Глава 29. Дражайшая супруга

Геннадий Соболев-Трубецкий
                Часть 2.
            Глава 29. Дражайшая супруга      
          Был у Модеста Шиншилова друг, про которого сказать «старый» как-то выходит с оттенком уничижительным, «старинный» — тоже не до конца правда. Ну, какой он старинный, если взгляд у него ещё с таким огоньком, а словечко, бывало, вылетит с таким перцем, что и молодой позавидует! Сказать «друг детства», так тоже нет… Выходит, что и не друг он вовсе, а так… приятель. Хотя приятель, сказать по чести, словечко ещё то… Начало берёт от термина «приятный». Опять же, к субъекту нашему это да-алеко не всегда применить можно. Вот и выходит, что был у Шиншилова и не друг, и не приятель, а так… знакомец один.
          Хотя сколько можно о нём? Пора данный субъект обозначить, и дело с  концом. Признаться по правде, произносить  имена — самого да евойного батюшки — смысла нет никакого: читателю всё одно — как там величали обоих, — а вот по чину его звать всякому удобно. Поэтому и мы, как и все, включая Шиншилова, запишем просто — дьячок!
          Этот самый дьячок был мелок и худ. Бородёнка тощая, косичка и того хуже — чистый крысиный хвост! Да и то — откуда дородности взяться:  мало что перепадало ему после настоятеля весьма заштатного храма с маленьким приходом в десяток-другой старушек.
          Зато он так поститься любил — спасу нет! Мясо не ел — ни Боже упаси — а вот рыбку в любом виде жаловал за обе щеки. Каши опять-таки сильно уважал да с маслом, хоть и с постным, особенно пшённую с тыквой. Видимо, поэтому на его тыкве, ой, то есть, на его благообразном лице было так много рыжих конопушек — ну, прямо чистая пшёнка!
          Ежели какая-нибудь строгая старушка пыталась ему пенять, что, мол, пост надо построже соблюдать, он обычно отмахивался, припоминая, как отец-настоятель и чаркой в эти дни не брезговал и приговаривал: «Эх, дети мои, в пост главное — человеков не есть!»
          Однако не будем сильно увлекаться нашим дьячком. Пользы от него всё равно никакой, окромя супруги евойной — вот это, скажу я вам, была дама так дама! Мало того, что рядом с дьячком казалась она Джомолунгмой по сравнению с холмом у Макарзно, так ещё и звать-величать её было удобно до чрезвычайности, так как писалась она по святцам — Епитрахиль Моисеевна. И попробовал бы кто-нибудь ошибиться в её прозвании — вот умора была бы посмотреть!
          Епитрахиль Моисеевна являлась бывшей вдовицей — первый муж её сгинул неизвестно где, когда и при каких обстоятельствах. К тому же рука у неё была тяжёлой, реакция скорой, поэтому некоторое время злые языки пытались намекать, мол… ну, я не стану здесь пересказывать всякие неподтверждённые теории, так как… здоровье, друзья мои, мне и самому дорого, как память.
          Так вот (всё же очень приятное это «так вот» — пиши после него что хочешь!), одной из примечательностей Епитрахили Моисеевны была… никогда не догадаетесь!.. ну, ладно, не буду вас долго томить… только для приличия… чтобы уж не совсем так, как хотелось бы… поэтому ускоряюсь до невозможности… и, наконец, выдыхаю — неимоверная тяга к поэзии! Ух! Всё! Выговорил. Признался. Прости, Господи! Теперь и вы, и вы, и даже ты, многоуважаемый и любезный читатель наш, знаете — какова была супружница дьячковская Епитрахиль Моисеевна!
          Хотя дьячок, как верный муж и наставник супруги своей, если и не Великий Кормчий, но как глава семьи, так сказать, пытался воздействовать на неё, всячески нивелируя возникавшую реакцию на многополярный толерантный мир, так и прущий из телевизора и дьячковского планшета, и погашая, в меру своих скудных сил, воспламеняющиеся то и дело в её порывистой груди страсти.
