Памяти бабушки

Жанна Харламенко
Старая рукопись...бабушки нет много лет...
Призраком памяти в тюли вселился сквозняк,
Светочем жизни ушедшей сияет сюжет,
Пьяно дурманя, как крепкий в бокале коньяк.

Слёзы в глазах не сдержать, что-то давит в груди,
Образ, что смотрит сквозь строчки, нарушил покой,
Целая пропасть – почти сотня лет позади,
Мудрость веков умерла с этой тонкой душой.

Долгая жизнь, испытаний не счесть по пути,
Много потерь и бальзам вдохновляющих встреч.
Ей удалось сквозь утраты войны пронести
Яркость души, чтоб на добрую память сберечь!

Посвящается моей бабушке Любич Людмиле Артемьевне.

С глубокого детства я помню бабушкины рассказы: о её родословной, уходящей далеко в прошлые века, о героическом отчиме, принимавшем участие в подпольном движении (именуемом Нежинская молодая гвардия и считавшемся следующим по значимости после широко известной Краснодонской) под предводительством Якова Батюка – слепого юриста, о котором снят фильм «За ночью день идёт» и Евгением Шатровым написана книга «Подвиг во тьме». Рассказывала фрагментарно, обещая когда-нибудь написать мемуары. Всю свою сознательную жизнь я умоляла её взяться за свои рассказы, но тщетно: бабушка болела, жаловалась, что ей трудно писать как физически, так и психологически. После её смерти я была уверена, что память умерла вместе с ней. И каково же было моё удивление, когда в мои руки попал бабушкин архив! Пусть крохи, лишь малая часть того, что мы могли бы знать, займись она этим чуть раньше, но всё же это так много, так трепетно и неожиданно, что разбирая её мелкий почерк наспех записанных заметок, моя душа замирала и бешено билось сердце! В её записях для меня не только приподнялась завеса тайн нашей семьи, но и открылся литературный дар, богатство речи и тонкие струны души прародительницы, о которых я даже не догадывалась! И я очень хочу поделиться её записями с читателями:
«Большие семейные альбомы с золотыми обрезами, плотного картона, с красиво оформленной крышкой, с модной мраморной накладкой по крышке, оправленной золочёной рамкой и металлическими застёжками. И сами фотографии в альбомах – эти старинные дегеротипы поражают и сейчас своей необыкновенной чистотой и чёткостью черт, с благородными позами снятых на них, с запечатлённым прекрасным инвентарём фотоателье, вычурными столиками, диванами, с занавесками, бахромой, кистями, которые очень гармонировали с позами запечатлённых и индивидуальностью. Как же сравнить их, эти прекрасные фотографии, с теми, пришедшими не на много позже, неуклюжих поз на фоне какого-нибудь плавающего лебедя перед фасадом неуклюжего замка, грубо намалёванных бездарным малевальщиком (прим.авт. – имеются в виду картонные ширмы с прорезями для лиц). Я помню старинные электрические розетки – резные, в виде дубового пня с листочками и желудями. А книги? Книги детства… От них исходил особый изумительный запах – запах волнующий, словно бы уже сам по себе говорящий об увлекательных, интересных историях! Ожидание, которое и оправдывалось при чтении. Мне было восемь лет. Я помню с какими захватывающими чувствами я читала Лидию Чарскую, почему потом она была предана остракизму, не знаю, но судьба её героинь – а это были прекрасно воспитанные дети обедневших родителей, сироты, приёмыши – не могла не восхищать. Словом, в её книгах изобиловали дамы-наставницы, шепоты нервно-возбуждённых девочек ночью в дортуарах (слово современному читателю непонятное), красивая природа и печальные истории. Ну что могла породить в душе восьмилетнего ребёнка Лидия Чарская? Жалость, сострадание к беде человека… Разве это худшие из чувств человека? Потом...
