Лео Липский. Пётрусь. Часть I. Главки 27-29

Терджиман Кырымлы Второй
27.
   Вот и конец апреля. Столько цветов и трав, имён которых не знаю. Ветер метёт барханы, но не сушит, не убивает жизнь. Едем вдоль полей голубых стеблей в человеческий рост, а вдоль пути тянутся красные анемоны, маки.
   — Ты не различаешь оттенков,— говорит мне Батия.— Одни цветы в сущности фиолетовые, а другие пурпурные.
   Ветер балует листву. Затем Долина, с краю солнечная, внутри глубоко-, мокро-, тёмно-зелёная, между пляшущими склонами. Отроги Кармеля, уже виднеется проклёвывающаяся как зуб Хайфа. Скалы, где гнездятся ястребы: ветру они расправляют свои широкие крылья. Пенится зелень.  Мы стали на минуту: лягушачьи глазки, они же незабудки. Знакомые, но крупнее польских.
   Растения тут очень сочные, мохнатые, часто карликовые как, например, кустящиеся дубы.
А жёлуди огромные. Затем домики, а на них вьюнок.
   Выкрикиваю:
   — Вон те лазурные, как небо.
   Батия кивает.
   — Но те неоновые, электрические, не столь красивые.
   И деревья в цвету: в красном, голубом, жёлтом, в ослепительно белом. И порой пшеница, дыни, картофель. И бананы: хоть кутайся в их огромные листья лодочками.
   Я тихо повторял:
   — Незабудки из сказок...
   — А если дождь, как тебе?— глядя на её те же штанишки, поинтересовался я.
   — Ты спятил: семь месяцев ни капли.
   Добравшись, мы не нашли постоя ни в арабской деревеньке, ни в соседней ей друзской, поэтому ненадолго остановились в портовом квартале. Тогда я и разобрался в отношениях Батии.

28.
    Батия надолго оставила меня в кофейне, чтобы на новом месте сплести паутины. Она свободно вращалась в часто враждебных ей окружениях. Она хорошо разбиралась в людях и недолго бывала с ними на ты. И они тем заблуждались. При надобности она забиралась в мужские постели, так запросто прогоняла обычных женщин, что лисы ей завидовали. Она хаживала в так называемые порядочные дома еврейские, арабские, к контрабандистам, в притоны, где устраивала одной себе известные дела. Возвращалась она крутыми улочками нижней Хайфы, волоча платежеспособного гостя.
   Люлю пропал. Я дни и ночи просиживал в кофейне, владелец которой немного говорил по-французски. И я немного, поэтому мы находили общий язык. В пижаме Батии я порой вызывал жалость клиентов: мне бросали питу, оставляли порцию пахнущего хумуса, один благообразный араб даже заказал для меня кебаб. Дважды в сутки приходила Батия. Я просил её заказать кальян. И только раскуривал его, как начинал блевать. Такой лёгкий, пахучий дым ударял мне в голову и в желудок. Были также моряки, которых с совершенным равнодушием сторонились арабы. Попадались ливанские караванщики, бегло говорившие по-французски. Один из них, Таки проводил в кофейне весь день: ел шницель, мороженое, баранину на вертеле и пил зеленоватую жижу. Затем заказывал безусого отрока и уводил его наверх или во двор. Повар имел двоих поварят двойного назначения. Звался он Ахуббетом. Он уже полунагой, а ещё не вечер. Он так похожи на судового палача. Мускулистый великан.
   Однажды нагрянула британская жандармерия, что-то говорили, принесли ведро краски, раздели клиентов и раскрасили им яйца зелёной. Отобрали одежду и прогнали голых в город.
Я уцелел лишь благодаря уборной. Так отсидел я в кофейне семь дней и семь ночей.
   Наконец, пришла Батия. Сказала:
  — Идём,— и я пошёл.
  Снова какой-то мужчина в джинсах, рывок джипа, и едем мы наверх, на сам Кармель.
