Лео Липский. День и ночь, конец рассказа

Терджиман Кырымлы Второй
   Вернулся я в перерыв. Гриша в горячке. Перевязи вразмёт. Беспорядок. Пусто. Слоняется лишь старуха Алексевна Петровна. Врач. Гриша этакий мужичок. Подсаживаюсь. Он покоится на топчане.
   — Ну и как?
   — Вот нажрусь и отпустит. Иди к повару, к тому одноглазому, и скажи ему, что я, Гриша, больной лежу. И ты подкормишься. Иди, маладэц. Иначе тут сдохну. Одна жратва помогает. 
   Девятая кухня близко. Вхожу, ищу шефа. Есть. Он сверлит меня единственным глазом. теряю резонанс. Он насквозь сверлит. Говорю ему:
   — Гришка больной...
   — Ась?!
   Глухим притворился. Это мне по шерсти. Подхожу поближе:
   — Гришка больной...
   — Что-то так да не так.
   Я совсем стушевался.
   — Что-то так да не...
   Он поднял белую ермолку и открыл преобширнейшую лысину с мошком. Он сел и закивал ладонью, тылом-фронтом. Выражает сомнение. Я в третий:
   — Гришка болен, может, что съестное?
   Он отстранил меня от себя.
   — Я же не глухой. Услышал. Услышал. Ну что нибудь соображу.
   И дал мне банку тушёнки. И наказал макарон подогреть.
   — На. Пусть поправится.
   Он щёлкает пальцами.
   Метровая сковорода. Банка-булыга в кармане. Макароны жирные, подрумяненные. Гришке пофартило. Он ланцетом открывает банку. И всю сковороду. Урчит как медведь. Чихает. Кашляет. И снова урчит. Как ополовинил сковороду, задумался:
   — Это да, да.
   И с тоской в глазах принялся за остаток. Это значило, что ничего мне не останется. В стерилизаторе я приготовил картофелины. Хреном скрасил. Соль всегда при мне. И ел. Гриша взглянул на меня и выдавил:
   — Ну ты даёшь.
   Он управился, и мне пришлось отнести сковороду. Гришка отвернулся к стене и спит. Санитары убираются. Моют полы. Поднимают перевязи. Закрывают коробочки. Завинчивают бутылочки. Один, глядя на меня, пьёт ferrum pomatum (восстановленное железо, прим. перев.):
   — Хорошее, сладкое, как вино.
   Гриша вдруг поворачивается ко мне, глянь одним глазом, затем бух и спит.
   — Хватит, морда, — говорю.
   Он очнулся, всмотрелся в меня:
   — Я на воле электротехник.
   Трёт пол.
   — Я на воле элек...
   — Ну и что?
   Он взрывается смехом.
   — Угадай, за что меня посадили! Ну, угадай ! За два с половиной метра провода. Я ещё добавил свой метр.
   Он пучит зенки и вращает белками.
   — Знаешь, сколько я украл?
   Считает, считает.
   — Три километра. Может, четыре. Сам не знаю.
   И трёт пол.
   Понемногу начинаю готовить бинты, микстуры. Дозирую мази. Это делается тысячи раз. Приходит Петя. Занимается тем же. Затем Ваня. Готовит клизмы, пробирки для анализов крови, стерелизует шприцы. На морфологию. Анализы мочи. Врачи сходятся. Четыре женщины. Становится шумно. На клочках бумаги врачи пишут рецепты. С ними больные приходят ко мне. Бинтовать я научился быстро и качественно. 300-400 перевязей за вечер. Это уже что-то. Ваня бинтует кое-как. Полы выдраены. Все мы в белых кителях. Как тореадоры. Там, в ожидальне, шум и гам, толкотня и крики. Гриша спит.
   — Ну,— говорю,— вставай на работу.
   Ольга пересекает ожидальню. Та успокаивается, как море. Снова забушевала. Чтобы комиссовать одного, иду к докторше Анне. С симптомами чесотки на стационар его.
