Лео Липский. Вади

Терджиман Кырымлы Второй
Вади
рассказ
...........................для Бибика

   Невероятна плотность смерти в стране, где я живу. Ещё живые лучатся мертвецами. Заражённые смертью люди, что канувшие в воду камешки, пишут по жизни расходящиеся, затем смыкающиеся кружки... Я один из таких людей. Конечно, повесть моя смертна.
   Хочу поведать о далёком крае в Узбекистане, где царил полковник К.– х... с б...кого бугра, как говорится. Да не смущайтесь: прозвище горки справедливо. Хочу поведать также об известняковой долине с ползучей ядовитой речкой, откуда приносили воду.
   Я испытал сыпной тиф и хоронический понос, который отчётности ради не диагностировали. Все страдали им. Даже красивейшие девушки. В уборной скрываемая эпидемия показывала себя. Согласно личным эротическим талантам подтирались страницами трудов Ленина, камнями или вообще ничем. Я шатался от слабости. Избегал солнца, жарившего страшней чумы. По мере взрастания лета как ястреб возносилось оно. Взбиралось всё выше. Над городком кружили стервятники.
   У меня отрасла чёрная большая борода. Однажды я заметил её отражение в миске супа.
   — Выгляжу как бедуин, —сказал я санитарке. Она была из Львова. Бедуинами там зовут евреев. Она смешалась.

