Ненависть

Наталия Журавлёва
               

    Стоя в дверях комнаты со стаканом дешёвого портвейна, Павел Евсеевич с ненавистью глядел на свою жену Алю. Севшая от стирок ночная сорочка плотно облегала её подрасплывшуюся, но всё ещё ладную и крепкую фигуру, тяжёлые груди призывно напрягались при каждом взмахе белых полных рук: Алевтина ловко накручивала смоченные пивом волосы на бумажные папильотки. Утром завивка будет не хуже «химии»! Да и сама она утром будет свежей, как молоденькая, а у него уже и лысина просвечивает, и брюшко грозит в брюхо превратиться... Вот отчего жизнь так несправедлива, спрашивается? И ведь старше его, зараза, а выглядит на десять лет моложе!
 – Для кого навиваешься-то, стерва? – не выдержав, злобно прошипел Павел Евсеевич. – Хахаля завела, шалава? Отвечай мужу!
Он подскочил к стоящей перед зеркалом жене, плюхнул стакан на трюмо и, с силой схватив женщину за плечи, развернул к себе.
– Говори, ну! – рявкнул он прямо в её задрожавшее лицо.
– Что ты, Пашенька, – испуганно зачастила Аля, – что ты, какой хахаль, завтра же понедельник, на работу...
– На работу ей! На работу! Что – на работу? Будешь там на своей почте лохмами трясти, потаскуха!
Павел Евсеевич размахнулся и ударил Алевтину по голове раскрытой ладонью. Женщина охнула, уронила папильотку и молча заплакала, прижав руку к ушибленному месту. Муж схватил стакан, залпом выпил тёмно-красную жидкость, хрястнул пустой посудиной о стену и, покачиваясь, вышел из комнаты.
Алевтина медленно опустилась на краешек разобранного дивана и бессильно сгорбилась, спрятав бледное лицо в ладонях. «Хорошо, что не по лицу, синяка не будет видно», – промелькнула мысль, и женщина грустно усмехнулась.

    Муж начал бить Алю давно, после того как она, родив и выкормив грудью дочку, отдала её в ясли и вышла на работу. Тогда-то и стал Павел Евсеевич ревновать жену, ревновать зло, тяжело, страшно. Ему не нужны были доказательства, ему достаточно было подозрений.
 А подозрения возникали каждый день. Его Аля работала на почте, и там бывало много народу, в том числе и мужиков: жили-то в районном центре. А чего мужикам шастать на почту то и дело? Ясно, Алька глазки строит всем подряд, сучка похотливая. И это вместо благодарности! Ведь он её с четырёхлетним пацаном, щенком нагулянным, замуж взял. Взял, невзирая на то, что старше его Алька на пять лет. Польстился на красоту её окаянную!
 
    Хороша была молодая Алевтина! Высокая, гибкая, крепкая, с налитыми грудками и упругой попкой. Тёмные глазищи могли обжечь взглядом из-под длинной чёрной чёлки, а могли и приласкать.
И не устоял Пашка перед этим ласковым взглядом. Околдовала его чёртова баба! Сначала околдовала, а потом стала ему показывать, какая она умница-разумница: работать почтальоншей пошла вместо доярки, потом дочку родила и при этом институт свой заочный не бросила – какой, он даже не знал, баба должна хозяйкой быть, а не учёной! Но он молчал, одурманенный её красотой и ласками, да и учиться-то ей оставалось всего полтора года. А вот уж когда Алька институт закончила да начальницей на почте стала, так и началось!..
 Он-то сразу после школы в трактористы пошёл, год отработал, а там и армия. Два года отбарабанил в танковых войсках, вернулся, на танцах Альку встретил и пропал! Других девчонок уже не замечал, да и они почему-то на него мало внимания обращали, хотя он был не самым последним парнем в посёлке. Зато у Альки кавалеров было хоть отбавляй! Одурманивала она их чем-то, что ли? А Пашка не посмотрел, что вокруг Алевтины всегда парни увивались, всех сумел отвадить от девушки. И на то, что ему всего двадцать, а ей уже двадцать пять, и с ребёнком, не посмотрел, год её добивался, духами и конфетами одаривал, с пацаном подружился. И Алька сдалась. Полюбила его кудри соломенные, глаза серые, нрав бесшабашный. И даже то, что он росточком пониже был, ей не помешало. Полюбила и... сучкой неблагодарной оказалась!