   — Хорошо,— соглашается та.
  Малышка она молодая. Месяц назад кончила медицинскую академию. Не многое умеет. Полна лучшими намерениями. Носит прекрасные валенки.
   — Мне пора,— говорю.
   Возвращаюсь. К нам входит Ольга.
   — Всё в порядке?
   — Да-да. Отпирайте двери.
   Толпа вваливается. Как быки. Гриша:
   — Только по записи. Только по записи.
   Начинается молниеносная работа. Перевязка паха. Adonis vernalis (адонис весенний, седативное и мочегонное средство, прим. перев.). Ртутный препарат на опухоль. Digitalis (наперстянку, прим. перев.) только лежачим. (Тем, кто заверяет, что лежит). Бандажи различных размеров. Ung. Hidr. Prec. Albi. Зелёнка вместо йоду. Изредка на стационар. Обморожения. Гниющие пальцы, носы. Клизма. Шприц мышьяку. «Ну, спускай штаны». Пока возится, делаю две перевязки. Санитары готовят шприцы. Внимание, внутривенная инъекция. К счастью, вена заметна. Легко попадаю. Перевязка-шапочка. Из подручных. Тела смердят. Пот. Снова клизма. Он думает, что пероральная. «Спускай штаны».  Смотрит на меня удивлённый. Не знает, что я ему хочу сделать. Тем временем перевязываю локоть. Локоть и колено. Чтобы держалось. Всю рабочую смену. Того с клизмой приходится учить позе на боку, колени согнуты. Кровотечение. Завожу часы. Вбегает женщина и хрипит. Держится за живот. С ней Ваня. Та всё хрипит. Делаю перевязку стопы.  Чаще всего потёртости. Она всё хрипит. Ваня пантопон. Погоди, говорю ей. А Ваня уже. Висмутин от поноса. Ничто не помогает. Замечаю записку доктора Анны. Эту она комиссует. Пою риванолом. Ferrum pomatum. Любимый напиток больных и здоровых. Теперь за старые перевязки. Всё напористей запах гною. Вытаскиваю тампон из карбункула. Параметрит. Отсылаю к венерологу. Наконец он задыхается. Карбункул размером с ладонь. Затем йодирую. Он подпрыгивает, шипит. Я же очень умело перевязываю задок. Готово. Всё меньше видящий, всё больше слышащий. Куриная слепота. Даём лошадиную дозу витамину из хвои. Так три, четыре, пять часов.
   В перерыве вижу тщательно одетого господина. Ждёт. Хочет суппозиториев и хочет, чтобы я навестил его. Ещё сегодня. Барак техников номер 226. Говорит по-русски с акцентом. Похоже, ему полегчало. Прощается.
   — Надеюсь сегодня угостить вас чаем. Смею уверить вас, очень хорошим.
   Трогает свой необычайно опрятный котелок. Откланивается. Необычайно. Его заслоняет просительный задок. Обычно я знакомлюсь с людьми по частям тела. Зажигают свет. Чувствую, что руки мои совершают сложные движения. Даже точнейшие. Амбулатория полна смрадных испарений. Хочется растянуться на грязных бинтах и уснуть. Только спать. Не осталось сил на коростовых, опухших, вонючих. На рваных и жёлтых. Ещё один, и ещё, и ещё. Наконец, Ваня запирает двери и говорит:
   — Хватит.
   Гриша тем временем ложится на кушетку. Говорю ему:
   — Подвинься.
   Лежу и думаю. О том, что и как деелось в лесном лагере. Было несравнимо хуже чем здесь.  За сортиром мы собирали селёдочные головы. И сосали их. В больничку войти было невозможно. Так воняли шестеро гниющих. Сульфанамиду не было. Люди пухли, особенно конечности. Напоминало слоновость. А впрочем. особенно осенью. В лесу на болотах я пал в яму. Нашли с собаками. Я путался в азимутах. Тонул в топях. Затем наступили морозы. Я рвал ягоды шиповника. Сладкие попадались. Боялся, что забуду как меня звать. Записал на память на бересте. Ещё спрашивал знакомых, как зовусь. Ответы оказались верными. Кроме одного. Который я также записал и носил с собой. Люди литрами пили солёную воду. Пухли и лежали без работы. Но умирали часто. От острого воспаления почек. Уже, уже встаю. Иду в барак техников. Господин живёт на третьем этаже. Встречает меня.
