Мемуарные очерки 12. Б. Ф. глазами Л. Г

Леонид Фризман
Я впервые увиделся с Борисом Федоровичем Егоровым сорок лет назад, в конце 1975 года. Буду называть его Б.Ф., потому что он сам имеет обыкновение так называть себя и людей из своего окружения, восприму и я подобное обозначение. Встреча эта была непродолжительной, но уже тогда меня впечатлили его удивительная открытость и доброжелательность, готовность проникнуться запросами и нуждами совсем не знакомого ему человека.

Я-то ему знаком не был, но он к тому времени уже успел занять значительное место в моем духовном мире и сыграл заметную роль в моем становлении как филолога. Незадолго перед тем в «Вопросах литературы» прошла нашумевшая в свое время дискуссия о литературной критике ранних славянофилов, в ходе которой мы отстаивали сходные позиции. Его статья появилась раньше моей, и я говорил, что в ней намечен «единственно плодотворный путь изучения славянофильства»[Фризман Л. За научную объективность // Вопросы литературы. 1969. № 7. С. 142.]

Не могу избавиться от ощущения, что какие-то мистические нити связывали нас всю жизнь. Когда я родился в Харькове, его семья также жила на Украине, в донбасском Лисичанске, а годом позднее переехала в Старый Оскол, от которого до Харькова километров полтораста или чуть больше. Когда туда пришли немцы, и он, и я эвакуировались в одном направлении. Меня судьба забросила в Уральск, где я поступил в среднюю школу, а он закончил ее в городке Аркадак Саратовской области —  тоже совсем неподалеку. Но важнее, конечно, другое. Одним из основных направлений моих научных интересов всегда была история литературной критики: я порядочно написал о русских критиках ХІХ века, кое-что издавал. Б.Ф. выпустил свою первую книжку о Добролюбове, когда я был студентом третьего курса, а позднее он —  без преувеличения можно сказать —  стал в этой области таким корифеем, что трудно кого-нибудь и поставить рядом с ним, а я, следовательно, был усердным его читателем.

Он защитил докторскую диссертацию на тему «Русская литературная критика 1848–1861 годов». Обширная серия его работ посвящена революционно-демократической критике. Среди них книги «Литературно-критическая деятельность В. Г. Белинского» и «Николай Александрович Добролюбов», выпущенные  издательством «Просвещение» и на славу послужившие преподаванию литературы и в школе, и в вузе. Будучи учителем школы рабочей молодежи, я ими пользовался, да еще как.

К этим книгам примыкают и такие монографии, как «Очерки по истории русской литературной критики середины ХІХ века», «Борьба эстетических идей в России середины ХІХ века», «Борьба эстетических идей в России 1860-х годов». Меньше всего мне хотелось бы уснащать свои заметки выписками из библиографического указателя трудов Б. Ф. Но каждая из этих книг —  событие моей собственной жизни и факт моей биографии. На протяжении десятков лет он присылал мне все, что у него выходило, —  присылал, когда это было делом обычным, присылал, когда стоимость пересылки выросла до неимоверных размеров, и бандероли приходили, сплошь обклеенные десятками почтовых марок.

Я не знаю, сколько книг Б.Ф. стоит сейчас на моих книжных полках, они у меня не собраны вместе, а соседствуют с книгами других авторов на те же темы. Правда, есть у Б.Ф. книги, посвященные таким предметам, о которых только он один и писал. Покажите-ка мне еще чью-нибудь книгу, которая называлась бы «Обман в русской культуре»! Да и монография «Русские утопии», на мой взгляд, явление совершенно уникальное.

О русской критике существует море литературы. Но Б. Ф. сумел написать о ней так, как этого не делал никто. Я имею в виду его книгу «О мастерстве литературной критики. Жанры. Композиция. Стиль». Не секрет, что история критики почти всегда изучается как история идей, выраженных в критических работах. Б.Ф. проницательно уловил недостаточность такого подхода, отметив, что «изучение критического наследия, как правило, ограничивается трактовкой содержания. Очевидно, здесь негласно подразумевается такой нехудожественный характер критики, как идеологическая и научная аналитичность, освобождающая исследователя от внимания к форме. Подобное отношение вдвойне несправедливо» [Егоров Б. Ф. О мастерстве литературной критики. Жанры, композиция, стиль. Л.: Сов. писатель, 1980. С. 7.]

Как показывает подзаголовок книги Б.Ф., в центре его внимания то, что можно было бы назвать «поэтикой критики», и хотя он, конечно, был не единственным, кто изучал критику в этом аспекте, исследования, которое могло бы соперничать с тем, что осуществил Б.Ф., по методологической цельности, многообразию материала, глубине и аргументированности его осмысления, в нашей науке нет. Именно новизна подхода вызвала трудности при прохождении этой книги, о которых он рассказывает в своих воспоминаниях. Впрочем, преодолевать разного рода препоны ему доводилось не раз, и фактов такого рода мы знаем предостаточно.

