Глава XLV. Вестник с родины

Михаил Моставлянский
К началу: http://stihi.ru/2019/08/19/665



Приближалось очередное Рождество, и студенты были распущены на каникулы, вслед за которыми начиналась зимняя экзаменационная сессия. После отъезда доктора Зайднера отец ощутил чудовищную пустоту — невыносимые приступы одиночества совершенно парализовали его волю. Он не находил в себе силы сесть за учебники и конспекты — и бесцельно бродил по мокрым парижским бульварам, погружённый в самые мрачные, порой суицидальные, мысли. Впервые в жизни он оказался в огромном и чужом городе совершенно один. Будучи замкнутым и застенчивым по натуре, за полгода пребывания в Париже и несколько месяцев учёбы в университете он так и не завёл ни с кем не только дружеских, но даже приятельских отношений. Не говоря уже об отношениях «романтических»: воспоминания об Ирен полностью подавили в нём былую чувственность и приучили его к мысли, что он «меченый» и способен приносить женщинам одни лишь несчастья… К тому же, в отличие от своего представительного «старшего друга» доктора Зайднера, отец обладал вполне «заурядной» внешностью. Невысокого роста, худощавый и узкоплечий, он не привлекал к себе внимания женщин, несмотря на правильные черты лица и роскошную «львиную» гриву светлых рыжеватых вьющихся волос. Выросший сиротой — при живых родителях — он был крайне стеснителен и не уверен в себе…  «Сумеречное состояние души» ещё усугублялось и его постоянными размышлениями о своей чуждости этому миру, об отсутствии каких-либо корней и привязанности к месту, общине, стране. Он с ужасом думал о том, что в мире у него нет ни одного близкого человека, и что если бы он неожиданно умер, попал под трамвай или прыгнул с моста в Сену, то ни одна живая душа не пролила бы слезинки по нему…   

…Стояли необычные для зимнего времени года удивительно солнечные и морозные дни.  Деревья уже давно расстались со своим осенним нарядом, и парижские бульвары выглядели так, как будто они сошли с полотен импрессионистов...  Порядком устав и продрогнув от долгой прогулки по бесконечному городу, отец зашёл в небольшое уютное кафе на бульваре Распай и заказал себе кофе и коньяк. Он с утра ничего не ел, но совершенно не ощущал голода. В кафе было много народу, все столики были заняты сидящими парами или небольшими компаниями. Отец обратил внимание на круглый столик у окна, за которым в одиночестве сидел элегантный мужчина лет сорока, внешне чем-то похожий на доктора Зайднера — породистое волевое лице, высокий лоб, мощная шевелюра седеющих волос. На мужчине был добротный твидовый пиджак, накрахмаленная светлая рубашка, модный галстук… Импозантный вид господина дополняла великолепная английская курительная трубка, попыхивая которой, тот читая свежий номер «Paris-soir».

«Вы позволите?» — отец попросил у элегантного господина с трубкой разрешения сесть за его столик. «Пожалуйста» — не отрываясь от чтения, ответил тот и, выпустив клуб дыма, снова углубился в газету. Отец молча сидел в ожидании заказа, как всегда испытывая неловкость от соседства с незнакомым человеком. Но вскоре появился официант и поставил на стол чашку с дымящимся кофе. «Я заказывал еще коньяк» —  напомнил «гарсону» отец. «Одну минуту, месье!» —  кивнул головой официант и направился к стойке бара…

«Вы не француз!» — неожиданно произнёс сидящий за столиком господин. Отложив в сторону газету, он стал внимательно вглядываться в лицо отца — «У вас странный акцент, но вот откуда вы, я определить не могу… Судя по костюму, вы немец, а вот внешне вы мне напоминаете… одного моего родственника… Вы не из России?»  «Я родился в России» —  ответил отец и тут же внутренне отругал себя за откровенность в разговоре с первым встречным: неизвестно что за птица, этот элегантный господин.  «Так я и подумал» — ответил мужчина — вы родились в России, но давно там не живёте… Вероятно, вы приехали в Париж из Германии, а до этого…» Отец резко встал, положил на стол бумажку в пять франков и собрался уже уходить, когда вдруг услышал, как господин произнёс по-русски: «Вы не допили свой кофе… И что мне прикажете делать с вашим коньяком, когда его принесут?» «Можете выпить его за моё здоровье!» —  тоже по-русски ответил отец — и уже на французском добавил: «Господин …ищейка». Сидящий за столом расхохотался: «Так вы приняли меня за шпика? Забавно! Успокойтесь, молодой человек, и не убегайте — в конце концов ведь это вы ко мне подсели, а не я к вам, так что по логике вещей это я должен был вас принять за шпиона… Прошу вас, присядьте!»   

