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И все ей казалось –
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
. . . .
1918
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (11)
. . . . . . ИЗ ПОЭМЫ «ОБЛАКО В ШТАНАХ»
.
           1
.
Вы думаете, это бредит малярия?
.
Это было,
было в Одессе.
.
«Приду в четыре»,– сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
.
Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
.
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце – холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая –
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
.
Полночь, с ножом мечась,
догна'ла,
зарезала,–
вон его!
.
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, –
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
.
Нервы –
большие,
маленькие,
многие! –
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
.
А ночь по комнате тинится и тинится –
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
.
Вошла ты
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете –
я выхожу замуж».
.
Что ж, выходи'те.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите – спокоен как!
Как пульс
покойника.
.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,–
а я одно видел:
вы – Джиоконда,
которую надо украсть!
.
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
.
Дра'зните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!
.
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен, –
а самое страшное
видели –
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
.
И чувствую –
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
.
Аllо!
Кто говорит!
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,–
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
.
Люди нюхают –
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
. . . .
1919-1920
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (12)
. . . . . . ИЗ ПОЭМЫ «ПРО ЭТО»
            ПРОШЕНИЕ НА ИМЯ...
.
            Прошу вас, товарищ химик,
                заполните сами!
.
Пристает ковчег.
                Сюда лучами!
При'стань.
                Эй!
                Кидай канат ко мне!
И сейчас же
                ощутил плечами
тяжесть подоконничьих камней.
Солнце
             ночь потопа высушило жаром.
У окна
            в жару встречаю день я.
Только с глобуса – гора Килиманджаро.
Только с карты африканской – Кения.
Голой головою глобус.
Я над глобусом
                от горя горблюсь.
Мир
           хотел бы
                в этой груде го'ря
настоящие облапить груди-горы.
Чтобы с полюсов
                по всем жильям
лаву раскатил, горящ и каменист,
так хотел бы разрыдаться я,
медведь-коммунист.
Столбовой отец мой
                дворянин,
кожа на моих руках тонка.
Может,
              я стихами выхлебаю дни,
и не увидав токарного станка.
Но дыханием моим,
                сердцебиеньем,
                голосом,
каждым острием издыбленного в ужас
                волоса,
дырами ноздрей,
                гвоздями глаз,
зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
ёжью кожи,
                гнева брови сборами,
триллионом пор,
                дословно –
                всеми по'рами
в осень,
             в зиму,
                в весну,
                в лето,
в день,
             в сон
не приемлю,
                ненавижу это
всё.
Всё,
        что в нас
                ушедшим рабьим вбито,
все,
       что мелочи'нным роем
оседало
                и осело бытом
даже в нашем
                краснофлагом строе.
Я не доставлю радости
видеть,
            что сам от заряда стих.
За мной не скоро потянете
об упокой его душу таланте.
Меня
          из-за угла
                ножом можно.
Дантесам в мой не целить лоб.
Четырежды состарюсь – четырежды
                омоложенный,
до гроба добраться чтоб.
Где б ни умер,
                умру поя.
В какой трущобе ни лягу,
знаю –
              достоин лежать я
с легшими под красным флагом.
Но за что ни лечь –
                смерть есть смерть.
Страшно – не любить,
                ужас – не сметь.
За всех – пуля,
                за всех – нож.
А мне когда?
                А мне-то что ж?
В детстве, может,
                на самом дне,
десять найду
                сносных дней.
А то, что другим?!
                Для меня б этого!
Этого нет.
                Видите –
                нет его!
Верить бы в загробь!
                Легко прогулку пробную.
Стоит
           только руку протянуть –
пуля
         мигом
                в жизнь загробную
начерти'т гремящий путь.
Что мне делать,
                если я
                вовсю,
всей сердечной мерою,
в жизнь сию,
сей
      мир
              верил,
                верую.
.
.
. . . . . . ВЕРА
.
Пусть во что хотите жданья удлинятся –
вижу ясно,
                ясно до галлюцинаций.
До того,
              что кажется –
                вот только с этой рифмой развяжись,
и вбежишь
                по строчке
                в изумительную жизнь.
Мне ли спрашивать –
                да эта ли?
                Да та ли?!
Вижу,
          вижу ясно, до деталей.
Воздух в воздух,
                будто камень в камень,
недоступная для тленов и крошений,
рассиявшись,
                высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
Вот он,
            большелобый
                тихий химик,
перед опытом наморщил лоб.
Книга –
              «Вся земля»,–
                выискивает имя.
Век двадцатый.
                Воскресить кого б?
– Маяковский вот...
                Поищем ярче лица –
недостаточно поэт красив.–
Крикну я
                вот с этой,
                с нынешней страницы:
– Не листай страницы!
                Воскреси!
.
.
. . . . . . НАДЕЖДА
.
Сердце мне вложи!
                Крови'щу –
                до последних жил.
В череп мысль вдолби!
Я свое, земное, не дожи'л,
на земле
               свое не до любил.
Был я сажень ростом.
                А на что мне сажень?
Для таких работ годна и тля.
Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,
вплющился очками в комнатный футляр.
Что хотите буду делать даром –
чистить,
                мыть,
                стеречь,
                мотаться,
                месть.
Я могу служить у вас
                хотя б швейцаром.
Швейцары у вас есть?
Был я весел –
                толк веселым есть ли,
если горе наше непролазно?
Нынче
             обнажают зубы если,
только, чтоб хватить,
                чтоб лязгнуть.
Мало ль что бывает –
                тяжесть
                или горе...
Позовите!
                Пригодится шутка дурья.
Я шарадами гипербол,
                аллегорий
буду развлекать,
                стихами балагуря.
Я любил...
                Не стоит в старом рыться.
Больно?
              Пусть...
                Живешь и болью дорожась.
Я зверье еще люблю –
                у вас
                зверинцы
есть?
            Пустите к зверю в сторожа.
Я люблю зверье.
                Увидишь собачонку –
тут у булочной одна –
                сплошная плешь,–
из себя
                и то готов достать печенку.
Мне не жалко, дорогая,
                ешь!
.
.
. . . . . . ЛЮБОВЬ
.
Может,
            может быть,
                когда-нибудь
                дорожкой зоологических аллей
и она –
             она зверей любила –
                тоже ступит в сад,
улыбаясь,
                вот такая,
                как на карточке в столе.
Она красивая –
                ее, наверно, воскресят.
Ваш
        тридцатый век
                обгонит стаи
сердце раздиравших мелочей.
Нынче недолюбленное
                наверстаем
звездностью бесчисленных ночей.
Воскреси
                хотя б за то,
                что я
                поэтом
ждал тебя,
                откинул будничную чушь!
Воскреси меня
                хотя б за это!
Воскреси –
                свое дожить хочу!
Чтоб не было любви – служанки
замужеств,
                похоти,
                хлебов.
Постели прокляв,
                встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
Чтоб день,
                который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся
               на первый крик:
                – Товарищ! –
оборачивалась земля.
Чтоб жить
                не в жертву дома дырам.
Чтоб мог
              в родне
                отныне
                стать
отец
           по крайней мере миром,
землей по крайней мере – мать.
. . . .
Декабрь 1922 – февраль 1923
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (13)
. . . . . . ВО ВЕСЬ ГОЛОС
. . . . . . Первое вступление в ноэму
. . . . . . (фрагменты)
.
Уважаемые
                товарищи потомки!
Роясь
          в сегодняшнем
                окаменевшем говне,
Наших дней изучая потемки,
вы,
      возможно,
                спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
                ваш ученый,
Кроя эрудицией
                вопросов рой,
что жил-де такой
                певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
                снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
                о времени
                и о себе.
Я, ассенизатор
                и водовоз,
революцией
                мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
                из барских садоводств
поэзии –
                бабы капризной...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Неважная честь,
                чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
                где харкает туберкулез,
где ****ь с хулиганом
                да сифилис.
И мне
          агитпроп
                в зубах навяз,
и мне бы
               строчить
                романсы на вас –
доходней оно
                и прелестней.
Но я
        себя
                смирял,
                становясь
на горло
               собственной песне.
Слушайте,
                товарищи потомки,
агитатора,
                горлана-главаря.
Заглуша
                поэзии потоки,
Я шагну
               через лирические томики,
как живой
                с живыми говоря.
Я к вам приду
                в коммунистическое далеко'
не так,
              как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
                через хребты веков
и через головы
                поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
                но он дойдет не так,–
не как стрела
                в амурно-лировой охоте,
не как доходит
                к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
                трудом
                громаду лет прорвет
и явится
               весомо,
                грубо,
                зримо,
как в наши дни
                вошел водопровод,
сработанный
                еще рабами Рима.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . .
декабрь 1929 – январь 1930
'– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
 (14)
. . . . . . (фрагменты)
.
. . . . . . * * *
Любит? не любит? Я руки ломаю
и пальцы
               разбрасываю разломавши,
так рвут, загадав, и пускают
                по маю
венчики встречных ромашек.