  — От того Люлю я избавилась. А теперь надо избавиться от этого англичанина. Стой (водителю). Ему надо пописать. Мне придётся провести хромого.
  Он выпрыгнула из салона, и мы исчезли в кустах.
  — Вот мы и на месте,— указывает она мне на виллу в саду.— Я приехала к одному гостю, и не знаю, дома ли он.


29.
   Она звонит. По её указке прячусь за куст. Отворяет служанка. Они говорят на иврите. Затем Батия даёт мне знак. Вкрадываюсь в дом.
   — Где мне спрятаться?
   — Пока нигде. Он уехал в Иерусалим. Переночуем здесь. Служанка вот уйдёт. Впрочем, она знает меня как свои пять. В нашем распоряжении вся вилла. Это что-то с чем-то.
   — А что будем есть?
   — О-о-о-о-о, не убивайся. Полный холодильник. Пусть только она уйдёт.
   Понемногу смеркается. Огни Хайфы. Неоновые рекламы из-за склона расщелины каменоломни.
В море качаются огоньки рыбацких шхун.
   — Посчитай их.
   — Шестнадцать.
   — Чёт, добрая примета.
   — Зашей мне пижаму.
   — Возьмём его, свежую. Эту выбросим.
   — Останешься сегодня со мной?
   — Да. Ведь его нет.
   — Тогда расскажу тебе кое-что.
   — Ну так рассказывай.
   — Не знаю с чего начать.
   — С чего-нибудь.
   — Был я в Тегеране. И посещал бордель. Там работали девочки-десятилетки.
   — Как они делали это?
   — Вполне. Знаешь, так естественно. А они были вышколены, и делали это вдохновенно.
   — То есть?
   — Они делали это вполне естественно: взбирались на тебя, лежащего после бани, и делали разные вещи. Видела б ты мины этаких соплячек.
   — Подумаешь. Я с двенадцати лет. А тёрлась много раньше.
   — Накрашенные, они носили особые платьица. Так тут дети в Пурим. Мне их очень напоминают здешние дети в Пурим.
   — В Иерусалиме аттракцион: женщина на осле. Видел бы ты, как она его дразнит. Висит на осле, охватив его туловище ногами, а руками обнимает шею.
   — Где это происходит?
   — В каком-то четырёхугольном дворике. Смотрят только мужчины. И надо платить.
   — А ты как?
   — Я переодевалась в парня. В Париже такого нет. Точно нет. А на Юге Франции много ослов, но такого зрелища нет.
   — А ещё там, в Тегеране, фланировали мальчики-пятилетки с подносами на макушках: апельсины, аквариумы с золотыми рыбками, приготовленные куры, сушёные фрукты– всё пирамидой. Там, в борделе.
   Батия тихо рассмеялась.
   — Не смейся. Так было. Ходили они, мальчики с чёрными, большими глазами. С ребяческими. Но серьёзными. Тех мальчиков употребляли пожилые арабы.
   Мы лежим в просторной кровати. Созерцаем в зеркале отблески неоновых огней.
   — А что там делали ещё?
   — Интересики, как называл это господин Буяновер. Он представлялся так: я Буяновер, Лешно, дом 32, свой особняк. Итак, проживал я там в бараках, в деревянным бараках, поделённых внутри свисающими одеялами. Рыся спала за одеялом. Проснувшись, я совал руку на ту сторону и желал ей доброго утра. Однажды я уткнулся в маму Рыси. Та испугалась.  Рыси же было шестнадцать. Видя господина Буяновера, она кричала смеясь взахлёб:
   — Пан Буяновер идёт, пан Буяновер!
   Пан Буяновер входил в барак, кланялся, приближался к моим нарам и тихохонько молвил:
   — Ну что, Пётрусь, пошевелили бы вы мозгами, придумали что-нибудь хорошее, стоящее.
   Я отвечал ему:
   — Пожалуйста, лягте. Пока вы стоите, я не могу думать.