Для Б. Ф. история критики всегда была органически связана с историей общественной мысли. Это отчетливо сказалось в его работах о петрашевцах (монография «Петрашевцы», 1988; сборник «Первые социалисты: Воспоминания участников кружка петрашевцев в Петербурге», 1984), славянофилах, в частности о Хомякове: его стихотворения и драмы вышли в Большой серии «Библиотеки поэта», в сборнике «О старом и новом» переизданы статьи и очерки.

И конечно, Аполлон Григорьев! Никто не может даже отдаленно соперничать с Б.Ф. по вкладу, внесенному в изучение этого выдающегося деятеля русской культуры. По его признанию, ему потребовалось около 10 лет мучительного «пробивания» в издательстве «Художественная литература» тома «Литературная критика», который вышел в 1967 году. Потом удалось издать «Воспоминания» в серии «Литературные памятники» (1980), «Театральную критику» (1985); стали переиздаваться стихотворения и поэмы. Наконец, в разгар перестройки, в 1990 году, издательство «Художественная литература» выпустило григорьевские «Сочинения в двух томах», избранные стихи, прозу, критику и немного писем.

Как ни внушителен вышеприведенный список, он далеко не полон. К нему надо добавить сборник статей «Искусство и нравственность» (1986), выпуск «Воспоминаний» вторым изданием, подготовку полного собрания писем в серии «Литературные памятники». В 2003 году осуществлено факсимильное переиздание сборника «Стихотворения Аполлона Григорьева» (выпущенного в 1916 году Александром Блоком), снабженное сопроводительной статьей и примечаниями Б.Ф. Но и это не все.

Помимо того, что Б.Ф. сделал сам, он также заложил библиографическую базу того, что сделали другие: еще в 1961 году он составил и выпустил в свет «Библиографию критики, художественной прозы, писем Григорьева».

Лично мне наиболее дорога книга Б.Ф. «Аполлон Григорьев» в серии «Жизнь замечательных людей». Я воспринимаю ее как творение не литературоведа, а прежде всего —  писателя. В ней создан такой незабываемый, не побоюсь сказать, конгениальный художественный образ, который для меня сопоставим разве что с образом Мольера в выпущенной в той же серии книге Булгакова.

Сегодня Б.Ф., с которым я общаюсь мало и вижусь редко, представляется мне одним из самых близких людей на Земле, и я могу объяснить, откуда идет это ощущение. Оно укоренилось во мне под влиянием его «Воспоминаний». Ничто из им написанного, а мной читанного, не производило на меня такого впечатления и не вызывало такого ощущения сокровенной, прямо-таки интимной близости, как эти два тома.

Впрочем, мое представление о таланте и своеобразии творчества Б.Ф. как мемуариста сложилось значительно раньше, чем появился первый из этих томов. В конце 1990-х годов собирался сборник научных работ и материалов в честь 75-летия профессора Прикарпатского университета М. В. Теплинского, где участвовали и я, и Б. Ф. Он напечатал там мемуарный очерк «В ленинградском университете 1960-х годов», позднее включенный в книгу «Воспоминания». За минувшие с тех пор четверть века я начитал столько написанного им в этом жанре, что вполне могу считать себя знатоком этого раздела его творческой биографии. Но и сегодня продолжаю расценивать этот очерк как шедевр и непревзойденный образец мемуарного мастерства Б.Ф.

Написанный необыкновенно лаконично, он вмещает в себя массу метких, острых наблюдений и оценок. Чего стоит характеристика гремевшего когда-то скандальной славой, а ныне подзабытого профессора МГУ В. А. Архипова: «Если представить себе тип-характер пресловутого Жириновского в виде вульгарного социолога с легким антисемитским акцентом, то будет вылитый Архипов. С хорошо подвешенным языком, нахальный, грубо нападавший на противников, он бушевал на кафедре и на страницах журнальных критических статей». А «николашки», «посредственные ученые и педагоги, державшиеся на плаву благодаря партийным билетам и проведению в жизнь всех предначертаний партии и правительства»! А Реизов, серьезный ученый, который «увы, продал душу дьяволу, лакействовал перед партийными подонками»! А «красный, как рак, В. Г. Базанов. Он тоже начинал нормальным литературоведом, опирался на новые архивные материалы, а потом, как и Реизов, продал совесть…» А «Выходцев —  один из наглядных представителей официального, партийного литературоведения, конечно, не пользовавшийся авторитетом у студентов; кто-то сочинил о нем хороший каламбур: “Известно, откуда он выходцев и куда входцев”» [Егоров Б. Ф. Воспоминания. С. 339, 340, 343.]. Воскрешаю в памяти эти филигранные формулировки, и трудно остановиться.

Именно в этом очерке Б.Ф. рассказал о показательном эпизоде: как его приятель Л. Н. Столович однажды пришел к нему «взволнованный.
— Слушай, ты правда еврей?
— Конечно, а ты что, сомневался? —  с ходу заулыбался я.
— Да нет, я серьезно. Только что Аристэ сказал мне: специально пошел в отдел кадров и посмотрел личный листок Егорова —  еврей».