    Павел Евсеевич не мог признаться даже себе самому, что, кроме ревности, его одолевает зависть к собственной жене. Он завидовал её лёгкому характеру и остроумию, её ответственности и успехам на работе, тому, что её любят и уважают односельчане, даже красоте её завидовал, как баба какая-то!
Сам-то он невысоко взлетел, так и остался трактористом-механизатором, но разве в этом дело? Чем он плох, скажите на милость, что его свои же мужики сторонятся? И рукастый, и умный – все газеты от корки до корки прочитывает, обо всём своё мнение имеет, а что в душу к себе не даёт лезть, так он же не баба истерическая, ему жилетка для слёз не нужна. А на работе освоил и комбайн, и грузовик, и другую всякую технику: ленивым он никогда не был. Дальше, правда, не продвинулся: начальникам, по их словам, не нравились его грубость и, чего греха таить, любовь к горячительному. А что, неужели он права не имеет выпить, когда душа просит?! Имеет! И пьёт. Но из-за этого у Павла часто возникали проблемы, его наказывали рублём, а чёртова баба, Алька, только гладила его по голове да утешала, ласково улыбаясь: «Ничего, Пашенька, всё наладится, Пашенька, ты у меня умница, Пашенька...» Как не озвереть от такого?!
И он кулаком бил прямо в её гадскую улыбку, и орал, чтобы не слышать сюсюканья, и мог ещё добавить – и в глаз, и по спине – куда придётся, лишь бы заткнулась и не донимала его.
    Детей, правда, совестился, при них мать не бил, а их и вовсе не трогал. Ну там подзатыльник или ремнём когда по заднице не в счёт, это всё ради воспитания. Павел Евсеевич к Лёшке-пасынку и родной дочке Таньке относился одинаково, надо признать. И конфеты, и шлепки получали наравне, ругань и похвалу – по заслугам, но с получки он всегда подарки им приносил. У Таньки куклы и посудка к ним были, у Лёшки машинки и конструктор - не хуже, чем у других. Дети его любили и боялись, и это правильно, считал Павел.

    А вот Алька не боялась нисколько! И при этом прощала ему всё, потому что любила, как он, дурак, думал. Потом-то понял, какую змею пригрел, когда начал замечать, как Альке мужики улыбаются и подмигивают, а она, шалава, только хихикает в ответ. А ему втирает, что, мол, она должна с народом вежливой быть, начальница как-никак! Начальница, видали! Народ! Это мужики-то народ?! Знает он всё об этом народе, что ему надобно от красивой бабы, как эту бабу уболтать и чем заманить. Опыт имеется!
    От злости и ревности у Павла темнело в глазах, он из-за нервов бросал работу, хватался за бутылку, и жена-вертихвостка, придя домой, получала по заслугам. А утром, замазав тональником синяки, бежала на почту и там в обед делилась с товарками, жалела Пашку непутёвого:
– Трудно ему, девочки, опять премии лишили, на нервах весь, вот и срывается. А так-то он хороший, хозяйственный, детей любит. И одинаково и Танюшку, и Лёшку, хоть и неродной он сын ему.
– А тебя-то любит? – спрашивали «девочки». Аля молча кивала.
– А если любит, чего ж руки-то распускает?
– Да ревнивый он очень к тому же, ко всем ревнует. А у нас, сами знаете, сколько народу бывает, тех же мужиков. Вот и не выдерживает Паша, переживает, – оправдывалась перед подругами Аля. – Ревнует, срывается, вот и приложит когда сгоряча. Но ведь это от любви всё!
Подруги молча переглядывались и переводили разговор на другое.

