Лео Липский. Пётрусь. Часть I. Главки 30-32

Терджиман Кырымлы Второй
30.
   — Одному я научилась в киббуце: наблюдать людей и растения. Особенно растения. Медленный рост, в их особом ритме, который не ускорить, ни замедлить. У каждого растения свой устав– и ты вживаешься в него, и становишься иной, может быть, умиротворённее, и смотришься в небо, в облака, в солнце, а затем живёшь садом, с ним зеленеешь и увядаешь– это так удивительно, как менять кожу– словно не человек ты. Любоваться на заре подсолнухами, львиным зевом и не смыкающимися к ночи цветами на деревьях. А за подсолнечниками и солнцем– и удивительнейшие кактусы, и амариллисы. И ты наконец превращаешься в сад, живёшь совершенно иной жизнью,– прежде не прочувствованной тобой по соседству,– где иначе обрезаешь и полешь, и ты балансируешь между собой и садом, допьяна очарованный им. И ты не отваживаешься писать цветок сливы или вишни: на полотне говно выйдет. Остаётся разве рисовать дерево крупным, слегка искажённым планом. В нём ты находишь фантастические пейзажи, небывалые, неописуемые словами. И это так необычно– жить жизнью сада.
   Я на грани бытия и небытия, куда сводила меня Батия всем, что делала. Например теперь она нагая роется в холодильнике: давится сливами, пожирает мясо и сыр– всё разом. Я подошёл к ней, присмотрелся словно к диковинной зверушке и спросил:
   — Склько любовников у тебя было?
   Как внезапно разбужденная:
   — Что-о-о?
   — Ничего.
   Затем она ела манную кашу, цыплёнка, запивала то да это компотом.
   — Ты и впрямь намерена остаться художницей?
   Она перестала есть, поднялась во весь рост, поведала:
   — Конечно.
   И она склонила голову:
   — Желаю учиться живописи. Снова и снова возвращаясь к саду, пишу ветки деревьев– подражаю китайцам. Пишу букашек, пишу прибрежный песок, пишу всем,чем располагаю, не одной кистью, а и помадой, телом, грудями– и учусь. Сильнее прочего увлекает меня текстура живого дерева, с его соками, ритмами. Особенно– его срезы, поверхность– шероховатая, или гладкая... Помнишь Сиддхарту Гессе? Там он взбирается на дерево дабы в экстазе слиться с ним.
   Она вернулась в спальню, легла на кровать– узкие ступни, живот с совершенным пупком, плечи шире бёдер (натурщица в амплуа древней египтянки), и периливачатые даже в полумраке глаза– киргизские; и было заметно, что с годами спина её станет совершенной; и я подвешенный между небытием и бытием, бессознательно яростной приверженкой коего являляась мне Батия– с маленьким животиком, где снизу сердцевина её плоти, самая сердцевина, обрамлённая рыжими волосками.
   Той ночью обняла она меня ногами, затем снова и снова. И я зацеловывал её губы– эти и те, пребывал где-то между небытием и бытием, бессознательно яростной сторонницей коего ялялась мне Батия. Урок небытия засасывает тебя как электрический свет. Также– Батию, которая отдаётся ему вся, как внешне– мне (разве не подаёт виду).
   — Я так люблю старые перочинные ножи– режу ими хлеб, тоже бронзовый– елейно, торжественно, медленно; и вообще мне по душе старые, видавшие виды вещи: берёзовые табакерки, секретеры, шкафы, полки, комоды, давным-давно впитавшие тепло рук человеческих– всё, что трачено временем и трудом, так трогает. Не выношу металл. Древесина– моя. Резные узоры, сельские избы– ты их не знаешь, лодки, белые киянки– всё это дерево. А вот металл и стекло– чужды нам, нездешние.
   – ...
   — Сосчитай огни на воде.
   — Восемнадцать.
   — Чёт, добрая примета.
   Она свернулась на боку почти в эмбриональной позе, прижалась ко мне, замурлыкала:
   — Укрой меня.