Когда выяснилось, что «ни к чему нельзя было придраться: и русский я, и партийный с 1957 года, <…> нашли старый способ —  обратиться к слухам-сплетням. Говорят, дескать, что у Егорова жена- еврейка. А это для Катькало (начальник отдела кадров. —  Л. Ф.) почти то же, что и национальность самого претендента. Моя жена от прадедов имеет финскую кровь, но ни капли еврейской» [Там же. С. 337, 338.].

Сегодня многие и осознать не сумеют серьезности всей этой ситуации, не поймут, с чего это Столович пришел к Егорову «взволнованный». Все это, как писал Твардовский,

Вам —
Из другого поколенья — 
Едва ль постичь до глубины…
[Твардовский А. Т. По праву памяти // Новый мир. 1987. № 3. С. 193.]

Но мы из того поколенья, которое постигло это до глубины, по выражению А. Н. Толстого, поротой задницей. В те времена подшить человеку еврейство означало скомпрометировать, перекрыть пути, в какой-то степени уничтожить. Не зря же власти так настойчиво пытались поиспользовать в этих целях отчество злейшего своего врага — Солженицына. Не получилось, язвительно вспоминал писатель, оказался я русский. Русским «оказался» и Б.Ф.

Мемуарной литературы, как все мы знаем, море, но мемуарам Б.Ф. принадлежит в ней свое, совершенно неповторимое место. Это не мое субъективное мнение, это осознавал он сам, и я имею тому документальное подтверждение. На книге «Воспоминаний», подаренной мне 5 апреля 2005 года, он сделал такую надпись: «Дорогому Леониду Генриховичу Фризману —  мой собственный мемуарный жанр». Самое главное слово здесь —  «жанр». Б.Ф. осознал, что присланная книга —  не просто образец, но род, тип мемуарной литературы, его «собственный» жанр. И это действительно так. При всей разнородности очерков, составивших оба тома его «Воспоминаний», есть нечто, что определяет их принадлежность именно к данному ее типу.

Мне же лично воспоминания Б.Ф. ответили на вопрос, откуда проистекает мое ощущение нашей с ним сегодняшней сокровенной душевной близости. Оказалось, что даже в те ныне уже отдаленные времена, когда мы и знакомы не были, наши сердца бились в такт, мы на удивление одинаково воспринимали события и оценивали людей. Подтверждающих это примеров можно вспомнить столько, что и малая их толика не уложится в заметки, которые я сейчас пишу. Но одно сопоставление хочется провести. В очерке «Найти бы в архиве КГБ мои листовки!» Б.Ф. рассказывает, как ему после ввода наших танков в Чехословакию в августе 1968 года трудно было удержаться от желания как-то действовать, и он принялся за изготовление агитационных листовок. Каждый, кто помнит или хотя бы представляет себе атмосферу тех лет, согласится, что иначе как подвигом его тогдашнее поведение не назовешь. Между тем Б.Ф. был в ту пору уже не юношей, он возглавлял редколлегию «Библиотеки поэта», и, казалось бы, психология его решений и поступков должна была быть совсем иной, чем у Анатолия Марченко и Ларисы Богораз. Но он ринулся как раз в их ряды и, конечно, рисковал тем, что разделит их участь. Был составлен, по его выражению, «заманчивый план»: написать краткий и доходчивый текст, размножить его в достаточно большом количестве экземпляров, разбросать одну-две пачки листовок в толпе людей на Невском проспекте. И отказался он от этого, как он говорит, «интересного замысла» не потому, что осознал всю меру риска, которой подвергал свою будущую жизнь, а потому, что боялся подвести сотрудников редакции, которых стали бы таскать на изнурительные допросы.

Сразу хочу признаться, что я на героизм, который намеревался проявить Б.Ф., не был способен. Но негодование, которым я был охвачен при известии о бандитской акции брежневского руководства в августе 1968 года, было вполне созвучно тому, которое испытал тогда Б.Ф, и которое и во мне порождало потребность «как-то действовать». Я сотрудничал в то время с отделом публицистики «Нового мира», в котором мне удалось напечатать статью «Походы бесславные и бесплодные». Написанная в эзоповой манере в форме рецензии на монографию Е. Черняка о контрреволюционных интервенциях и прятавшая мысли автора в то, что кремлевские цензоры именовали неконтролируемым подтекстом, она, по существу, конечно, перекликалась с листовками, которые собирался распространять Б. Ф. Помню, крутилось тогда в мозгу четверостишие Антокольского, переосмысленное и адресованное подавленным чехам:

Я занавес дал. Я не в силах помочь им.
А ночь между тем продолжает лететь.
Историки знают конец этой ночи,
А мне комментарии некуда деть.
[Антокольский П. Г. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1982. С. 459.]

Думаю, подобное состояние переживал и Б. Ф. Только он «девал комментарии» в листовки, а я —  в статью.