Доводы господина показались отцу убедительными, и он снова сел за столик. В это время официант принёс коньяк, и господин попросил его принести рюмку и ему. «Давайте всё-таки познакомимся, молодой человек — ведь не каждый день случайно встречаются в Париже два бывших земляка… и соплеменника. Меня зовут Илья Эренбург. Я приехал в Париж из Москвы всего на пару недель, по своим журналистским делам… С кем имею честь?» Отец назвался. «Да, с такой фамилией и такой… внешностью в Германии сегодня жить неуютно… Вы давно оттуда?» Собеседник явно располагал к разговору, и изголодавшийся по простому человеческому общению, отец решился ему довериться…

Он говорил долго, мешая русский, немецкий и французский языки, а Эренбург внимательно слушал его и при этом думал: «Насколько разные — и вместе с тем удивительно похожие судьбы. И мне в юности пришлось покинуть Россию и долгие годы скитаться по Европе, оставаясь вечным апатридом… Германия, Франция, Турция, Греция, Испания, Польша, Чехословакия, Швеция, Норвегия, Дания, Англия, Швейцария, Румыния, Югославия, Италия… И вот, наконец, недавно вернулся в Россию, в СССР — надолго ли? «Кремлёвский горец» пока что мягко стелет — посмотрим, однако, каково будет спать… Он вспомнил эпиграмму на Сталина, написанную недавно его близким приятелем — Осипом Мандельштамом, которую автор самолично ему прочёл, но при этом попросил «об этом никому не рассказывать»: 

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,

Как подкову, кует за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая ж*па грузина*

При этом Эренбург знал, что Осип читал эту эпиграмму всякому встречному-поперечному — прекрасно понимая, что кто-нибудь в конце концов донесёт на него властям. Казалось, он сознательно нарывался на неприятности. Что это — жест отчаяния? Бессмысленный бунт одиночки? Эпатаж? Но даже ему, Илье, приехавшему в «новую» Россию всего год назад, было очевидно, что Сталин победил — окончательно и бесповоротно, — и любое сопротивление его «мелкой восточной деспотии» (выражение Коли Бухарина) совершенно бесполезно. Осип в свой эпиграмме очень точно схватил главный принцип этой деспотии: вовремя менять марионеток, пока они не возомнили себя актёрами или даже «действующими лицами» — и не стали помышлять о власти… Вернувшись в Россию, Эренбург, в качестве журналиста летом и осенью 1932 года совершил поездку по СССР, был на строительстве магистрали Москва — Донбасс, в Кузнецке, Свердловске, Новосибирске, Томске. Но чем больше он ездил по «стройкам социализма», тем явственней просвечивалась аналогия «энтузиазма трудящихся» с показным энтузиазмом древних рабов-иудеев при возведении египетских пирамид, а «народное обожание» генсека — с культом обожествлением фараона. Первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян всё больше становилось похоже на Древний Египет, а его вождь — Сталин — на какого-нибудь Тутанхамона… Да и само общество явно обретало «пирамидальную форму» — в основании которой была безликая масса рабов — «пролетариев» и «колхозников», по-прежнему влачащих нищенское существование, в середине — партийный, полицейский и чиновничий аппарат, жестоко подавляющий всякое инакомыслие, а ближе к вершине — грызущаяся за право быть у кормушки власти и ищущая благосклонности фараона кучка «тонкошеих вождей» и «полулюдей»...