   В Тегеране находится исполинский шук. Занимает он, пожалуй, треть города. Крытый: солнечный свет ниспадает сквозь купольные ниши. Есть там кофеенки, ресторации, мечети, бордели, склады. Через Тегеран шёл главный поток американской помощи Советам. На тегеранском рынке продавали автомобильные шины, автозапчасти, металлические бочки недорого, запчасти пушек. Самодостаточный город. Кроме дельного посещения шука знаю лишь три маршрута. Туда ехали огромные студебеккеры– в сумерках, горным серпантином. Шофёры грызли веточки сирени. Там разыгрывались разведочные гамбиты, которые почти всегда выигрывали советы. Говорил я пану Буяноверу:
   — Поди туда-то и купи партию мануфактуры, и перепродай её Ахмаду, который знает что дальше.
   Сукин сын, он устраивал гешефтики. Однажды он нашептал мне, что при выделении кала вырабатывается сперма. А у него случился запор. Буяновер кричал:
  — Я коплю её для своей жены и дочурки! Лешно 32! О-о-о-о-о, несчастный я!!
  Ничто ему не помогло. Прихватывало на улице. Наконец, его хватила желтуха. В лагере меня тем временем уговаривал друг:
  — Езжай в Индию. Махнём-ка вместе.
  Индусы из Пенджаба, с женскими шевелюрами. Они ходили по надобности с серебряными приборами: нельзя им подтираться бумажкой. Они сердечно обнимали с мачту шатра и приговаривали:
  — French madame имел, Polish madame имел, English madame имел...
  И так далее, далее.
  Европеек страшно интересовало, как они делают это. Некоторые дёргали их за длинные, женские волосы. Но я не уехал в Индию, и в Центральную Африку тоже. Хоть там так интересно. Днями я сиживал на шуке, так любил его гомон.
  — А что ещё?— шепчет Батия.— Ещё что?
  — В самом сердце Бейрута есть квартал красных фонарей. В окнах сидят ждущие проститутки– работают же они в норах, где есть только дверь. Они сидят полуголые и дёргаются в такт музыке маленького радио. Когда входишь, они спрашивают, имеешь ли какие-нибудь прихоти, затем задёргивают занавески, велят тебе лечь, советуют «сбросить груз усталости»– и заводят беседу.  Во время которой, совершенно беспредметной, они ориентируются– и помалу, помалу. На их виду ты не в силах скрыть возбуждение. И всегда в последним миг– стоп. Так, в общем, до бесконечности.
   — Послушай, мне надо в Париж. Пока у меня нет бабок. Но, думаю. с помощь этого знакомого я объезжу весь мир. Это будет стоить массу энергии, хватки, помыслов. Но я постараюсь.
   — Ты правда хочешь учиться живописи?
   — Да, так думаю. И немного развеяться. Не засиживаться же мне на одном месте, пока лица и улицы не слипнутся в ком грязи. Здесь нет ничего кроме них. Большой мир резок, пронзителен, поразительно контрастен. Не такой как здесь– убого провинциальный. Вздохи моря, земли и солнца везде новые, везде разные.
   она вздохнула.
   Там всё иное. Мне это нужно.
   — Был такой Кант из Крулевца. Он не покидал местечка– и имел всё твоё, и много большее.
   — Но я же не Кант. Даже Миру не стану. Не знаю, что выйдет из меня. Пока я всего лишь натурщица и любовница. Я стану усердно учиться. У тех, кто будет меня рисовать, кто будет любить меня. Там не киббуц.
   — Что было в киббуце?
   — Представь себе местечко на сто персон. Свихнуться можно. Каждый знает всё о каждом. Девушке там приходится спать с тремя парнями. Одна и та же тягомотина. О-о-о-о, я сбежала...
   Есть поверхностные беседы. Случаются и иные. Западающие в душу как в тёплый песок. Такие, что забываешь, кто что молвил, спросил и ответил– всё сказанное ниспадает на дно памяти. После, много позже, ты перебираешь опавшее. И наконец находишь искомое.
   Затем она разделась. Я заметил тонкую линию между ниже груди.