Сходство в отношении к вторжению в Чехословакию было, может быть, самым ярким доказательством моей духовной близости с Б.Ф., но, конечно, далеко не единственным. Оно систематически проявлялось в сходстве его и моего отношения к людям, описанных в «Воспоминаниях». Разумеется, дружеский круг Б.Ф. был несравненно шире моего, но, когда он писал о людях, с которыми довелось общаться и мне, вновь и вновь оказывалось, что мы принимали и отторгали в них одно и то же.

Характерный пример —  образ Я. С. Билинкиса, созданный Б.Ф. в артистически написанной главке «Яша и Яков Семенович». Мне довелось довольно много общаться с этим обаятельным человеком, я восхищался остротой его ума, его осведомленностью о куче самых разнообразных вещей, его мастерством рассказчика. И вместе с тем поражало, как Билинкис, видевший пороки и уродства современной советской действительности, зло высмеивавший тугодумие и бестолковость брежневского руководства, впадал в какой-то прямо-таки религиозный трепет, когда речь заходила о первоисточнике всех современных нам зол — Октябрьской революции и деятельности Ленина.

Б.Ф. рассказывает о том, как Билинкис «демонстративно покинул застолье в родственном кругу, когда кто-то рассказал смешной анекдот про вождя» [Егоров Б. Ф. Воспоминания. С. 335.]. Нечто подобное произошло и на моих глазах. Яков Семенович приехал в Харьков, где оппонировал моей аспирантке, и, когда мы сидели за праздничным столом, кто-то (может быть, именно я —  не помню точно) критически отозвался об Октябрьской революции. Что стало с Билинкисом! Он вскипел, готов был растерзать автора этого высказывания, успокоить его стоило неимоверного труда.

Не могу доказать правильность моего предположения, но мне всегда казалось, что то, что этот филолог, Божией милостью обладавший безупречным вкусом, искусством давать проникновенно точные толкования и оценки писателей и литературных явлений, возмутительно принижал и порочил Гумилева, имело те же корни —  он продолжал считать великого поэта, павшего жертвой зверской, типично чекистской расправы, участником антисоветского контрреволюционного заговора.

Того же происхождения, на мой взгляд, была и неприязнь Билинкиса к Галичу. Получив мою книжку об этом поэте, он в ответном письме стал меня уговаривать, что не стоит «опускаться до обвинений режиму» и не мое это дело как историка литературы. Совершенно иначе отнесся к ней Б.Ф.: «Меня не удивила книга: ведь большинство из нас в нормальных условиях занимались бы современностью —  и к ней всегда тянемся». Рассказывал о своем участии в подготовке «сборника о наших бардах», в котором, видимо, не обошлось без «обвинений режиму», потому что «сборник зарезали на корню».

Именно в связи с Билинкисом Б.Ф. высказывает замечательную мысль, воспринятую мной и живущую во мне постоянно: «Достоинства перетекали в недостатки, их нельзя было отделить», —  и дальше фраза, выделенная курсивом: «Отдельно не продается!».

Массу воспоминаний вызывает во мне егоровский очерк «Е. А. Маймин как тип русского интеллигента». Я с этим человеком, который, к слову сказать, был рецензентом моей докторской диссертации, долго дружил, бывал в его доме, а с его дочерью Катей поддерживаю близкие дружеские отношения до сих пор. Именно характеристике Маймина Б.Ф. предпослал глубокое рассуждение о том, чем отличается интеллигент от мещанина. «Интеллигент радуется успехам коллег и учеников, мещанин им люто завидует. Интеллигент знакомится с человеком, предполагая в нем открытость и доброжелательство (презумпция невиновности!), мещанин подходит настороженно и подозрительно. Интеллигент щедро дарит идеи, книги, время, мещанин подарки делает напряженно и с оглядкой. И т. д. и т. п.» [Егоров Б. Ф. Воспоминания. С. 405.].

Еще один близкий и любимый мной человек, занявший важное место в моей жизни, о котором рассказывает Б.Ф., —  Ефим Григорьевич Эткинд. Я читал очерк о нем со смешанными чувствами боли и ярости. Но ведь он и написан с намерением вызвать именно эти чувства! События, описанные Б.Ф., происходили на моих глазах, в пору моей наибольшей близости с Е.Г., когда я был частым гостем в его квартире на улице Александра Невского. Поскольку он мне полностью доверял, я был посвящен во всю подноготную происходившего.

В ряду многочисленных мемуарных очерков Б.Ф. есть и такой, который был написан, можно сказать, с моей подачи, и на нем я остановлюсь подробнее. Он называется «Несколько черт к портрету С. А. Рейсера», и обстоятельства его создания таковы. В 2004 году, в канун приближавшегося 100-летия со дня рождения Рейсера, я решил написать книгу об этом замечательном человеке. Я его любил, смею думать, он меня тоже; зная о близости Рейсера с Б.Ф., я обратился к нему с просьбой быть ответственным редактором задуманной мной книги и написать к ней несколько вступительных слов.