   — Прошу прощения. Не могу вас принять. Должен переодеться в чёрное.
   И серую спецовку на шнурках он сменяет на чёрный убор. Который очень стар. Господину шестьдесят и в его манерах некая инаковость. Он представляется:
   — Игорь Александрович Ясенин.
   Затем он приглашает меня на верхние нары. Приготовил сдобные творожники. Бежит по кипяток. Заваривает чай. Роется в карманах старого сюртука (который оказывается смокингом) и вынимает маленькую фотокарточку:
   — Вот матушка моя.
   — Где живёт?
   — В Ленинграде.
   — Жива?..
   Ужас на лице: вдруг умерла.
   — Жива, жива, слава Богу.
   — В жизни не было у меня женщины. «Смерть в Венеции» (роман Томаса Манна, прим. перев.) читал. Последняя книжка, которую я сумел достать. Василий из больницы изменил мне. Помню, помню... когда мы были вдвоём в бане. У него такое ладное тело. Он ещё не был лекпомом. Стал им по моему ходатайству. Интеллигентный парень. Кончил среднюю школу. 
   — На каком вы читали?..
   — По-немецки. Также знаю французский. Поговоримте по-немецки.
   — Что здесь делаете вы?
   — Моя больничная церковка, садиком занят. Всё. Но вот сменится начальник лагеря. Тяжёлое время настанет. Новый меня не знает.
   Молчание.
   — Послушай, парень... Ты... ты не пожелал бы? Может быть, ты?— Я покачал головой.
   — А другие?
   — Расспрошу.
   — Очень прошу вас. У меня в жизни не было женщины.
   Он завёл рассказ о довоенных, дореволюционных приёмах у княжны Черкасской... на фортепьяно играл маленький мальчик, её отпрыск.
   — Помнится, он затем отличился в Польше...
   — Да??
   Он задумался.
   — Ну, мне пора. У меня ночное дежурство... Ага, вот... Считаете ли вы возможным реформацию отношений в России?
   Он задумался.
   — Нет.
   Пауза.
    — Нет, нет. Не знаю, о чём вы. Это по Кафке. Не представляю себе. Эта страна выдуманная. Изменить возможно лишь существующее в действительности. Выдуманное не поддаётся переделке.
    — А вы существуете?
    — С точки зрения теории познания– нет. С точки зрения здорового смысла– едва, абрис тени и только. Все эти люди,— он зачерпнул рукой,— не дают себе отчёта в том, сколь зыбко их существование...
   Молчание.
   — И о чём речь?
   — Как выйду на волю...
   Он махнул рукой.
   — Расскажу вам историю. Работал я на Севере, при статистиках. Собирал телефонограммы о том, что пущен в эксплуатацию такой-то отрезок путей. Писал рапорты, на основании которых нам слали обеспечение. И вот комиссия из Москвы. Осматривали лагеря. Оказалось, что год в двадцати точках ничего не делается, что вообще нет никакой железной дороги, а есть лишь тундра, в тундре лагеря с людьми, которые битый год спят...
   — Мне правда пора идти.
   — В таком случае, доброй ночи. Прошу помнить о моей просьбе.
   Я спустился с нар. На первом ярусе сидел мужчина, которому Игорь Александрович, наклонившись, пожелал доброго вечера.
   Вечер. Снова ветер с Волги, завтра утихнет. Народ бежит кто куда. Лиц не видать. Люди кутаются. Берегутся от мороза. Такие беззащитные. Трут на бегу носы, щёки. Заслоняются тряпьём. Жмурятся. Только бы не упасть.