Потом я читала Лескова. Всё из того, что было изданным, а собрание его сочинений было полным. Призабывшая названия, сюжеты, почему-то остро запомнила название романа "На ножах", которого в советском издании я не встречала. Читала Гюго, Жорж Санд, Дюма, Куприна, Чехова, Толстого и многих других авторов. Надо сказать, что читала я с пятилетнего возраста. И к тому времени, когда мне было восемь-девять лет, у меня уже был приличный читательский стаж. Почему-то совершенно не помню детских тоненьких книжек, а ранее перечисленные – это солидные, увесистые тома-издания. Очевидно, с них и начиналось моё чтение. Как это получилось? Мама не учила меня читать в силу своей тогдашней занятости (женделегатка, краснокосыночница). Пожалуй, даже и не знала, когда и что я читала.
Сестра... Моя старшая на шесть лет сестра Таня. Это была моя учительница, моя наставница, моя покровительница. Все названные книги – её книги. История появления этих книг, это действительно целая история. Книги эти были поистине хороши. Превосходная александрийская или веленевая бумага, богатые иллюстрации, прекрасные обложки. Лесков, Куприн, Толстой и другие, помню, были опубликованы издателем Мордовцевым из Санкт-Петербурга, имели одинаковые переплёты – чёрные с бордовыми коленкорами. А Шекспир, прекрасный Шекспир тёмно-серого сафьяна, большого формата-фолианта, с английскими гербами на переплёте, щитами и львами. Как-то вырвала иллюстрацию с "Виндзорских проказниц", понесла в школу показать подружкам... Уж и было мне! Тане предлагали по 250-300 рублей за книгу. Их, помню, было шесть штук. Тяжелых, увесистых. И особенно их она давала мне с большой неохотой. Она их любила, эти книги Шекспира, как любят самое большое своё сокровище. А Шиллер? Его "Разбойники". И сейчас я вижу их, Мооров, так ясно и с такими подробностями туалета, лес, замок… – прекрасные иллюстрации! Это был мир моего раннего детства. Всё это было до тринадцати лет, до нашего переезда в Западную Украину.
Мы переехали в 1939 году. Таня к тому времени вышла замуж. В 1940 году умерла при родах. После эвакуации я пробовала было узнать судьбу этой прекрасной, бесценной библиотеки. Книги попали к знакомым Таниного мужа, но мне не дали даже взглянуть на них. Потом переезды, послевоенные перипетии. Андрей, муж Тани и отец маленькой Тани, погиб на фронте. И книги были для меня навсегда утеряны. Может быть, они и сейчас живут. Да, живут, ибо прекрасные книги должны жить! Жить, как и люди! Более того, они должны жить значительно дольше людей! В них история, в них судьбы людей великих и прекрасных. Книги могли гибнуть, но должны были возрождаться, как птица Феникс, ибо им доверено человеческое бессмертие!
…Меня так захватило мысленное зрелище прекрасных книг моего детства, что я забыла историю их появления в нашем доме.
Да. Родилась я в Нежине. Ну что такое Нежин, старый Нежин? Это уездный город. Истории его писать не буду, потому что не сумею, её надо изучать и писать достойному журналисту, мои же силы слабы. Напишу то, что сохранила моя детская память. Жили мы на улице Карла Маркса. Старое её название Миллионная. О, само название уже говорит за себя! На улице были белые каменные особняки с колоннами, а на базаре много рядов калашных лавок, с глубокими подвалами-хранилищами, с пудовыми замками. Конечно, купцов и богатых в то время уже не было, может кое-кто и жил в городе, но уже не в прежнем амплуа.
Дом, в котором мы жили, был новый, уже советской постройки, двухэтажный, без колонн и всяких вычурностей, и жили в нём, конечно, не купцы и представители дворянства, а, как называли по тому времени, – совслужащие. Рядом был дом-близнец. Мы жили на втором этаже. В квартире против нас жили Биляченко, учителя, с девочками которых – Надей и Ниной – я ходила в детский сад. Внизу, под нами, жила еврейская семья. С их девочкой Соней я тоже дружила, хотя однажды она и засыпала мне глаза песком. Глаза промыли и дружба восстановилась. Самая интересная из квартир для нас, ребят, была квартира красного партизана, нас влекла в ней холодно блестящая эмаль ордена Красного знамени и воронёная сталь нагана, которые тайком показывали нам его дочка и сын, наши сверстники, да ещё интересные рассказы отца о гражданской войне.