    Так и шла жизнь супругов Кузнецовых, Павла и Алевтины, пока не случилось у них огромное горе. Их дочка Танюшка, незаметно превратившаяся в красивую и умную девушку-студентку Татьяну, утонула летом в реке. Приехала на каникулы и пошла с утра с подружками на речку купаться. С собой девчонки, как водится, набрали бутербродов, помидоров да огурцов, прикупили сладкого винца и отправились отдыхать. Как случилось, что Татьяну, с детства свободно плавающую, затянуло в омут, никто не мог объяснить. Купались все вместе, впятером, а на берег вышли только четверо...
    Тело нашли лишь через пять часов, сельские мужики ныряли без продыху. За пять часов страшного ожидания Алевтина состарилась на добрый десяток лет, из глаз исчез приветливый блеск, навсегда потухла весёлая улыбка. Над телом дочери Алевтина выла так, что затихли даже собаки, учуявшие покойника и начавшие было свой плач. Павел же стоял молча, сжав кулаки, только желваки перекатывались на щеках. Татьяну забрали в морг, супруги побрели домой. И там обезумевший от горя, ненависти и злобы муж избил несчастную женщину так, что она, лишившись сознания, едва не захлебнулась собственной кровью.
– Сука! – орал взбесившийся Павел Евсеевич. – Тварь, сволочь! Как ты могла за ней не углядеть, подлюка?! – и пинал ногами бесчувственное тело. – Как могла с винищем на реку отпустить?! Убью гадину!
    Алевтину спас ворвавшийся в дом сын Алексей, только что вернувшийся из морга. Увидев дикую картину, он молча, с пылающими бешеным гневом глазами подскочил к потерявшему разум отчиму и мощным ударом в челюсть свалил того с ног.
– Дёрнешься – убью, – спокойно пообещал он возившемуся на полу мужику и занялся избитой матерью.

    Алевтина пролежала в больнице три недели. У неё было тяжёлое сотрясение мозга, сломаны два ребра и нос, выбито несколько зубов, лицо, руки и спину покрывали сплошные кровоподтёки. Сын и невестка первую неделю по очереди дежурили у неё в палате, кормили мать через трубочку протёртыми супами и пюре, поили сладким чаем и морсами. По счастью, внутренние органы не пострадали, а переломы и синяки потихоньку излечивались. Заявление в милицию Алевтина писать не стала, твёрдо заявив негодующему сыну, что это – их с отцом личные дела, и посторонним тут делать нечего. У Паши такое горе, он родную дочь потерял по её, Алевтины, вине! Разве удивительно, что у человека разум помутился? Она сама виновата, что под горячую руку попалась…
Алевтина во всём винила себя, даже в том, что не смогла быть на похоронах доченьки...

    Но Павел Евсеевич-то понимал, что это всё – лишь игра и притворство.
– Ах, сволочь, ах, гадина такая! – бормотал он, расхаживая вечерами по кухне с неизменным стаканом в руке. – Пристроилась, гадина, в больничку, наслаждается. Все, все-е-е вокруг шалавы скачут, пироги ей носят, клубнику! Ах, гадина! – заходился он от застарелой ненависти и какой-то извращённой зависти, совершенно забыв о том, кто именно и как «пристроил» Алевтину в «больничку». – А я... я тут один со своим горем, один, как пест! – слово «перст» Павлу Евсеевичу было незнакомо. – Чем я хуже Альки? – повышал голос и градус страдания Павел Евсеевич. – Что, горе моё меньше? И никто, никто ведь не придёт, все у шалавы этой толкутся!
    Мужчина лукавил. Его регулярно навещал сын, приносил обеды, которые готовила сердобольная невестка.
– Нельзя отца бросать, Лёша, всё же горе у него страшное, – уговаривала она мужа. – И сопьётся совсем, пропадёт без питания. А с мамой они сами разберутся. Хотя я бы... – и она выразительно смотрела на Алексея.
– Ты что, Людок! – возмущался Алексей. – Ты что?! Да разве я тебя хоть пальцем тронул? Да я даже ругаться с тобой не умею, ты же слова вставить не даёшь!
– То-то же! – довольно смеялась пухленькая зеленоглазая Людмила, потряхивая рыжими кудряшками. – И спорить со мной не надо, иди к отцу, курочку вот ему отнеси.
И высоченный плечистый Алексей послушно шёл на соседнюю улицу с горячей курочкой в банке и всё чаще заставал отца почти невменяемым.