Пускай седины обнаруживает стрижка
                и бритье,
пусть серебро годов вызванивает
                уймою,
надеюсь, верую: вовеки не придет
ко мне позорное благоразумие.
. . . .
.
. . . . . . * * *
Уже второй
                должно быть, ты легла,
А может быть
                и у тебя такое.
Я не спешу.
                И молниями телеграмм
мне незачем
                тебя
                будить и беспокоить
. . . .
.
. . . . . . * * *
море уходит вспять,
море уходит спать.
Как говорят, инцидент исперчен,
любовная лодка разбилась о быт.
С тобой мы в расчете.
И не к чему перечень
взаимных болей, бед и обид.
. . . .
.
. . . . . . * * *
Уже второй, должно быть, ты легла.
В ночи Млечпуть серебряной Окою.
Я не спешу, и молниями телеграмм
мне незачем тебя будить и беспокоить.
Как говорят, инцидент исперчен,
любовная лодка разбилась о быт.
С тобой мы в расчете, и не к чему
                перечень
взаимных болей, бед и обид.
Ты посмотри, какая в мире тишь!
Ночь обложила небо звездной данью.
В такие вот часы встаешь и говоришь
векам, истории и мирозданию...
. . . .
.
. . . . . . * * *
Я знаю силу слов, я знаю слов набат.
Они не те, которым рукоплещут ложи.
От слов таких срываются гроба
шагать четверкою своих дубовых ножек.
Бывает, выбросят, не напечатав,
                не издав.
Но слово мчится, подтянув подпруги,
звенят века, и подползают поезда
лизать поэзии мозолистые руки.
Я знаю силу слов. Глядится пустяком,
опавшим лепестком под каблуками танца.
Но человек душой, губами, костяком...
. . . .
1928-1930
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
                // дополнительные биографические сведения:

                Владимир Владимирович Маяковский
                родился – 7 [19] июля 1893, (Багдати, Кутаисская губерния,
                Российская империя)
                умер      – 14 апреля 1930,    (Москва)
                прожил  – 36 лет

_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . З Н А Й « Н А Ш И Х » ! . . . . . . . . . . . . . . . . .  http://www.stihi.ru/avtor/mc00001
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сергей Мигаль Екб . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  http://www.stihi.ru/avtor/mc001
'