   В полутьме заметны некоторые особенности тела, скрадываемые дневным светом. Подобные тем, что бывают на подбородках ямочки заметил я на внутренней стороне её бёдер. И между грудями. Голубой отблеск глаз. Похоже, дальнозоркость. Жёсткий взгляд. Веточку голубоватых жилок на левом плече. Бледная, со склонностью к мигреням. Белая, особенно перед месячными.
   Говорит:
   — Как немного повзрослею и у меня заведутся деньги, устрою себе всевозможные пластические операции. Натяну себе лицо, подберу груди, наконец оформлю нос, и ещё многое, чего пока не знаю.
   Вздыхает.
   Я рассказываю о Персии. Как я там гипнотизировал котов. Ночью они отбрасывали длинные тени и тёрлись о меня. Сзывал я их пронзительными воплями кошки. Притом собирал толпу зевак. Приходил некто Весё, который теперь доктор. Коты были здоровенные и смирные. В то время я имел власть над ними и детьми.
   Она смотрела на меня огромными, стекловидными глазами– зелёными, неоново-голубыми,– в которых волновалось море.
   Вечером на западе собирается буря. Из бордовой замши облаков закатное зарево нистекает на потемневшую кипарисовую рощу. Нервные отблески скачут с гор в долину. Чёрная птица взмыла и канула.
   Толстый перс на толстом паласе потягивает наргиль (немного опиума)– прямо как в сказке– и размышляет, доставит ли ему автошины– лишь один грузовик, ради Аллаха, больше не требуется– фирма «Абу Ваб», ныне «Прага». Затем их отвезут за Тегеран, к известным руинам святыни огнепоклонников. Взятки, счета и накладные устроит англичанин. Непременно надо опередить этого негодяя Хаджа. В наргиле клубился голубой дым. Перс присмотрелся к служителю через колбу кальяна– и узрел своё путешествие в Дамаск, на верблюдах– давнее и довымышленное им. И наказал толстяк:
   — Воды и льда.
   И лёг он плашмя на палас; полусонный, покуривающий, затем он вздыхал, мечтал, оценивал риски; перевариваемый цыплёнок приятно тяготил желудок; любимый им конторский посыльной с головой на плечах был благодарен любящему; и вдруг спазм свёло горло– вспомнил перс своё дело молодецкое, первое путешествие в Дамаск, когда белая блондинка, великосветская стерва, оставила ему свою дочурку в залог собственного возвращения. Необычайно умелый в счёте, перс не знал точно, сколько ему лет. С деланным полным равнодушием бросил он слуге: «Приведи Ауэн и запри двери». Весь в делах долгие свои годы, он не знает, сколькими отпрысками одарил его Бог, помнит лишь, что имеет одиннадцать жён, кроме наложниц. Теперь выглядит смешной его давняя вера в клятвы. Пришла Ауэн,– наконец явилась, долго искомая,– с истекающей жиром ногой барашка в руке. Голубые глаза, такие дикие и полоумные. Он вынул объедок из её руки и приказал:
   — Сядь рядом со мной.
   И далее:
   — Ты давно тут живёшь?
   Ауэн рассмеялась.
   — Уже давно.
   — Воспитывает тебя Пата (его старшая жена), и она гуляет с тобой нашим большим прекрасным садом. .
   — Там красивый арык. А как взберусь на большой гранат, вижу мечеть за садовой стеной.
   — Ты была там?
   — Я же никогда не покидала сада. Впрочем, пятилетней девочкой– да, однажды. Мы отнесли рыбок в бассейн.
   Она подползла к отброшенной кости. Он схватил её за ноги, оттянул к себе и тихо приказал:
   — Молчать— и раздел её.
   Та судорожно сжимала кость.
   — А теперь слушай меня внимательно.
   И растолковал он ей, как расположиться, что делать. Заинтересовалась она и, задумчиво жуя баранину, осведомилась:
   — Это не будет постыдным?