Б.Ф. не только принял предложение, но тут же сделал мне поистине бесценный подарок. Я получил от него огромную папку, можно сказать, небольшой чемодан весом в несколько килограммов, разнообразных материалов, отражавших научное творчество и деятельность Рейсера 20-х годов. Там были и творческие рукописи, и неопубликованные работы, и письма, заметки и пр. В моей книге использована лишь малая их часть, но благодаря содействию В. С. Баевского удалось напечатать в смоленских «Ученых записках» большую статью «Молодой Рейсер», а главное —  реконструировать по разрозненным рукописям, имевшим многослойную, нередко трудночитаемую правку, обширное исследование Рейсера о «Повестях Белкина» —  единственный в его творческой биографии вклад в пушкиноведение.

Именно в качестве предисловия к моей книге «Научное творчество С. А. Рейсера» была впервые опубликована упомянутая мемуарная статья Б.Ф., позднее перепечатанная в сборнике «Воспоминания-2». Прочитав книгу в рукописи, Б.Ф. сделал несколько замечаний, большую часть которых я принял. Но было среди них и такое: «Вы нехорошо завысили место С.А. (Думаю, ему это было бы неприятно.) Из питерских знакомых мужского пола С.А. был мне самым близким, но я никогда не ставил его в первый ряд наших замечательных литературоведов. Не только универсалы ренессансного уровня вроде В. М. Жирмунского, но и ряд ведущих профессоров ЛГУ все-таки крупнее нашего Соломона». Я не счел нужным ничего менять в тексте своей книги, но в ее заключении ответил на критику Б.Ф. так: «Я отдаю себе отчет в том, что среди русских литературоведов ХХ века были ученые большего масштаба и оставившие в науке более значительный след. Я Рейсера ни с кем не сравнивал и ни над кем не поднимал. Но я убежден в том, что в той области, которую он для себя избрал, он не был превзойден никем. Если бы кто-то из тех других, более великих, решил написать книгу о современной русской палеографии или статью об истории слова “демагог”, он не сделал бы этого лучше, чем Рейсер» [Фризман Л. Г. Научное творчество С. А. Рейсера. Харьков: Новое слово, 2005. С. 110].

Возвращаясь к общей характеристике мемуарного творчества Б.Ф., скажу, что, на мой взгляд, немного найдется авторов, которые обладали бы такой способностью располагать читателя к себе и побуждать его относиться с доверием к каждому слову, которое мы слышим из его уст. Временами написанное им просто поражает своей безыскусной откровенностью. Вот, например, начало главки «Еда и питье»: «Всегда любил поесть. Радостно, жадно. Откусить большой кусок, взять ложку с горушкой, чтобы был полон рот, чтобы ощущать обилие пищи. Люблю не тоненькие, а потолще нарезки сыра или ветчины. Иными словами, мой идеал поедания весьма далек от правил хорошего тона» [Егоров Б. Ф. Воспоминания. С. 122.]. Это написано шутливо, с очевидной примесью самоиронии. Но совсем не в шутку автор говорит на последних страницах своей книги: «Старался быть честным. Даже о покойниках пытался говорить правдиво — все, что знал и чувствовал. Нет, не все, умолчания были. Обо всем невозможно рассказывать. Но лжи не было. И не было даже культурного лицемерия…» [Там же. С. 469.]

Добавлю от себя, что стремление быть честным приводило Б.Ф. и к конфликтным ситуациям. Осведомленные знают, какие упреки навлек он на себя очерком о Ф. Я. Прийме. Б.Ф. шел на это сознательно, он и название ему дал такое, какого не имеет ни один из разделов его мемуарной книги: «Вместо воспоминаний о Ф. Я. Прийме». Почему «вместо»? По моему мнению, Б.Ф. хотел этим акцентировать, что перед нами не субъективное восприятие этого деятеля, нормальное для любых воспоминаний, а достоверные, документально подтверждаемые факты. Б.Ф. не позволил себе и здесь быть рабом собственных эмоций. Он не обошел молчанием ни «приличные статьи» Приймы (а я добавил бы его вклад в подготовку полного собрания сочинений Белинского), ни «некоторые его человеческие свойства».

Характеристика Б. Ф. была бы не только не полной, но и ущербной, если бы она не давала представления о том, как сочетаются в нем ученый и организатор науки. Это два совершенно разных качества, разных таланта, и трудно сказать, который из них более ценен и редок. Всему миру известно имя Григория Перельмана, решившего проблему Пуанкаре и вошедшего в первую десятку гениев нашего века. Но что-то никто не предлагает ему должность директора института математики… От организатора науки требуются и особый ум, и особый такт, и особое умение проникать в души своих сотрудников, и еще много тому подобного. Всем этим природа щедро наделила Б.Ф., отсюда летопись его замечательных достижений, и сегодня еще не дописанная до конца.