Тридцать второй год. Мне тогда было шесть лет. Трудный, запомнившийся год – год большого, страшного голода. Любившая утром понежиться в кровати, встававшая после многих понуканий, я вскакивала с постели, как только рассветало, и с большим нетерпением ждала, когда можно было идти в детский сад, самое желанное место на земле – там кормили. Скудно, постно, но кормили. Потом... Потом стали пропадать дети. На нашей улице тоже несколько. Не забуду, как кричала обезумевшая мать пятилетнего пропавшего мальчика, как она, растрёпанная, заглядывала во все канализационные люки на улице! Детсад был очень далеко от дома, водить было некому. Мама стала запирать нас с сестрой дома. Жизнь превратилась в сплошное ожидание: ожидание её прихода и того, что она принесёт. Однако голод не вытравил в нас, детях, человеческого, потому что, помню, поскольку нам не разрешалось никому открывать двери, а побирающихся было много (голод!), мы вступали в переговоры за дверью, и потом спускали на ниточке из окна то, чем могли поделиться – кусочек сухаря, рыбная голова или ещё что-то. Помню, потому что часто приходил один и тот же старик за нашим скудным подаянием, и я его как сейчас вижу в лохмотьях, заросшего до глаз. Запрет мы с Таней нарушали. Иногда бегали через дорогу в Госкино – на тогда ещё немые фильмы, где у нас была знакомая билетёрша, ещё и потому, что иногда получали стакан какого-то морса на сахарине.
Знакомство с Великим Немым было самым притягательным из знакомств. "Серебряный шарф", "Нибелунги", " Человек-обезьяна", "Праздник святого Иоргена" с молодым Игорем Ильинским, чей портрет в фойе висел рядом с американским артистом Гарри Ллойдом. Мы с Таней поближе пробирались к роялю, женщина-тапер превосходно играла, и Таня её боготворила. Позже, через год, мама купила рояль Беккер, и Таня ходила на частные уроки к Надежде Петровне Маловой – хорошей музыкантше, родственнице геронтолога профессора Богомольца. Это было потом. А тогда...
Дети есть дети, тем более голодные дети. Запрет запретом и запоры запорами. Куда мы только не забирались! Далеко или близко было, не помню, но знаю, за городом были монастыри – и женский, и мужской. Монастырей и церквей в Нежине было несколько. Помню, какие-то скользкие подвалы и резкий холодный ветер наверху у звонницы, и не смелый, но сильный удар в колокол – таинственно и страшно!
Семья была атеистична. Что такое Бог я не знала, познакомилась гораздо позднее. Город наш был разноязычный. Кроме украинцев, русских были ещё армяне, кто его знает, когда впервые появившиеся, жили они как бы колонией. Были мастерами по части жестяных работ, клеили красивые чуни, шили тапочки с верёвочной подошвой. Купленные мамой нам всем, мне они очень нравились, были удобны и легки. Жили они где-то возле монастыря. Помню болотистую речушку и заросли лозняка (ходили покупать тапочки). И помню выхваченное детской памятью армянское слово "дзардзяруда", которое выкрикивали его маленькие армянята, рвали и отправляли в рот стебли травы. Позже я узнала, это была "пастушья сумка", или "грицики" по-украински, используемая в медицине как мочегонное. Может быть, она и была съедобна в тот период. Голод…
Китайцы. Их было много. Торговали они на улице резиновыми чёртиками, которые надувались через палочку, и, спуская воздух через отверстие, кричали "вуди-вуди-вуди". Так иногда называли и китайцев – вуди. Продавали они и бумажные мячики, привязанные резинкой к пальцу и отбиемые ладонью, молочные тянучки на бумажках, завёрнутые барашком. Тянучки – самое главное лакомство. И тянучки, и вкуснейшее лакомство микадо (треугольные вафли) – это, должно быть, уже после голода.
И ещё было много поляков. Обрусевших поляков. Видимо, процент польского населения был не мал, так как на нашей улице был костёл. Пожалуй, он и есть первая моя веха на пути к познанию мира.