   Она же была нагой, с трогательной впадинкой между грудями, с растрёпанными белыми волосами– полукружия, полуэллипсы; она понемногу избавлялась от одышки, обретала покой, засыпала во мне– с такой доверчивостью. Она, только начинающая жизнь, пробующая её– и неизвестно было, что та преподнесёт, что выкинет ей в итогах. Засыпая, Батия промурлыкала:
   — Я ничему не стыжусь, ничему. Может, мне с этим будет хорошо.
   Внезапно пробуждается:
   — Уже явился тот Кон, у которого живём?
   — Нет его. Спи.
   — Уже не могу. Знаешь, на что похожи попки самых статных женщин?
   — Нет. Абсолютно нет.
   — На крупы першеронов. Представь себе. На них и только. Правда? Почему так?
   — Спи.
   — Не могу. Выпила много кофе и приняла новидрину.
   — Зачем его?
   — Мне предстояла ночь с одним тут... О животных в киббуце: знаешь, я всех перепробовала.
   — Сколько тебе было?
   — Может, четырнадцать. А с киббуцниками скучно. Усталые, возвращаются они с поля– и всё одно и то же. Нет у них фантазии. С серьёзными минами, словно готовые на всё, уходят они спозаранку к своей технике. При ней они ненадолго становятся чиновниками, судьями, советниками и даже дворниками.
   — А импотенты?
   — Нет импотентов. Каждому удаётся сделать что-нибудь приятное. То полизать, то расцеловать, дать себя помять– дело нехитрое. Находчивость прежде всего!
   Она возбудилась.
   — Успокойся. Три ночи.
   — Всего лишь?
   — А чем ты займёшься завтра?
   — Поедем в Иерусалим. Увидишь город.
   — Увижу. А деньги?
   — Глупый ты. За деньги в наличии это. Моё при мне.
   — Мне кажется, что проституция знаменует мир и тишину. Шлюхи и мир так связаны, попутчики во времени. Хорошо устроенные публичные дома значат очень многое.
   Похоже, она меня совершенно не слушала.
   — О мне не беспокойся. Я делаю всё что могу. Ты не имеешь понятия, как это удивительно с козлом. Совершенно как с йеменитом. Античная Греция, говорю тебе.
   Я смотрел в тёмное небо: звёзды расцветали как маргаритки. Слышен далёкий шум выплвывающего свои внутренности моря.
   Батия говорит:
   — Люблю Ливан. Лыжи. Высокие горы. И затерянные в них братства монахов, делающих добрые вина, ликёры. Ты хотел бы поехать в Ливан?
   — Каким образом?
   — Уж запрягу кого-то с авто.
   — Оставишь меня там?
   — Конечно. Он снимет тебе комнату с девочками. А мы будем танцевать. Но это не теперь. Зимой.
   — До зимы– в Париж?
   — Пожалуй да.
   — Что там?
   — Знать бы. 
   Она потянулась. Всё в ней волнуется: живот выгибается, расслабляется; спина колышется от движения рук и ног; глаза то блещут, то замирают ненадолго, чтобы затем разгореться светло-зелёным; губы, сияющие зубы, ноги в постоянном волнении; упругий зад, абрис бёдер напоминает круп породистого першерона. Она живая, тёплая, и поминутно забывается. Её общительность и аскетизм. Её умение распутывать, выпутываться и не попадаться. Быть может, её юность. Начинать, ничего не кончая. От одного бесконечного задела к другому. Её мартышечья натура, её ненасытность «всё, только не это» все на виду в данный момент.
  — Который час?
  — Четыре.
  — Я знала.
  — Откуда?
  — Один и тот же комар прилетает и играет на своей флейте. Ровно в четыре.
  — Ну, ещё раз и спатки.
  Портовые огни. Огоньки на море. Море нежно целует берег: ткам, ткам-ткам, ткам, ткам-ткам.

31.
   — Вот и снова клозет валится мне на голову.
   — Что за клозет?— удивилась Батия.
   — Ждущий меня.
   — Скоро едем в Иерусалим. Та Сара дала мне адрес.
   — Но что станет со мной?!