Для меня это всегда было предметом отдельного восхищения, потому что сам я такими качествами не обладаю, всю жизнь стремился избежать подобных должностей, а оказавшись на какой-то из них, был, как сам я думаю, не на месте. Иное дело Б.Ф.! В 1964 году он стал заведующим кафедрой русской литературы Тартуского университета. Его усилиями и его умением на ней был создан блистательный научный коллектив, центральной фигурой которого был Юрий Михайлович Лотман, сделавший крошечный эстонский город известным филологам всего мира. Позднее Б.Ф. рассказал, что вскоре после знакомства с Лотманом они по-настоящему подружились, пройдя вместе без ссор и охлаждений свыше сорока трудных лет.

Лотман скончался в 1993 году, спустя шесть лет Б.Ф. воздвиг ему своего рода памятник, выпустив в свет книгу «Жизнь и творчество Ю. М. Лотмана». Предложение написать ее автор принял, по его собственному признанию, «с честью и радостью», справедливо отдавая себе отчет в том, что какими бы достоинствами ни обладали другие исследования научных заслуг Лотмана, никто не соединит так тщательно анализ его творческой эволюции с реальной человеческой биографией, с конкретными, нигде не зафиксированными высказываниями и с конкретными чертами характера. Не раз, перечитывая эту книгу, которую Б.Ф. мне, разумеется, прислал, возвращался к мысли, что с ее страниц нам предстают два образа: образ ее героя и не менее колоритный и привлекательный  образ автора.

С 1968 года Б.Ф. на протяжении десяти лет возглавлял кафедру русской литературы ЛГПИ имени А. И. Герцена. Обращало на себя общее внимание, что в те годы, отмеченные разгулом антисемитизма, именно через эту кафедру прошли и стали докторами наук многие одаренные специалисты с «неблагозвучными» фамилиями. Это была заслуга не одного Б.Ф., но его в первую очередь. Я сам защищал докторскую именно тогда, хотя и в другом месте, и «толкую» об этом, по выражению Твардовского, «не понаслышке, не по книжке». Мой в прошлом ученик, а ныне американский профессор, уже живя в Америке, писал, что для еврея защитить докторскую в те годы было подвигом. Скольким из нас не довелось бы совершить этот подвиг, если бы не Б.Ф. и его единомышленники!

Оставив заведование кафедрой, Б.Ф. перешел в Институт истории АН СССР, сейчас он главный научный сотрудник Санкт- Петербургского отделения Института истории РАН, что, конечно, вполне естественно, потому что по тематике и направленности своих работ он именно историк, точнее, историк общественной мысли и общественных движений, может быть, даже в большей степени, чем «чистый» литературовед. Но он не отошел при этом от литературы, о нет! Он был и остается незаменимым и несравненным организатором редакционно-издательского дела. Еще в 60-е годы он был заместителем главного редактора «Библиотеки поэта». Каждый, кто хоть немного осведомлен о работе этой редколлегии, подтвердит, что при главном редакторе В. Н. Орлове его заместители, будь то Б. Ф. Егоров или И. Г. Ямпольский, играли не меньшую, а порой и бо;льшую роль, чем их шеф. В выпуске вышедших тогда изданий, в постоянном противостоянии с мрачным монстром тех времен, главным редактором издательства «Советский писатель» Н. В. Лесючевским, многое легло на их плечи, и они выносили это с честью и достоинством.

Но еще бо;льшим, несравненно бо;льшим стал вклад Б.Ф. в работу серии «Литературные памятники». Он вошел в ее редколлегию сорок пять (!) лет назад, в 1971 году, в 78-м стал заместителем председателя, а с 1991 по 2002 год —  председателем. И это был не зицпредседатель Фунт, не свадебный генерал. Определение магистральных направлений развития серии, планирование новых типов «памятников» всегда сочетались с пристальным вниманием к каждой книге, с зорким выискиванием в них даже мелких огрехов. Меру его требовательности довелось испытать на себе и автору этих строк.

Не секрет, что иные наши современники получают в подарок книгу, не раскрыв, ставят ее на полку и отписывают автору, как она им понравилась. От Б. Ф. такого не дождетесь. Он читает и реагирует соответственно. Вот ответ на мою монографию «Декабристы и русская литература»:

"10 мая 1988 г.
Дорогой Леонид Генрихович! Большое спасибо за книгу — сразу же стал ее читать.
Она хороша свежестью и обилием материала. Несколько замечаний.
О петрашевцах можно было бы трагичнее показать: декабристы в ссылке (М. Фонвизин) в чем-то дальше декабристов пошли! А если бы им свободу печати и изучения! Потом: стоило бы сказать, что к Черносвятову-уряднику декабристы отнеслись более чем настороженно.
О славянофилах —  хорошо, но можно бы рассмотреть двойное отталкивание:
Декабристы —  Чаадаев —  славянофилы".