В костёле, вернее, при костёле, в одном из окружавших его строений, жила старушка – старая полька, которой было чуть ли не сто лет. Кто она, что она, была ли у неё семья – трудно сейчас сказать. Помню её только одну, дряхлую, не встающую с какого-то глубокого и высокого кресла, совершенно беззубую. Как познакомилась с ней Таня, не знаю (в школе она тогда занималась в атеистическом кружке, ей было двенадцать, и на религиозные праздники ходила по улицам с другими "атеистами", с чучелами пузатых попов, богачей и с другими атрибутами атеистической пропаганды). Что привело страшно любознательную живую девочку к старушке, которая, пожалуй, была в своё время, незаурядным человеком, скорее всего, её какие-то особые знания, по которым сестра и определила человеческие достоинства. Трудно сказать...
Таинственность Таниного поведения, посвящение меня в её секреты волновали меня. Я напросилась на очередную вылазку, сестра взяла меня с собой. Так я познакомилась со старушкой и стала Таниной сообщницей. Целую неделю мы копили с Таней пищу, кусочки сухарей, крошечные кусочки сахара, который с особым сожалением я складывала в старый чулок. Сила власти Тани надо мной была велика. Позже я скажу, почему. И в субботу, предварительно прикрепив английской булавкой где-то подмышкой чулок, наполненный "продуктами", мы отправлялись в костёл. Таня не всегда брала меня с собой, так как ходили преимущественно поздно вечером, конечно, в мамино отсутствие. Ходили не по улице, а через дворы и сады белых особняков. Для безопасности. Я очень любила сказки и разные истории, которые рассказывала Таня. Чтобы послушать их, я забиралась к сестре в постель (у нас с ней была комнатка на двоих со столиком, книжным шкафом и двумя кроватями). Закрывшись с головой одеялом (чтобы мама не услышала), она рассказывала. Таких сказок я потом не слышала. О принцах, серебряных, золотых и бриллиантовых лучах, о требовании жестокого короля-отца принести печень его собственного сына… -  было страшно и жутко сладостно от хорошего конца. Вот за эти сказки и страшные истории и имела сестра надо мной большую власть, хоть это и не мешало мне изредка наябедничать на неё!
Однажды, забравшись к ней под одеяло, прижавшись со страху после страшного рассказа, я обнаружила у Тани что-то нежно позвякивающее. Она не объяснила мне, прогнала в мою постель, но утром, проснувшись пораньше, когда она собиралась в школу, я увидела "это" и привязалась к ней, вымогая и для себя. На удивительно тонкой золотой цепочке, висели два образа-ладанки, величиной с пятак, но овально-вытянутых. Таня отмахнулась от меня, но, увидев, что я уже навострила лыжи бежать к матери, оторвав наспех кусок нитки, вдела на неё большую пуговицу, которую нашла в шкатулке, повесила мне на шею, что-то объяснив. Вечером меня купали мама и баба Вера, жившая в одной с нами квартире. Раздев меня, увидели болтающуюся чёрную пуговицу, допросили. Я объяснила, что и у Тани "такое же", только куда красивее! Таню ждала экзекуция. Мать почему-то нервничала, все прислушивались к шуму за дверью и, не успела Таня переступить порог и раздеться, как нервным рывком мама располосовала ворот на платье у Тани и увидела... Крик, слёзы, брань, что-то доказывала мама, что-то Таня. Потом всё успокоилось, что-то решили. Вечером следующего дня мама принесла кусок хлеба, тёмный и тяжелый, как глина, маленький белый кусочек, который назвала мёд, два сухаря и два кусочка колотого сахара. Сухари и сахар завернула, умыла меня, и мы втроем пошли куда-то. Оказывается, Таня всё объяснила, рассказала матери про старушку (иконки на шее у Тани католические, её подарок). Маме стало жалко старого одинокого человека. Да, она была одинока. Беззубая старушка толкла в ступе сухари и сахар в пудру, и, запивая это водой, таким образом питалась.