    А тому не было дела ни до сына, ни до курочки, ни до котлеток. Его сильно тревожила Алевтина. Она, стерва, повадилась приходить к нему по ночам. Вставала в ногах у кровати, в ночной сорочке длинной, с чёрными волосищами распущенными и беззвучно хохотала, сверкая крепкими зубами. У Павла Евсеевича сердце заходилось от ненависти: смеётся, тварь, а доченька его ненаглядная в могиле гниёт по её вине! И он с рычанием бросался на распутную бабу, размахивал кулаками, но она всегда ловко уворачивалась и пропадала за дверью, а он шёл на дрожащих ногах на кухню и доставал из буфета бутылку.

    Вскоре Алевтина вернулась из больницы домой и стала приводить в чувство впавшего в длительный запой мужа. В ход пошла тяжёлая артиллерия: и феназепам, и ударные дозы витамина "С" в ягодицу (держала запас в аптечке на такой вот случай), и рвотное, и травы разные... Через неделю оклемался её Пашенька, на работу вышел, и потекла их жизнь дальше, по-тихому, по-новому.
Осиротев, Павел Евсеевич присмирел, жену больше не бил, но каждый день после работы ездил с ней на мотоцикле на кладбище, к доченьке на могилку. После кладбища молча плотно ужинал, выпивал стакан водки и шёл спать. Пробуждался среди ночи и долго лежал, глядя в темноту, и шептал чуть слышно:
– Спит, сучка, ничего её не трогает... Спит, как убитая, а доченька в могиле лежит. Спит... а я маюсь... ей-то хорошо, у неё сын есть, родная кровь... а у меня никого… Ну погоди, гадина, за всё ответишь...
Засыпал под утро и с трудом продирал глаза, когда звенел будильник.

    Алевтина же совсем не могла спать без снотворного. И часто проводила ночи, лёжа без сна на продавленном старом диване – на кровати спал Паша. И всем своим существом она ощущала Пашино горе и Пашину злость, слышала его неразборчивый шёпот и изнемогала от жалости и боли за него, своего мужа, которого любила какой-то странной, острой, непонятной ей самой ответственной любовью. Она мучительно жалела Павла за его грубость, жестокость, неуживчивость с людьми и корила себя, что не смогла переделать его, помочь, отвадить вовремя от бутылки. Не справилась! Не смогла!
Она лежала, мучаясь и боясь заснуть, потому что тут же видела свою погибшую доченьку живой, весёлой и красивой. Просыпалась, давясь слезами, и уходила в холодный туалет в коридоре, чтобы Паша не слышал её задушенного плача. Утром вставала, кормила скотину, готовила мужу завтрак и уходила на работу. Она больше не смеялась, не делилась ни радостями, ни горестями ни с кем и оживлялась только при виде внуков, двух горластых и шумных пацанов – детей Лёши.
Аля начинала шутить с ними и улыбаться, но улыбка её была с налётом непреходящей грусти. Мальчишки, конечно, этого не понимали и тормошили бабушку, просили поиграть с ними, побегать, и она играла, бегала и смеялась с детьми, а Павел Евсеевич смотрел на неё злыми глазами. Нет, он тоже искренне любил внуков и с удовольствием на рыбалку с ними ходил и за земляникой в лес, клубникой собственноручно выращенной кормил, но был при этом строг и неулыбчив. Он не понимал, как можно смеяться, когда их Танечка уже никогда не улыбнётся, не полюбит, не выйдет замуж. «Ей-то хорошо, – с горечью думал он о жене. – Ишь, смеётся, как полоумная! И про дочку не вспомнит, зараза. Ей-то хорошо, а у меня вся душа изболелась. Ох, ненавижу!»