   Я уже видел жандармскую рассылку: «Уведомляем все посты, что из квартиры по такому-то адресу неустановленным пока образом сбежал опасный для окружающих шизофренический параноик». На рассвете я затрясся в ужасе, залез под кровать, где свернулся в клубок– так и уснул.
   И увидел я сон. Словно я унитаз, и госпожа Цин со вкусом седлает меня. Садится она, справляет нужду и молвит мне:
   — Ну, как выглядим?
   Сам не свой я проснулся. Выполз из-под кровати. Взобрался в постель. Размеренно дыша, Батия спала. Нагая. Совершенно расслабленное лицо. По-рыбьи приоткрытые губы. Ореол волос. Приблизился я– и ощутил лёгкий запах, запах женщины, спящей женщины. Понемногу взял я её во сне с приоткрытыми губами. Она и не пробудилась. Я же канул в мёртвый сон.

32.
   Иерусалим. Облака песка и пара проплывают над высеченным в скалах городом. Здесь высятся, кроме прочих попроще, семиярусные цветы, исполненные суровой зелени. Ниспадают скалы с врастающими в них домами. Овальные окна застит вид на Святую Землю, на Большую Ешиву, на монастыри с эйр кондишенинг, на мечеть Омара. Каменистость присутствует равно в воздухе и в домах за штакетником с почти всегда боковыми (Иерусалим не любит фамильярничания) входами. Парапеты, карнизы, выступы, порой мозаики. И самое удивительное: старый араб пашет деревянной сохой лоскут земли у стены Давида. Хамсин в Иерусалиме– Толедо в буре Эль Греко. Поразительно белые лица пейсатых юношей и деток. Ветер.
   Я в обмороке. Садят меня под ленивый вентилятор. Она идёт в розыск гостя. Я засыпаю, просыпаюсь, снова засыпаю и просыпаюсь. Всё это происходит в кофейне «Вена ». Уже вечер, заведение полно.
   Именно сюда сбежались рабины святых гор– Гроба Господня, Голгофы, ИМКИ (YMCA) с крытым бассейном: за пятак всё это доступно обозрению. Равно– дубы в охват из немецкой колонии (German Colony), женщина на осле, английские солдаты, раздавалы религиозных листовок (ладно поёт хор), крысы щерятся как покойники. Возвращается Батия, тащит клиента– этот какой-то сухарь.
   — Эй ты, у меня хорошая новость.
   Неожиданно для себя самого:
   — Хватит с меня волокиты. Я хочу в свой клозет.
   — Погоди. Будет тебе твой любимый клозет, и даже привалит немного воли, с которой не будешь знать что делать.
   Никогда не смотрящий на её клиентов, я этого нарочно не замечал.
   — Выслушай. Этот господин служит у Главного комиссара...
   — Что Главный может иметь общего...
   — Погоди ты.
   Ему:
   — Растолкуй мне всё по порядку.
   — Итак, прошу меня выслушать,— поведал господин, щупая Батию под столом.— Как вам известно, правительство Его Королевского Величества срочно нуждается в долларах...
   Последовало нечто абсолютно недоступное моему сознанию. Слух мой уловил лишь бряцание «поэтому... хотя... вместе с тем... однако... при том...» и конечный вывод «поэтому мы вынуждены депортировать госпожу Цин в...»
   — Значит, твоя тётя выезжает?
   — Как видишь.
   — А что будет...
   — Эдка остаётся.
   Все мои планы завертелись вдруг. Вижу только, что Батия охотно даётся типу. Впадаю в пафос:
   — Любовь приходит и уходит.
   — Ты о чём?
   — Да о вчерашнем.
   — Это ничего общего с любовью не имеет. Кроме того, не любовь проходит, а лишь мы.
   И разверзлась щель. Наконец из неё нечто. Загадочное.
   — А ты помнишь, как я тебя намыливал в ванной? А затем ты меня? Не забыла?
   — Помню. И что с того?
   Холодно и вежливо Батия ставит точку:
   — Мы, то есть, я с этим господином, отвезём тебя на улицу Хапу-Хапу, дом 8. Верни мне мои десять пиастров.

Лео Липский
перевод с польского Терджимана Кырымлы