Цепочку с ладанками она не взяла, несмотря на мамины сердитые реплики, а объяснила маме, что они золотые и, что они могут понадобиться как материальная ценность. Откуда-то из-под рук старушка извлекла ещё пару изъящных (прим. слово из бабушкиного оригинального лексикона) круглых ложечек с витыми ручками, уговорила маму взять их. Попросила пройти в другую комнату, где были какие-то вещи, всё покрытое толстым слоем пыли и где было множество каких-то книг в застеклённых шкафах. Книги, которые она дарила Тане, просила забрать. Помню, как спустя несколько дней, их привозили на подводе и как с шумом и суматохой поднимали, несли к нам на второй этаж все дети, кто в это время играл во дворе. Все последующие дни Таня ходила сияющая, важная. Как-то по-иному относилась и мама к ней. Таня словно повзрослела. Они с мамой часто ходили к старушке, реже Таня со мной. Хотя мне было не интересно. Я, пожалуй, пугалась старушки, глубоко сидящей в кресле, о чём она говорила с Таней, не понимала, скучала, потому что всё вокруг было как-то серо и неприветливо. Ложечки, цепочка и иконки – всё ушло вскоре в Торгсин (теперь слово известное – торговля с иностранцами). Они, т.е. иностранцы, торговали с нами в обмен на золото. Мама что-то покупала на них, носили с Таней и старушке.
Зимой она умерла. Ходили её хоронить. Помню тоже, меня взяли с собой. Похорон не помню, помню, что мы были в костёле, стояли, было холодно , смотрели на какие-то стеклянные банки, в которых были заспиртованы уродцы и ещё какие-то твари. Таня мне объясняла. Мне было противно и страшно. Видимо в костёле был какой-то музей. Тогда я, конечно, ничего не понимала. Сейчас с какой благодарностью я вспоминаю старую польку. Эта беспредельная, вечная эстафета жизни! Какая личность угасла в ней, в этой старой польке?! Она не ушла бесследно, она, как эстафету, передала светоч знаний Тане, мне, кому-то ещё. Ведь самое большое богатство – знания! Как самое большое из достоинств человека – совесть!
Книги... Мои дорогие книги! Что бы я делала в жизни без вас? Самые дорогие, самые прекрасные, самые верные в жизни друзья мои! Голод, холод, ненастье, обиды, горечи, и горе – я забывала только среди вас! Мне было и тепло, и светло, и сытно, и уютно. И физическую боль вы делали меньше, удаляли её. И своё добровольное заточение здесь все эти более двадцати лет (прим. бабушка никуда не выходила из дома, после падения и перелома руки, которая так и не восстановилась.) я бы не вынесла, не будь у меня этой заветной двери в «иную жизнь», куда открывала я, убегая от всего и вся. Начав читать в пять лет, в семь и в восемь лет я читала всё, что приносила сестра, читала без разбору. Иногда я брала книгу в руки за понравившуюся обложку, иногда интерес вызывали иллюстрации в ней, иногда непонятное слово в заглавии. Надо сказать, что более серьёзные книги я читала раньше, а потом, с возрастом, где-то с десяти лет, меня потянуло к произведениям приключенческого жанра. Вот тогда-то и зачитывалась Майн Ридом, Фенимором Купером, Луи Буссенаром (до сих пор так и не встречала Л.Буссенара на книжных полках в нашем сов.издательстве!), Дюма, Жюль Верном, Жорж Санд (например, её «Крылья мужества» так потом и не встречалось). Сколько интересных зачаровывающих слов: пампасы, прерии, мустанги, лассо, сомбреро, вигвамы!...
Мир раздвигался, словно ширма, бескрайние просторы его были осияны бездонным небом счастья познания! Да полно, разве моими друзьями были книги? Нет, моими друзьями и собеседниками были великие, величайшие, умнейшие и мудрейшие из людей, жившие в разные эпохи! Это они делились крупицами своей мудрости со мною. Это они предлагали мне свой опыт, свои богатства. И моя воля была взять их, впитать в себя, выбрать наиболее приемлемое для меня, стать той или другой в жизни. Достигла я или нет, но я старалась в жизни следовать только лучшим из чувств человека
...Книги. Книги и люди. Не обделила меня жизнь и добрыми людьми, которые попадались на моём пути. Вещи, как и люди, остаются в памяти, живут в тебе, выбивая яркие искорки из-под кресала времени. И они, искорки, приносят радость или боль, оттого что были, оттого что нет возврата к прошлому и нельзя уткнуться в плечо того доброго утраченного, чтобы вновь обрести уверенность в себе и силу дальше жить...