   Внезапно швырнула она в мужа кусок мяса и встала с ковра. Он потянул её за ноги до упаду. Они повторили шесть раз, пока та не закричала:
    — Это так приятно! Сделай мне ещё, ещё!!
    Батия молчала; старательно сложенные штанишки покоились на кресле.
    Ночью осветлённые взгорья; с трепетом скользящая пёстрая мгла поверх внезапно обрывающихся зигзагами в небе нежных изгибов склонов.
    — Сулиман стар: выпали последние его зубы. Мешки на скулах. Надев грубую феску, несёт он гроздья винограда из предгорья на равнинный торг. Очень дорого поставляет ему товар его старший сын. Ослабевшие в сорок лет глаза Сулимана всё пуще краснеют. Так кровоточат они на немилосердном солнце. Сулиман садится на песок на полдороги пустыней. Городские минареты в отблесках ещё так далеки. Сулиман хромает ватными ногами– не теми, что бежал он горами из Тифлиса– города, где явился на свет его первенец, теперь так дорого продающий виноград отцу. Он смыкает лопающиеся от жары глаза, скалит голые, сухие дёсны...
   — Этого довольно.
   Она заводит своё:
   — Тоже человек: булькающий мешок, набитый рубцами– мягкий, влажный. Много дыр, из которых сочится и каплет– вонючих дыр в слизи, студне и мокроте...
   —...
   — Послушай ещё вот. Отец мой стар и хвор. Проснувшись, он не в силах повести пальцами. Наконец с трудом встав, он не в состоянии одеться, ни застегнуться. Его мотня вечно нараспашку. Полагаю, что внешний мир заметен ему как в густом тумане, а внутренний– заспан во мгле: уже ленивый, возможно, совершенно неподвижный. Несмотря на это у него сохранились рефлексы, да, лишь они на виду. И вот одними рефлексами, вполне заметными, пишет он свои ширим. Ползает в клозет. Весь дрожит. И хуже всего, когда кричит он: «Сохнут мои голени! Сохнут!!» И весь он, ещё крепкий, весь увядает– горе мне, о горе. Но об этом он не пишет свои ширим. Сущее замечает он в прорехах сна наяву. Да, таков мой отец. Я никогда...
   Тишина.
   Ну же.
   — Если прошлое, которое обрушилось на меня, сожгло все зёрна, смяло меня, восстанет моим рассказом, то...
   Тишина.
   — Рассказывай.
   — Там, на шуке, кричат и зазывают, словно умоляют, слагают песни о жирных как овечий курдюк маслинах, там багровые как солнца гранаты, пахучий хрусткий лук, янтарные гроздья винограда– веские. Там кричат: «Покупайте, люди, покупайте, люди верующие в Бога Единого и Пророка Его, оливки жирные как овечий курдюк...» В персидских горах красота, такая прелесть, что я терял рассудок от неё и хотел там остаться. Вершины розовы, склоны голубые и пепельные. Высеченная в камнях дорога– прихотливая, нистекающая как вино из-под гнёта– ныряет в изумрудное, гранатовое ущелье, где блещет хрустальный ручей. В нисходящей по склонам полутьме проплывают похожие на людей и гадов силуэты огромных утёсов. Небо рассёк чёрный орёл. Затем дорога вгрызается наверх, тянется мимо базальтовых глыб, режет плюшевые лоскуты зелени. На станциях индусы громоздят прямоугольные брустверы из мешков гальки. С прожектором на челе на склон вползает великан-локомотив. Тянется состав платформ с длиннорылыми пушками и танками в маскировочных сетях. Снова серпантин и дивно уютные постоялые дворы, пересекаемые ручьями. Там восточным базаром и не пахнет.
   Затем лагерь американцев. Гомон. Лагерная газетка: «Католическая служба в обычное время. Парикмахер принимает круглосуточно. Победа Советов под Н-ском. У главной кантины установлен клозет второго класса. Иудейскую службу отправляет капитан Рубин.»

Лео Липский
перевод с польского Терджимана Кырымлы