Но самый болезненный укол от Б.Ф. я получил после выхода в свет в «Литературных памятниках» книги «Северные цветы на 1832 год». Во время его подготовки мы, т. е. я и мой ответственный редактор А. Л. Гришунин, получили находившийся в собрании С. И. Зильберштейна экземпляр альманаха с дарственной надписью Пушкина Плетневу и, доверившись владельцу книги, воспроизвели этот автограф с указанием, что он воспроизводится впервые. Но внимательный и тщательный Б.Ф. предъявил нам том «Литературного наследства», в котором воспроизведен тот же автограф в качестве принадлежавшего П. Е. Щеголеву. Каковы были пути и злоключения этой несчастной книги, я не знаю. Фридлендер однажды раздраженно сказал мне, что Зильберштейн —  вор, обокравший вдову Щеголева. Что бы там в самом деле ни произошло, меня это абсолютно не извиняет. Я много раз держал в руках этот том «Литературного наследства», видел этот автограф, но, готовя свое издание, о нем не вспомнил. А Б.Ф. вспомнил!

И совсем недавний факт. Когда в 2007 году не стало П. А. Николаева, главного редактора биографического словаря «Русские писатели», и судьба этого уникального издания очередной раз повисла в воздухе, кто оказался тем единственным нашим современником, которого уговорили взять на себя роль его спасителя? Он, наш Б.Ф.! Он сумел вдохнуть новые силы в бесценный авторский коллектив, найти источники финансирования (он мне сам об этом рассказывал), и сегодня есть реальная надежда, что дело, начатое тридцать лет назад, ибо 1989 год —  это не год начала работы над словарем, а год выхода первого тома, будет доведено до победного конца.

Мне не довелось сотрудничать с Б.Ф., когда выходили подготовленные мной издания в «Библиотеке поэта», но его роль в моей деятельности в серии «Литературные памятники» я считаю огромной. Мой первый «памятник» вышел в 1975 году, за ним последовало еще три, после чего моя деятельность в этом направлении прервалась надолго, как мне казалось, навсегда.

Но случилось иначе. В начале нынешнего века (точная дата мне неизвестна) появилась идея подготовить для издания в «Литпамятниках» сборник «Борис Чичибабин в стихах и прозе», и в редколлегию была направлена соответствующая заявка. По неизвестным мне причинам меня к подготовке этой книги не привлекли. Между тем я был тогда не только человеком, сделавшим для изучения Чичибабина больше, чем кто-либо другой, но и единственным мыслимым кандидатом на участие в реализации представленной заявки, имевшим опыт подготовки «памятников». Без меня некому оказалось написать сопроводительную статью, довести до ума комментарий, который был подготовлен кустарно, непрофессионально и даже в малой степени не отвечал требованиям серии.

Лишь когда определилась угроза полного провала дела, вдова поэта Л. С. Карась-Чичибабина позвонила мне и попросила спасти издание. У меня нет сомнений и в том, что это было сделано по рекомендации Б.Ф., а уж то, что не обошлось без согласования с ним, так это точно. Он изначально намечался на роль ответственного редактора книги, Чичибабина высоко ценил, превосходно знал и даже сам намеревался (да вроде и намеревается!) написать о нем.

Я не заставил себя уговаривать, отложил другие дела, и через несколько месяцев рукопись была готова. Создалась деликатная ситуация: я ведь не упоминался в представленной ранее в редколлегию и утвержденной ею заявке. Все проблемы разрешил Б.Ф. Он, находившийся тогда в длительной поездке в Соединенные Штаты, направил в адрес редколлегии артистически написанное письмо, копию которого получил и я. В этом письме он извинялся за то, что Л. Г. Фризман, изначально игравший важную роль в подготовке издания, по его недосмотру (!) не фигурировал в заявке, и просил официально утвердить меня соподготовителем книги, что, разумеется, и было сделано. Когда сигнальный экземпляр поступил в «Науку», Б.Ф., первым взявший его в руки, торжествующе написал мне: «Том хорош!»

При таких обстоятельствах неожиданно для меня самого состоялось мое возвращение в «Литпамятники». Встретили меня в редакции как родного, будто и не было многолетней разлуки: обнимали, целовали, уговаривали возобновить сотрудничество в серии и подготовить новую заявку. Посоветовавшись с Б.Ф. и еще одним моим покровителем в редколлегии —  Всеволодом Евгеньевичем Багно, я предложил для издания в ЛП драму М. П. Погодина «Марфа, Посадница Новгородская». «Изюминка» этой книги состояла в том, что в ней воскрешалась почти двухвековая история темы Марфы Посадницы в русской литературе, а главным событием этой истории была именно драма Погодина.