   Чем ближе начало смены, тем сильнее одиночество. Затем замыкаешься со своей судьбой. Глаза в глаза. Идёшь как в стеклянном шаре. Вдруг упадёшь, никто не поможет встать. И ты никого не подымешь. Нет лишних сил. И нелишних нет.
   Вхожу в сортир. Тут исходят паром живые. Стараются не отморозить задки. Что удаётся не всегда. Портные трудятся день и ночь. Сапожники также. Чернорабочие стоят на взводе. По четверо. Не соглашаются. Наконец, выносят больного, который упал в сортире. Инвалиды продают апельсины. За пайку хлеба. Достают кульки. Быстро ходят все. Из одного барака в другой. Как можно скорее. Делают постои. Бригада идёт на помывку. Увиливаю от встречи с начальником милиции. У него собственное жильё, куда он приводит женщин. Начальнику нужны гражданские брюки. Мои, из Польши. Увиливаю от начальника лагеря. Бараки замыкают. Вижу яркое освещение амбулатории. У меня ночное дежурство.
   Гриша спит. Ваня спит. Петя спит. И я сосну четверть часа. Санитары убирают, едят витамины. Не обращаю внимания. Ольга ушла домой. Бюлер ещё работает. Венеролог ещё принимает женщин. Кое-как засыпаю. Приходит один с температурой. Комиссую. После обязательной записи в книге. Добавляю пару строк для пущей убедительности. Приходит второй. Температура. Третий, четвёртый, двадцатый, шестьдесят первый– у всех небольшая температура. Наконец раздеваю одного догола. Сую термометры куда ни попадя: в рот, подмышку, в задницу. Похоже, симулируют. Локальное воспаление ртов и небольшая температура. Или в заднице. Или подмышкой. У них знакомые в больничке: укол молока. Пахнущая керосином рана. Незаживающая. Я освободил 167 больных. Рекорд. Скоро восемь. Я запираюсь. Только срочные случаи. Книга записей переходит к Бюлеру. Через полчаса он вернётся. Покой. В одиннадцать просыпаются Ваня, Гриша, Петя. Санитары пошли спать.
   Ваня потягивается и говорит:
   — Может чем напиться? А, Петя?
   — А чем?
   — Денатуратом, в натуре. Но его надо слегка процедить.
   — Цеди.
   — Уже иду.
   И лежит.
   — И закусить чем-то не мешает.
   — Не мешает.
   — А значит?..
   — Гриша, марш на кухню!
   — У меня лихорадка.
   — Симулируешь, братец, притворяешься. Марш. А ты, Петя, принимайся за фильтрацию. Непременно пять слоёв марли. Мой организм не принимает неотфильтрованный.
   Тишина.
   Ваня визжит:
   — Я вам, сукиным сынам, зубы выбью, повешу!..
   Теперь без шуток. Петя принимается за марлю. Гриша отбывает на кухню.
   — А ты, ты, поди ко мне.
   Вроде меня. Совершенно изменивший голос, почти ласкательно он:
   — Что с Натой?
   — А ничего. Передала поклон. Сказала, что больше сюда не придёт.
   Долгая тишина. Тишина мёртвая. Говорю:
   — На тебе валенки.
   — Не понядобятся. А плащ, твой гранатовый, одолжишь, да?
   — Да.
   — Ну и ладненько.
   Он зажмурился. Притворяется спящим. Минута, две, три. Наконец:
   — Вот сука!
   Уже без притворства. Смотрит в потолок. В молчании Гриша цедит денатурат. Через пять слоёв. Тянется время. Гриша возвращается:
   — Буду через полчаса.
   Спиритус каплет, каплет. Никто ничего не говорит. Гриша ложится на пол. Ваня смотрит в потолок. Словно ищет что-то. Ваня:
   — Сколько его выйдет?
   Из другой комнаты:
   — Где-то литра три.