Несмотря на абсурдность поведения Мандельштама, Илья прекрасно понимал, что им двигало: желание обрести определённость, пусть даже самую страшную и жестокую. Ибо состояние неопределённости еще более невыносимо.  Ему вспомнился собственный арест осенью 20-го года, когда ВЧК прихватило его и еще нескольких «интеллигентов» по подозрению в контрреволюции. Сидя в тюремной камере, Илья тогда вполне смирился с мыслью, что его могут расстрелять. Но не это приводило его в уныние — а бесконечно тянущееся время и полное неведение о том, когда это произойдёт... Счастье, что молодой следователь ЧК оказался порядочным человеком — и передал Коле Бухарину его «привет». Вскоре его выпустили… И он, решив больше не испытывать судьбу, эмигрировал во Францию…  «Рассказ этого молодого человека о пребывании в гестапо очень напоминает мой эпизод с ВЧК» — с удивлением отметил про себя Эренбург — «Схожесть нацистского режима Гитлера и сталинской диктатуры становится всё более очевидной…». Внимательно слушая рассказ отца, Эренбург, тем не менее, невольно погрузился и в собственные воспоминания…
   
…Прошло 12 лет с его побега из большевистской России. Некогда нищая, революционная «совдепия», благодаря умелой пропаганде и ловкой игре на патриотических чувствах оказавшихся заграницей бывших российских граждан, стала обретать в глазах эмигрантов весьма привлекательный образ прогрессивной и демократической индустриальной сверхдержавы, а Сталин начал многим казаться новым Мессией — освободителем порабощённых империалистами народов. В Россию тонкой струйкой потекла волна обратной эмиграции. Наивные «сменовеховцы» жаждали снова оказаться в нежных объятьях любимой матушки-России — но по возвращении на родину, как правило, оказывались на Соловках или иных местах «не столь отдалённых». Эренбург был чужд этого прекраснодушия, не обольщался относительно чудесного перерождения большевиков в благородных рыцарей и не питал никаких иллюзий по поводу искренности их намерений: в принятом решении вернуться на родину им руководил вполне трезвый расчёт — желание обрести, как говорят в уголовном мире, надёжную «крышу». Он резонно полагал, что обладание советским паспортом и официальный статус корреспондента одной из центральных газет большевистской России, обеспечат ему более надёжное и комфортное существование в Европе. И он не ошибся — из бесприютного эмигранта с «птичьим» правами,  кочующего из страны в страну, он действительно превратился в представителя великой державы; многие, прежде закрытые, двери раскрылись перед ним нараспашку, а советские посольства и консульства в любой момент могли оказаться надёжным убежищем. Что было весьма кстати — к концу 20-х — началу 30-х годов в Европе отчётливо стала просматриваться тенденция к поляризации, а мощные центробежные силы раскручивали маховик новой, неизбежной войны…               

«Что вы знаете о судьбе своих родителей? Живы ли они?» — спросил Эренбург отца, когда тот закончил свой рассказ. «Я ничего о них не знаю… У нас не было связи все эти годы». «А вы хотели бы о них узнать — и навестить, если они живы?» Этот вопрос застал отца врасплох. О своём детстве он сохранил самые тягостные воспоминания. И он так и не простил мать за то, что она не остановила отца — когда тот изгонял его и брата из дому «на заработки» в голодные годы Гражданской войны. Он никогда не питал тёплых чувств к своему отцу, но мать он буквально боготворил в детстве. Тем больнее казалась ему нанесённая ею обида…

«Пожалуй, мне пора!» —  Эренбург поднялся, накинул модное долгополое пальто, надел фетровую шляпу. Затем он вынул из внутреннего кармана небольшой блокнот, «вечное перо» — и что-то быстро написал на листке. Вырвав листок из блокнота, он протянул его отцу: «Здесь мой адрес и телефон — я пробуду в Париже до середины января… А вот это — номер телефона господина Довгалевского — советского посла в Париже. Если позвоните ему, скажите, что от меня — и вас соединят… Его зовут Валериан Савельевич — запомните это имя. Ваш «лессе-пассе» французы могут в любой момент аннулировать. Со мной такое уже случалось… Всего доброго, Самуил, и, надеюсь, до встречи!»    

Провожая взглядом направлявшегося к выходу Эренбурга, отец подумал, что эта встреча явно была неспроста — он вдруг явственно почувствовал, что находится на пороге неведомых перемен.

___________
* В первоначальной версии стихотворения Мандельштама было использовано именно это грубое слово, которое подчёркивало особенности фигуры Сталина — узкие плечи и широкий таз.


http://www.stihi.ru/2019/11/15/904