Лео Липский. Пётрусь. Часть II. Главки 5-8

Терджиман Кырымлы Второй
5.
   Двери отворились и показалась дама лет тридцати. Я попросился в клозет, а она мне:
   — Он там. Пожалуйте и не смущайтесь.
   Сказала она это ласково, по-польски. Я знал, что в этой стране много польских семей, поэтому не удивился. Я пошёл и опорожнился. Машинально поднял руку– в пустоту: сливного бачка не было. В таком роскошном доме, подумалось мне. И вдруг заметил я, что весь клозет сработан из дерева, пропахшего солнцем. И видел я в овальной дыре какие-то плодовые деревья, и штакетник, яблоню и цветущие розы. Такие нежные, вроссыпь. Увидел солнце и немного облаков. Хозяйка с фиалковыми глазами– молодая, но убранная в платье до щиколоток– за ручку вела девочку-пятилетку. В одной рубашке. Детка молвила:
   — Гавалю, кинь.
   — Нет.
   Молодка зажала в левой провокативно крупный мухомор.
   — А я гавалю, кинь.
   Наконец та с улыбкой бросила гриб.
   — Молоджец, што послухала (здесь и далее до конца главки– реплики на ущербном польском и по-русски, прим. перев.)
   Издали идут какие-то рабочие. Нет, плугатари. Дама обратилась ко мне:
   — Эта мАла так мила.
   Вдали:
   — Онуфрий! Онуфрий!
   — Это дочь нашей служанки Евдокии. А теперь я мельком покажу вам наше поместье. Начнёмте с Берёзняка. За ним– смешанный лес, сосновый по приемуществу. А тут рядом– Полянка. Но дороже всего нам Пётрополь. Плотину построил отец. Она запирает болото. Лесной дорогой из Березняка в Пётрополь откуда ни возьмись веха, деревянное распятие. Уже позеленевший Христосик. Там, где редеет лес. Из Пётрополя дамбой дорога– снова крест– в Законтек (Закуток, прим. перев.) Вот там бы вам отведать фруктов. В Законтке живёт мой старший братец Ксаверий. Да, чтобы не забыть: вот Ставек (Прудок, прим. перев.) Он там за камышами, где утки кружат. И таятся глухари. Из Законтка дорога тянется до самой сто ни на есть Баранувки.
   Издали:
   — Кузьма, погходи (фрикативный г, прим. перев.)
   Надзиратель конвоирует бородатого мужика.
   — Не, госпожа милейша, мы только брали дрОва до печки.
   — А что едите?— поинтересовалась барыня молодая.
   — Печем хлеб с лебёдой и берестой.
   — А грибы имеете?
   — Маленько, найсветлейша паненко.
   — Ой, Артемук, Артемук. Отпустите его, надзиратель.
   И вот с полей воздух веет– свежий, прохладный. А из лесу тянется– зелёный, хвойный. А дозорный тянет:
   — Этот вот попойку устроил в кустах с двумя старухами. А старухи передрались из-за выпивки. Вот как, проше паненки.
   — Надзиратель, оставьте его.
   — Ещё чорта напытает,— пробурчал надзиратель.—Бо то они прощениям неблагодарные и... Ну, Артемук. Пошол!
 И говорит она мне:
   — Прошу прощения, братья отправились на охоту аж туда, за Бурчачку. А я кавалера накормлю и сказку страшную расскажу.
   Усмехнулась она, поведя при том словно слюдяными глазками. Косы по щиколотки. Солнце скользнуло по лицу– и покинуло её в тени, где голубели глаза её и только.
   — Пожалуйте, мой кавалер.
   И ступили мы в сад, затем в дом– бел-бела с белыми наличниками, в покой, нарушаемый лишь жужжанием мух. Босая, вошла она со мной в дом, в гостиную, где была медвежья шкура, где стояли на часах чучела сов, где большие часы били полдень.
   — Вот превосходные домашние окорока. Желаете ли копчёных почек? Или головизны телячьей? Или вепрятинки? Всё домашнее.
   — На ваше усмотрение. а мне всё равно, простите уж.
   И хозяйка то краснела. то бледнела. Неуверенная улыбка. Под потолком липучка для мух; пеларгонии за окном.
   Весна. Кора деревьев мокрая и зелёная. Блестела она, во мхах, темно и зелено. Облака плыли и расплывались, огромные как горы– зелёные, золотые, бурые, тёмные.     Паненка:
   — Довольно, Марина, довольно.
   Пол гладкий, вощёный. И какие-то портреты на стенах: странный разворот голов. Дама с фиалками глаз.
   — Это моя мать.
   А тут коток сидит в сутане чёрной, с белым галстучком да в перчаточках белых. Издалека снова: — Онуфрий...
   В вазочке на столе черемша, ещё влажная. Старый комод из ясеня. И ореховая библиотека. Кленчатая кушетка. Села она на кушетку, надела сапожки.
   — Расскажу сказку страшную. Алина приготовит на стол... да я сама позабочусь.
   И отправилась долгим коридором на кухню, а ей навстречу наговор: — Ну вот, хазяюшка, цветочок мой ладненькай, ану прикинь, ану присып, хоч трошку, хоч жемку (жменьку, горстку, прим. перев.)
   — А пошол вон, свинья, кчорту матери,— откликнулись четыре женские голоса.
   И смеющийся подставлялся бьющей его девушке. Была на нём овчин дюжина кожухов. Не сымал он их ни летом, ни зимой: от жары да от стужи берёгся он. Вернулась панёнка в подбитой котами шубке. Принесла к столу блюда неописуемые.
   — Терентий-терентий,— послышался деликатный старческий оклик.
   — Это мой дедушка,— сказала она.
   Вошла она в комнату (я за ней) что-то тёмную. В кресле господин в годах с пиявками за ушами.
   — Сыми-ка зверушек.
   Молодая собрала пиявок в горшочек.
   — Братья приносят из с болота,— пояснила она.— Мы по болоту скот гоним.
   — Послушай-ка, Терентий. Это случаем не наш..? Вот компендиум. Не наш ли предок Юцевич Людвиг Адам, собравший «Присловья народа литовского», Вильно, 1834 г.?
   — Как знать, дедушка.
   Вышла она. Издалека с полей:

   Ой казали людзе да людзе
   Полюбила Петруся
   Эй ты срочка белабочка
   Ой скрыпиць мойо серце як кола бес мази...

   — Пани обещала страшную сказку.
   — Ну, прошу за стол– и я сказку тебе набаю.
   Призадумалась она ненадолго...
   — Жили-были дед да баба. И были у них дедова дочь да бабина. Дедова дочь весёлой была, работящей, доброй. Бабина дочь– ленивой и злой. Из чёрной зависти задумала баба погубить сводную, любимицу дедову. И принялась она уговаривать деда свезти дочь свою в лес да там и оставить её. Дед так и сделал. К вечеру стала бедная звать-кричать:
   — А хто у поли, а хто у лесе, прыйдзь ко мне гэту ночку начаваць.
   Сидит бедная и ждёт. И вот стучит медведь в сосновый ствол:
   — А я у поли, а я у лесе...
   Просит позволения приблизиться. Та позволяет ему. А он и:
   — Дзенка дзявица, перастань майу лапу...
   А тут и повозка громыхнула и стала в воротах. Пани-барышня смолкла. Встала она и сказала:
   — Пора нам прощаться, ведь...
   И покраснела она. Крикнул я:
   — Зачем?!— и очнулся на улице Алленби.

6.
   Тогда я наконец понял. что не в силах достичь того мира. И со сдавленным горлом в горле возопил я себе: —Из глубины взываю к Тебе.
   Долго вдоль стен и ворот. Уже поздно. Но не хотел идти домой и спать. Ожидание до утра.
   Променад над морем: дорожки света, задаром наблюдаемые издалека с шиком сидя на балюстраде. Трое мексиканцев, итальянец, всевозможные игровые автоматы. Кукуруза. Фалафель. Влажно. Запах мора, солёных водорослей, креветок, улиток. Непременные проститутки, полупроститутки. Альфонсы на джипах развозят своих девочек, которых затем контролируют. Стайки десятилетних мальчиков. Задерживаются, затем идут, громко крича, дальше.
   Где-то в полночь торговцы прячут свой товар. Становятся на вахту ночные сторожи. Вон там мой знакомый подручный подручного парковщика. Заметают улицы. Затем ездит мусорный авто-электролюкс. К ночным заведениям съезжаются авто и сходятся пьяные солдаты со шлюшками.
   Пора перелома. Ничего не деется, но всё осторожно подрагивает.
   Первыми пробуждаются– ещё перед восходом солнца– птицы разминают клювы «глюп... глюп... глюп...» Невидимые днём, эти довольно крупны. Пикапчик развозит газеты, выпечку. Над порем торжественно вздымается мгла. Сереет. Пустыми улицами катят сонные велосипедисты. Первые автобусы. Маньяки купаются в море.


7.
   На посту я немного поспал и решился наконец пойти к Батие. Махлюль. Барак номер 38. Дрожу. Немного стучат зубы. Я же познакомился с ней в апреле, и густым ароматом дарили губы её. Вошёл. Штанишки. Блуза. Она, словно видела меня вчера:
   — Пётрусь, послезавтра уезжаю. Уезжаю. Я так рада. Уже собралась. Не много этого, и я уезжаю.
   Я был слегка оглушён. Нет, не страдал. Сам не свой, почти весёлый. Мне казалось, что должен оробеть, но я не сумел. И я чувствовал, что чего-то не понимаю. Так, словно умело ослеплённый, не видел самое то. И напрасно тужился вспомнить забытое мной. И вдруг понял я, что это никогда не увижу. Невидимое, непостижимое. Это была часть смерти.
   Она внезапно побледнела и крикнула на меня:
   — Иди же! Уйди.

8.
   Я уже знал. Стоит ли рисковать жизнью ради долгих лет умирания? Это я уже знал. «Он ничего не слышит, бедный. Он не понимает, что ему говорят. Он без сознания,»— говорила Анна, литовка. А я всё слышал и понимал до конца. Это будет горше. Умирание– в молчании, сквозь года. Замурованный в собственном теле (так монашков замуровывали).
   И тогда войдут звери в твой покой и рассядутся по тебе молча– как на камне и земле.

Лео Липский
перевод с польского Терджимана Кырымлы