    Годы шли, ничего существенно не меняя в семье Кузнецовых. Разве что Павел Евсеевич сильно потолстел, облысел да стал снова прикладываться к бутылке, но не так часто, как раньше. Алевтина же по-прежнему оставалась стройной, хоть и слегка погрузневшей, а вот некогда чёрные волосы сплошь поседели и стали ослепительно белыми. Украдкой взглядывая на жену, Павел Евсеевич тихонько шипел сквозь зубы:
– Ну ничего не берёт проклятую бабу! Ест, как лошадь, и не толстеет! И волосищи не вылезают, не то что у меня... у меня-то от горя, а она, гадина, и не всплакнёт никогда... Ей-то хорошо, забыла дочку и жрёт, как лошадь!
 Он уже не замечал, что постоянно что-то бормочет, разговаривая сам с собой.
А жена его не ела, а работала, как лошадь: и на почте, уже не начальницей, а на сортировке, и в огороде возилась, и со скотиной в хлеву, и с внуками Лёше помогала. От этого, наверное, и худела, но только за делами она могла отвлечься от безрадостной жизни и от безрадостных мыслей. А безрадостность её жизни в последнее время усугублялась потерей аппетита, слабостью и непонятными болями в животе, отдающими в левый бок. Она глушила их анальгином, но он скоро перестал помогать, травы тоже боль не снимали. Алевтина сбегала к знакомым медсёстрам в больницу и разжилась у них анальгином в ампулах. Это подействовало, но ненадолго. Боли стали сильнее, и волей-неволей пришлось идти к врачу. Результаты обследования были её приговором: рак поджелудочной железы, неоперабельный, четвёртой стадии. После первого потрясения к ней неожиданно пришло облегчение: «Я же теперь скоро Танечку мою увижу! И не надо жить ещё долго, ждать, мучиться. Спасибо, Господи!» Алевтина истово перекрестилась и пошла домой умирать.
Ей, как онкологической больной в последней стадии, были положены обезболивающие препараты, но достать их было практически невозможно, поэтому скоро весь её организм превратился в одну сплошную боль, накатывающую волнами. Когда терпеть было невмоготу, Алевтина мычала, кусая губы, потом мычание переходило в крик. Сын и невестка не отходили от её кровати, дежуря по очереди, кололи ей снотворное и что-то от боли, Павел Евсеевич же пил по-чёрному.

   Он запил сразу, как только узнал о диагнозе жены. «Сука! Ну какая же сука! – задохнулся он, услышав про рак. – Разляжется тут, начнёт вонять, орать, опять все вокруг неё скакать будут! Ей-то хорошо, ни работать, ни готовить не надо, а я? Я-то как?! Опять всё для неё?!»
И ноги сами понесли его к холодильнику, где стояла початая бутылка водки. Не сказав Алевтине ни слова, он выглотал водку прямо из горлышка и выскочил из дома, прихватив со стола кошелёк жены. На все деньги купил водки и с того дня не трезвел. Но и пьяный, Павел Евсеевич прекрасно понимал, что изворотливая Алька снова всех водит за нос: днём лежит в кровати и орёт, изводит родных капризами, а ночью – ночью-то к нему приходит в комнату! Приходит и кривляется перед ним, пальцем грозит, руки к нему тянет, шалава, волосами трясёт! Павел Евсеевич кидал в неё тем, что под руку попадалось, и она тогда исчезала, а он из-за нервов был вынужден снова хвататься за бутылку...

    Алевтина мучилась недолго, рак пожрал её быстро, видимо, Господь пожалел страдалицу. Хоронили её всем посёлком. Алю любили и горевали о ней искренне, говорили много хороших слов. Поминки были до вечера. Люди шли чередой, всем хотелось помянуть Алевтину – добрую, отзывчивую и много страдавшую. После поминок родня ещё долго оставалась за столом и, то плача, то улыбаясь, вспоминала дорогую покойницу, но Павел Евсеевич ничего этого не видел. 
Он сидел на кровати в белой длинной рубахе и с ненавистью смотрел на молодую Альку, которая, потеряв всякий стыд, плясала перед ним, нахально задирая платье и вскидывая длинные ноги. Наглая девка громко хохотала и облизывала красные губы, дразня его языком.
– Стерва! – орал на шалаву Павел Евсеевич. – Паскуда! Ненавижу! Убью гадину!
Он хотел запустить в неё чем-нибудь тяжёлым, но у белой длинной рубахи были дурацкие длинные рукава, которые накрепко привязали его руки к туловищу...