          И, надо сказать, последние лет тридцать-сорок непрерывного семейного счастья стали-таки приносить долгожданные плоды: супруга могла совершенно бесстрастно взирать на голодного мужа, его поношенные, требовавшие починки, а то и замены, вещи, порядок в доме, который следовало бы писать с приставкой «бес», но уж очень противно она звучит…
          И только страсть к поэзии была непоколебима! Так движутся льдины во время ледохода на мощной реке в жаркий мартовский полдень, так несёт громыхающую тучу невесть откуда взявшийся порывистый ветер, так неистово ищет свою заначку дьячковский сосед поутру после страшной пьянки… Короче, поэзия прописалась в пышной груди Епитрахили Моисеевны навечно!
          Тут автор должен снова пожаловаться на свою обычную рассеянность и даже где-то (тьфу-тьфу-тьфу) склероз… и упомянуть, наконец (надобно было сделать это слов двести назад!), одного из соседей дьячковской пары, а именно Авеля Перепряхина.
          Автор уверен в каждом читателе своём, что тот, пусть хоть доведётся отведать ему у известной на всю округу бабы Тани из Мглина популярного в народе напитка, помнит, что Авель наш был поэтом. Причём, поэтом с большой буквы «П» — так внушала интересующимся его фамилия.
          Посему и упомянутая выше Епитрахиль Моисеевна прониклась уважением, так сказать, несмотря ни на что. При виде Авеля Перепряхина она томно прикрывала длинные соломенные ресницы, грудь её вздымалась самым непостижимым образом, а облик становился похожим одновременно на бурёнку и паровозик из Ромашково.
          Думаю, совершенно излишне будет здесь упоминать о том, что  Епитрахиль Моисеевна владела полным собранием сочинений нашего Авеля, хоть и в самиздатовской версии, поэтому где бы ни приходилось выступать Перепряхину с чтением своих нетленных стихов, — в первом ряду скромно возвышалась она над всеми, будь это хоть в известной библиотеке на площади, хоть на неизвестной ферме.
          А повелось всё так с одного памятного случая.
          Вот он.
          Был тихий приятный ноябрьский день. Уже окрестные земли освободились от ежегодного урожая, почти до скелетных ветвей облетела листва на деревьях, вместе с которой в дальние края подались перелётные птицы и осели где-то в неведомом далеке блуждавшие по небу паутинки.
          Щербатое в силу откуда-то взявшегося лёгкого облачка солнце уже не припекало, хотя и заставляло поэта Авеля Перепряхина щурить поочерёдно то один, то другой глаз. А может, это происходило и от дымящегося костерка, который Авель раскочегаривал неподалёку от давно не стриженного самшита в собственном саду. И только он взялся за свёрток из нескольких разнокалиберных тетрадок, туго перевязанных засаленной бечёвкой, как дверца в сад, скрипнув, распахнулась, и образовавшийся проём тут же заполнила безразмерная фигура Епитрахили Моисеевны.
          Звучание её голоса заполняло пространство не хуже тела в калитке, так как охватывало около четырёх октав — начиная с нижнего регистра, интонация её взлетала в труднопокоряемые верха, чтобы коршуном вновь вернуться к истокам, а то и наоборот.
          Поздоровавшись с трудившимся поэтом и передав ему приветы от верного супруга, она вперила свой пытливый взор в свёрток, с которым застала нашего Авеля.
          — А что это у вас в руках?.. — басовито начала выводить дьячиха, однако Перепряхина уже было не остановить.
          — Да вот, — он слегка замялся, — жгу свои старые стихи. — Он по-гагарински взмахнул рукой. Свёрток упал в разгоравшийся костёр, и уже через несколько секунд первые языки пламени стали облизывать его края.
          — А батюшки! Да как же это! — взвизгнула собеседница в крайне высоком регистре, и тут же голос её упал почти в преисподнюю. — Ах, отдайте это мне, я буду читать!