   И снова тишина. Входит Гриша. Несёт картофельные котлеты и банку тушёнки. Мы все срываемся. Толкаемся. Едим со сковороды. Запиваем спиртом. Надо уметь его пить. Это просто. Перед глотком делается вдох. Ваня пьёт зверски. Стаканами. И жрёт. Мы жрём тоже. Ваня, поворачиваясь ко мне:
   — Как жаль, что ты жид.
   Снова жрёт.
   — Алексей не жид, а дрянь. Степан не жид, а до жопы. Серёжа не жид, а дрянь. Коссовский не жид, а дрянь. Столько, столько дряни.
   Жрёт дальше. Ваня, с хмельной нежностью:
   — А ты жид, жид, подумать только, о Боже...
   Кивает и вздыхает. Петя, осмелев под градусом:
   — Я однажды прикончил одного пархатого...
   — Ма-алчать! Он же отчасти жид. Впрочем, мне нет дела. Одолжишь гранатовый плащ?
   — Да, решено.
   — Иду в бабский.
   — Ночью заперт,— говорит Гриша.
   — Где наша не пропадала: перелезу через проволоку.
   — Там очень высоко.
   — Перелезу. А вам какое дело?
   Жрёт дальше, запивает спиритусом. Ваня:
   — Дайте, братья, эфиру, да не с валерианой, а чистейшего эфирчику.
   Гриша встаёт, подаёт здоровую бутыль. Ваня с пристрастью нюхает. Затем пьёт. Внезапно встаёт.
   — Ровно хожу?
   — Ровно. Но ты смотри, на милицию не нарвись, а то посадят.
   — Я надеваю гранатовый плащ и иду. Иду прямо на проволоку.
   Гриша украдкой вертит пальцем у виска. Ваня себе под нос:
   — Говорю, уговорю, приголублю.
   Улыбка шатается вширь его обличья. Она надевает мой плащ. Последнее слово:
   — ...приголублю.
   Он исчезает. Теперь я:
   — Ну, марш спать, детки.

   Час, второй, третий. В четыре входят Ольга, главный врач округа и двое из НКВД. Ольга:
  — Скольких комиссовал?
  — Сто шестьдесят семерых.
 ;— О противотифозной прививке ты не знал?
  — Нет.
  Ольга что-то говорит энкаведистам. Один из них:
  — Ну пошли.
  И мне пришлось с ними лазать по всем баракам, где спали освобождённые. Ольга забирала термометры. Температура оказалась намного выше прежней. Это меня спасло. И Ольгу также. Тот второй, молчун, забормотал что-то о саботаже. Они зашли в кабинет Ольги. Послали по спирт. Я подумал: уже ладно.
  Главврач изрёк:
 ;— Горячка после прививок не болезнь. Ты не имеешь права.
  Он вышел. Ольга не пошла спать. Дулась на меня. Мне пришлось разбудить Петю, чтобы дежурил вместо меня. Наконец, в звуконепроницаемом кабинете я насвистал ей шлягеры, отбивая ладонью, пальцами ритм. Тогда она перестала дуться. Сказала:
  — Меня едва не посадили. И правильно. И получила бы я 58-ю. Из-за тебя. А теперь убирайся.
  Она склонилась на стол и уснула. А я вот не спал, хоть Петя за меня дежурил. Я лежал на полу, как Ваня, с распахнутыми глазами. И думал. Также о том, как вдруг посетил бы Ольгу в женском бараке. Ваня же пошёл на колючую проволоку. И так далее.
  Во время осмотра в карцере Вани не нашлось. Может, где-то уснул спьяну. Может, Ната его приютила. Или взошёл он на небо, пусть столь мало существующий.
  Парад в потёмках. Электрокабель барахлит. Видны лишь абрисы идущих. Они возносятся, чем дальше от ворот. Электростанция жарит. Имеет все черты божественной. Даже утопила 50 000 людей, когда прорвало дамбу. Молись за нас! Прости нам, как мы прощаем наших должников! Тут рядом час смерти нашей. У-у-у-у!

Лео Липски
перевод с польского Терджимана Кырымлы