Книга была подготовлена и издана с поразительной быстротой — практически через год после выхода Чичибабина.  Окрыленный успехом, я подал еще одну заявку —  на издание в «Литпамятниках» «Малороссийских повестей» Г. Ф. Квитки-Основьяненко. Здесь меня ждала удача. Дело в том, что Квитка издал при жизни две книжки «Малороссийских повестей», которые и фигурировали в моей заявке. Но, войдя в материал, я обнаружил, что им была подготовлена к печати и третья книжка, по каким-то причинам не вышедшая в свет, но сохранившаяся в архиве Института литературы Академии наук Украины, том самом, в который я когда-то переслал рукописи молодого Рейсера и где мог рассчитывать на всяческую помощь. Представилась, таким образом, возможность существенно дополнить основной корпус «памятника». Кто был первым, кому я сообщил об этой находке? Конечно, Б.Ф.! Он воспринял это известие —  не побоюсь сказать —  с восторгом. Наша переписка происходила в конце 2014 года, и он мне написал, что мое сообщение стало лучшим новогодним подарком и для него, и для редколлегии.

Особо хочу сказать о том, что Б.Ф. был не только моим покровителем, но также много помогал моим аспирантам. Для меня это всегда было особенно существенно, потому что на протяжении по крайней мере трех десятилетий работы в Харьковском педагогическом университете основное место в моей деятельности занимала именно аспирантура. Темы написанных под моим руководством диссертаций были самые разные: от древнерусской литературы до современной фантастики, от Державина до Высоцкого. И когда, случалось, темы были «егоровские», я не раз обращался к нему и пользовался его советами.

Конечно, под прямым влиянием его книги я дал своей ученице тему «Жанры русской литературной критики первой четверти ХІХ века». И он это уловил, приехал к ней оппонентом и своим незыблемым авторитетом и блестящим выступлением заткнул рты моим недоброжелателям, обеспечив успех защиты. Очень помог другой моей любимице —  Н. Н. Филяниной, написавшей превосходную работу «Автобиографический элемент в творчестве А. А. Григорьева». А когда шла работа над диссертацией о В. П. Боткине, и мы никак не могли достать монографию «Боткины», я обратился к Б.Ф. Представляю себе, какой обременительной была для него эта просьба: дело было в 2007 году, а книга вышла в 2004-м. У него небось экземпляров уже не осталось, но книгу он мне все-таки раздобыл и прислал, добавив к обычной дарственной надписи такой «сетующий» постскриптум: «Увы, о Вас. Петр. глава сильно сокращена по сравн. со старым тартуским вариантом».

Запомнился приезд Б.Ф. в Харьков в 2004-м, когда он читал лекции в нашем университете. Я и прежде знал, как легок он на подъем, как много времени проводит на колесах поездов и на крыльях самолетов. Где только он не читал спецкурсы, где только не выступал с лекциями! Сегодня мог оказаться в Турине, а завтра —  в Ижевске. Я ему, шутя, говорил: «У вас, Б.Ф., в Петербурге пересадки». Но к Харькову у него было отношение особое: он воспринимал его как окрестности с детства ему родного Лисичанска.

Я провел с ним в тот его приезд порядочно времени и не мог не любоваться: как стремительно он ходит, как лихо забрасывает на спину тяжеленный, набитый книгами, неподъемный рюкзак. Студенты —  да и все мы! —  слушали его как завороженные. Еще бы! Он говорил о Белинском, Боткине, Добролюбове так, будто это были его давние знакомые, с которыми он провел не один десяток лет. Он работал тогда над своей книгой «Русские утопии». Мы слушали отрывки из нее, пытались оценить масштабность труда, который рождался на наших глазах. Поскольку я на правах наиболее близкого ему харьковчанина занимался организацией его жизни, устройством быта, именно во время этой его поездки особенно оценил присущие ему точность и обязательность во всем, что он делает, и в науке, и в быту.

Отношения между людьми с годами меняются. Сходят на нет возрастные отличия. Когда Б.Ф. было четырнадцать лет, а мне пять, стал бы он на меня смотреть? А со временем —  ничего, общаемся практически на равных. Меняются оценки тех или иных свойств и черт характера. Сейчас меня уже не так впечатляют эрудиция Б.Ф., присущая ему глубина анализа литературных явлений и даже его уникальная одаренность организатора исследовательского и издательского дела —  все это стало более или менее привычным. Зато возросла оценка неизменной чистоты и благородства его общественной позиции, восхищение трезвостью его подхода к вещам, да и просто его здравым смыслом.

Врезалась в память такая его мысль: «Я родился 29 мая 1926 года, и все предшествующее жило без меня, я могу узнавать о нем лишь от других людей —  устно, письменно, печатно —  или от материальных памятников. А о будущем после моей кончины я, сомневающийся в существовании души потом, то есть в вечном безвременье, наверное, совсем не узнаю. Вот тебе дается определенный отрезок времени —  и будь любезен прожить его, после первых лет детского беспамятства, в сознании, в видении мира, его исторического движения, в своих собственных деяниях…» [Егоров Б. Ф. Воспоминания. С. 14.] В этих словах «будь любезен прожить» мне слышится подспудная убежденность, что жизнь —  не просто существование, но некое исполнение долга, а последующее развитие мысли это как бы подтверждает. В свой «отрезок времени» Б.Ф. живет так, что дай Бог каждому. И то, Бог-то, может быть, и даст, да не каждый сумеет…