Что происходит в душе человека, который соприкасается с историей судьбы – судьбы тревожной, таинственной и почти трагической, какую струну задела эта история "Портрета Сергея Дягилева" художника Лиона Бакста? Вспомнился артист из Чернигова, которого мы, детвора, называли "дядя-палочка". При его добродушно-весёлом выражении лица, особой аристократичности, во всём облике чувствовалась глубокая драма пережившего и повидавшего многое в жизни. Почему "дядя-палочка"? Он всегда отутюженный и несколько чопорный ходил с тростью с круглым наболдашником, что-то круглое в виде птичьей лапы, держащей шар. Была ли сама палка дорогой или дорогой, как воспоминание иных, лучших времён его жизни.
Удивительное свойство – память! Словно на экране видишь отчётливо все предметы, их форму, цвет и даже... запахи, хотя их не ощущаешь, но помнишь то впечатление, которое они произвели на нас. Солнечный, яркий день… Идёт по улице человек. Внешне респектабельный, если можно так выразиться по тем временам, бодрая походка. Всё в нём от гордо вскинутой головы говорит о его довольстве или самодовольстве, во всём облике благопристойность, а может самолюбование. Мерными взмахами руки вскидывает вперёд себя палочку. Думается мне, палочка не потому, что в ней нужда, как в опоре, а скорее дань той моде, которая была впору его молодости, прошлой импозантности, или потому что этот предмет ему дорог как доброе воспоминание о прежних радостях. Может быть, это его единственный "друг", с которым ему не хотелось расставаться даже ненадолго. Мы, дети, которых он изредка привечал, обласкивал, могли лицезреть её. Думается мне, эта трость с наболдашником, отполированным до блеска, тёмная и инкрустированная чем-то белым, из породы какого-то дорогого дерева, послужила прозвищем "дядя-палочка" в прошлом известного артиста губернского города. Я росла среди людей тех ещё, дореволюционных, интеллигентных, которые утратили былое достояние, но не утратили величия духа. Порфирий Семёнович, Аля, баришни (прим. из лексикона бабушки) Неговские (ленинградки), фантазёрка Ирина ("Ила и Мери – сердце Кавальери" – её "тётки"), Пульхерия, Лора, думаю, хромоножкой она стала после перенесённого полиомиелита (тогда я такого слова не слышала и не поняла бы)…
Вдребезги разбито государство, судьбы, люди! Осколки… Но какие блестящие осколки! Улица. Не только губительна, но и благоприятна. Собрав нас всех, любознательных, иногда и сорвиголов, «дядя-палочка» (на каких подмостках он побывал – в Москве, Питере или нашем Черниговском театре?), прекрасной дикцией и мимикой живописал в лицах сыгранных когда-то или наспех придуманных лицедеев. Наше воображение рисовало удивительные картины другого, таинственного, мира, осеняя наши детские души добром, от которого светились лица. И уже не хотелось играть в «казаков-разбойников», нехитрой игры нашего полуголодного и полусиротского детства. Во всей моей жизни я не могла оторваться от того мира, он всегда присутствовал во мне, во всяком случае не давал погрузиться в пучину безнравственности, окружавшей меня. Я оставалась сама собой – замкнутая, отрешенная, внутренне несчастная и потому неспособная на компромисс.
Детство моё. Люди, которые окружали меня. Они осколки рухнувшего, ушедшего мира, но какие это были блестящие осколки!