          — Ни в коем разе! — решительность Перепряхина тут же поддержал соседский петух, истошно и звонко выдавший известный возглас. — Хотите читать, — продолжил поэт, — так я вам теперь подарю свою новую книжицу. «Литера – 3» называется. — И он отправился в дом, видимо, за названным шедевром.
          Какие всё-таки интересные лица производит порой российская глубинка! Порой глянешь ненароком в то или иное — оторопь берёт от полифоничности недосказанного и недодуманного. Так и на сей раз — лицо дьячковской супружницы напоминало только что раскрытую дирижёром симфонического оркестра новую страницу партитуры где-нибудь в середине побочной партии. Она подскочила к костру и решительно выхватила драгоценный свёрток из огня. Дуя в разные стороны и обмахивая рукавами обуглившиеся края, дьячиха укрыла приобретение полами одежды и, не дожидаясь возвращения поэта, юной грациозной поступью выпорхнула в калитку, задев её, вероятно, гибким когда-то торсом.
          Дверца пропела, что-де жизнь продолжается, несмотря ни на какие обстоятельства, да и расхожее «Рукописи не горят!» должно дополняться решительными действиями навроде дьячихиных.
          Как бы то ни было, с тех пор у нашего Авеля добавился ещё один постоянный и преданный читатель.
          И вот однажды, точнее, ровно через две недели день в день, отправился Перепряхин навестить знакомого уже читателю нашему дьячка по какому-то неотложному делу — то ли выяснить, не подсыпал ли тот отравы для крыс в укромные места, посещаемые перепряхинским котом Ониксом, то ли — на кой дьячок проезжает так близко к стволу грецкого ореха на своём «Renault Duster»? Да мало ли…
          И вот, постучавшись условным стуком «три-два-два» и получив отклик «два-три-три», Перепряхин, поднявшись на крыльцо и пройдя анфилады разномастных комнат, кладовок и коридорчиков, вошёл в большую залу.
          За огромным длинным столом возвышалась верхняя часть мощного туловища Епитрахили Моисеевны, возле которого суетился дьячок. Со стены из внушительного телевизора «Samsung» на них вещал Сергей Брилёв и его «Вести в субботу».
          — Здравствуйте, дорогие соседи! — пропел благообразно улыбающийся Перепряхин.
          — Милости просим!
          — С миром принимаем! — наперебой заворковали дьячок с супругой.
          — Отобедайте с нами!
          — Нет-нет, откушайте сначала водочки! — не унимались они.
          Пришлось нашему поэту ставить в угол бунчук, снимать малахай, бешмет и башлык и подсаживаться к столу. Поддержав тост дьячка «Желаю, чтобы всё…» два или даже три раза, он хотел было перейти к делу, по которому и явился в дом дьячка. Но тут слово взяла Епитрахиль Моисеевна, да так, что обратно его забрать представлялось довольно затруднительным.
          Она встала в свой полный кавалергардский рост и стала читать стихи.
          Наизусть, закатив глаза к широкому паникадилу. И чем больше она читала, тем ясней понимал Перепряхин: «Ба, да это же мои стихи. Те самые, которые я предал огню!.. Но как?.. Она ясновидящая или ведьма?»
          Прочитав коротенько два-три десятка перепряхинских стихотворений, дьячиха очнулась и посмотрела на замершего поэта. Его было не узнать. Вытаращенные глаза, свесившаяся нижняя челюсть, подавшееся вперед туловище и всё остальное беззвучно вопияло:
          — Как? Откуда вам это известно?
          Дьячок предложил выпить, что было незамедлительно сделано всей компанией. По мере неспешного последовательного рассказа Епитрахили Моисеевны Перепряхин постепенно приходил в себя, к нему минута за минутой, тост за тостом возвращался привычный облик.
          И только одна фраза вспыхивала в мозгу, с каждым разом повторяясь громче и громче:
          — Р У К О П И С И  Н Е  Г О Р Я Т!