Я благодарна, что в моей жизни был и осанистый, с ясной улыбкой аристократа-вельможи «дядя-палочка», и сад дедушки Любича, и сам дедушка, тайна сопричастности с нашей семьёй которого так и осталась нераскрытой. И Порфирий Семёнович, коего почитала жестоким (зелёные вишни) и в котором открылась доброта и трогательное милосердие. Зубчатые башни князя Энгельгардта, с их старинным теннисным кортом. И костлявая бабушка с её драгоценными книгами, золотыми образками-ладанками, лампой со сказочными домиками, птицами и диковинными цветами, серебряной трубой граммофона и многим, что было в резном сундуке (золотые ложечки с витыми ручками, бюст Наполеона, подсвечники).
Память… Что это? Благо или зло? Где она? Что оно? Если душа, то какая она огромная! Боль, радость, страдания, надежда, поступки, которые мучают, ужас, блаженство. И всё это запечатлено в картинках, ярких, как озарение, острых, до физической боли. Пожалуй, самыми красивыми «игрушками» были осколки разбитых посудин – чашек, тарелок и других, на которых были остатки рисунков, иногда и целые – цветы, листья, орнаменты или так называемые китайские рисунки-сценки из жизни китайских мандарин. Одна из таких китайских чашек была у мамы, ею любимая, на ней была какая-то бытовая сценка: китаец с косой, с коромыслом на плече, на котором были какие-то плетёные корзинки, заполненные всякой снедью, кучи которой лежали у ног сидящего на корточках другого китайца, тоже с косой. Я её… нечаянно разбила. Не помню, была ли я наказана, но одно было несомненным: ни в этот случай, ни при какой-либо другой «шкоде» я никогда не скрывала своего поступка, мучительно ожидала тот момент, когда я во всём сознаюсь. Иногда это было действительно мукой, когда мама долго отсутствовала, и я не могла отделаться от груза вины, который тяготил меня. Всё потому, что однажды меня похвалили за то, что я не скрыла и созналась в содеянном. И эта похвала была так сладостна! И этому я следовала в дальнейшей жизни. И если были какие-то отступления от правил, то только в силу каких-то особых обстоятельств. Человек счастлив сознанием нужности кому-то – это его счастье. Удел людей, наделённых гениальностью, которая когда-то составит его славу, оставит след в его творениях, деяниях (художник, скульптор, музыкант, литератор, инженер…). Счастье человека, пусть ординарного, среднего – это его повседневная жизнь, маленькое творение души, доброта, щедрость, милосердие. Это сиюминутно, но это смысл жизни такого человека, и это тоже талант – потребность делать добро…
Всё, что томило меня и тревожило всю мою жизнь, что жило во мне, не давало покоя, накопившееся и не расплескавшееся, что заполняло всю, что не было высказано, выражено, но что было моим внутренним светом к радости моей, торжеству души, все эти бесценные сокровища здесь – в этом бездонном колодце рассказов Константина Паустовского! Какая безграничная красочность языка, какое божественное понимание жизни и мира! Если поставить на полку рядом с великими – с кем? Велик! Среди Великих! И каждая строчка звучит музыкой! Иногда выписываю места, которые сильны, как прозрения. Когда я потом прочитывала их голыми, без связи с предыдущим и последующим, они теряют вещую силу… Я поняла, почему, когда человек гибнет – гибнет целый мир. То, что было в прошлом, то есть прошло, его нет. Его нет, но есть новое, но оно – прошлое, живёт, всё время живёт, живёт в памяти. Его нет, но в памяти оно навсегда, такое, как было. Оно тогда умирает, когда исчезнет память. Память, вместе с человеком».
Мне очень жаль, что так мало успело выйти из-под пера этой тонко чувствующей натуры, но даже эти крупицы бабушкиных мемуаров для меня ценнее золота, и эти драгоценные рукописи я сохраню и когда-нибудь передам своим внукам.
Милая бабушка, спасибо тебе за этот трепетный экскурс в далёкое прошлое, вызвавший волнение и слёзы от пережитых мгновений во время прочтения историй, одни из которых я уже слышала из твоих уст, а другие оказались для меня новыми и раскрывающими твой внутренний мир для меня с совершенно других сторон! Далеко не всем выпадает возможность узнать своё прошлое, и я счастлива, что этот шанс выпал мне!