   Тем временем Эмиль, которого я затем было подлечивал, напросился к врачу. С кровавым стулом его направили в больничку. Где прождал он два часа. Учётчик трупов при свете луны заполнил анкету на Эмиля и поручил его санитару Анджею. А сам пошёл спать, поскольку был пьян. А может и не был. Подсвечивая лампой, санитар провёл больного в одну из зал мечети. Где приказал нескольким сгрудившимся телам:
   — А ну подвинься.
   Завопил кто-то:
   — На стену лезть?!
   — Человеку надо лечь. Ему надо места. Лягте, больной. Они уж потеснятся.
   Эмиль не решался:
   — А тут правда нет тифозных?
   Привыкший иметь дело с бредящими Анджей пробурчал:
   — Нет конечно.
   Тело на полу съязвило:
   — Кончено, да. Ты сам тифозный, идиот.
   — Эй вы, у меня срачка, никакой не тиф.
   — Ложитесь вы, ну!
   Анджей присмотрелся к ведомости:
   — ...естественно, тиф.
   — Я не лягу. Заражусь.
   — Говорю вам, лягте.
   Эмиль оттолкнул Анджея и метнулся во двор.
   В ту минуту увидел я бегущего в рубахе до пупка. Незнакомца. За ним– трое санитаров. Всё это– под небом, выгнутым как стеклянный колокол.
    Таким образом Эмиль остался у нас. Небо было распалённым добела. От жары цветы приникали к жаркой земле, потрескавшейся как губы в горячке. Кал в ночных горшках начинал вариться понемногу.
   Эмиль спал. Сорок два больных в тесноте лежали бочком.
   Пот исходил паром. Бульканье, стоны, хрип и храп. Руки вперемешку и впереплёт. Хаос дыхания. Анджей даже не поднимал головы, когда кто-то вскрикивал:
   — Судно!
   И в полусне думал:
   — Пусть они захлебнутся и утонут в своём говне, пусть сдохнут все, пропади всё пропадом.
   И они срали под себя, а кал высыхал быстро– его съедали мухи.
   Эмиль спал. Седьмые сутки лихорадки: температура от 41 до 42. Я консультировался с др. Вильчеком. Он мне:
   — И что лично вы думаете? Экзантемы (сыпи, прим. перев.) нет. Проба Вейля минус. Малярия минус. Бруцеллёз? Наконец, как тут делают анализы? Сегодня умер двадцать шестой врач.
   И он ушёл с новым учебником тропических болезней в руке. Чья-то ладонь на лице Эмиля не давала ему дышать. Он попросил:
   — Сташек, если не уберёшь руку...
   Через четверть часа:
   — Сташек, руку убери.
   Я лежал с другой стороны. Сказал: — Сташек умер,— и убрал холодную руку. Кликнул Анджея. Вскоре труп унесли. Эмиль уснул. Бормотал. Вскоре я разбудил его:
   — Суп!
   — До одного места. Дай спать.
   — Ты уже шестой день ничего не ешь– сдохнешь.
   — Сдохну.
   — Так нельзя.
   Молчание.
   — Ладно, давай.
   Я покормил его. Он съел пять ложек.
   — Довольно, не то выблюю.
   В полдень пришла Эва. Бронзовая от загара, измождённая, напудренная. Какая симпатичная: оделась старательно. Я был благодарен ей за то, что выглядит хоть немного похожей на себя.
   Она была его девушкой. Но всё не так просто.
   Она считала, что любит Павла, который был офицером. Павел лежал сам по себе и умирал от чахотки. А спала она с Ярецким, интендантом.
   Советские жёны были удобны для солдат. Они держались мужей. Больным они приносили что могли. Впивались в них, лишь бы не умерли. В таком случае они не были военной семьёй, и их выезд из России стоял под вопросом. Эва решилась покинуть Россию.
   — Принесла тебе вина. Красное.
   — Моя борода большая? Откуда ты достала вино?
   — Я спала с Ярецким.
   Глаза её были совершенно пусты.
   — Мне пора.
   — К Павлу?
   — Да.
   Ушла.
    Женщинам любой, даже слишком любой ценой нужны нежности. Что понял я лишь теперь. Этим они схожи с котами. Неласканные, они опускают хвосты. Наконец, начинают тереться о ножку стула. Который часом оживает. Иначе коты могли бы умереть. Таким стулом для Эвы был Ярецкий. Стулом, на котором находились сахар, вино и жиры.
   Кроме того, строили они отношения чтобы забыться. Не забыть кого-то! Женщины силились потеряться, чего не умели мужчины. Не надо судить их строго. Женщины ограждались через общение. И возрождались. Что весьма удивительно.
   Итак, Эва пошла к Павлу. Поднялась она по лесенке с потерянным, натянутым лицом. В таком страшном логове бодрила она своего избранника. Проводи ночи иначе, могла бы она так?
   Она подтянулась и собралась словно к прыжку. Её весёлое «доброе утро!».
   Хрупкий, нежный мальчик. Немного детка, немного глубокий старик. Белый. Не брился, ведь не росло. Огромные фиолетовые глаза. Узкий нос, трепетные ноздри. С рождения обречённый ребёнок. Он улыбнулся. Большего не мог.
   Она принесла ему себя всю– нетронутую, незапятнанную. Она жертвовала ему себя с улыбкой, как на подносе. Со всей свободой, с отрицанием действительности. Она каким-то образом вырвалась из плотного окружения. Она принесла ему себя– ещё свежую, ароматную. Сказала «доброе утро!»– и села на покрывало. Мальчик и девочка в походе. Она могла быть где-то ещё пока была с ним.
   Всё полегло раздавленное солнцем. Устроенный в мечети госпиталь. Цветные резные колонны из дерева, ослепительная мозаика, больные с тифом, с диареей. А там, внизу– понемногу сочащееся вади.
   Мухи прокрывали лежащих как бархатные ковры. От шевеления конечностей они взвивались с гулом тьмы моторчиков– и снова садились. Они также сношались. На ложках во время еды, в ушах, в глазных впадинах. Мухи вползали во рты– полоумные, развратные и анархичные. Мухи жировали на экскрементах. Когда мухи облепляли больного до неузнаваемости, др. Вильчек говаривал:
   — Они ставят диагноз лучше нас. Moribundus. За два дня чувствуют начало разложения.
   Белобородые пророки в тюрбанах ехали сквозь солнце как привидения.
   Невероятно худые, убитые дизентерией, жуткими полуднями мечтали они о тенистых уборных, о покое, чтобы лежать и спать в клозетах, чтобы не ползать туда по полста раз в сутки, чтобы не болела прямая кишка, чтобы прогуливались вокруг них крупные, красивые скарабеи– чёрно-зеленоватые навозные жуки, катящие, как львы в цирке, шары кала. И обладали они еще жаждой, страшной жаждой: жаждой воды, запретной воды.
   Когда её приносили из вади, пророки днём и ночью сползались к ней, без ума присасывались к вёдрам как пиявки, пили чистую и грязную, пили по три, четыре ,пять литров. Они не внимали никаким доводам. Их оттаскивали от вёдер, били– они цеплялись за вёдра костлявыми руками. Вёдра напрасно прятали от них. За два часа до смерти, на четвереньках, с опухшими ногами, животами с диким вожделением мечтали они о воде, ползли к ней в агонии, видели её во сне– чистую, прозрачную, прохладную.
    Миновал полдень– люди ползали как мухи в сиропе. Вечером выносили трупы в голубых сенниках. Учётчик отчитывался доктору с пафосом вдовы, жаждущей в последний раз увидеть лицо покойного мужа, а из мешка показывался труп седобородого еврея.
   Врач махнул рукой и пошёл в дежурку. Он страшно устал, не спал три ночи.
   Солнце стало клониться к закату. В глаза стал бросаться высохший фонтан посреди двора. Расстроенного учётчика потянуло в городок: удовлетворить сексуальные потребности, упиться вином. Он ждал смерти последней души в теле– оприходовать её и распорядиться похоронить. Во второй раз вошёл он в зал и спросил  санитара Анджея:
   — Труп готов?
   Санитар пристально всмотрелся в глаза умирающего:
   — Нет.
   Через четверть часа снова:
   — Труп готов, чёрт его побери?
   — Нет.
   — Ну и бес с ним. Ухожу.
   И пошёл.
   Заскулил кто-то из тифозных. Заходило солнце, небо поблёскивало, восходил театральный месяц. Вдалеке ревели ослы.
   Некоторые сёстры, в общем красивые, готовили себя на выход. Некоторые жили в мечети. Все мылись. Некоторые занимались toilette intime. Никогда не известно, что преподнесёт тебе ночь. Они вылизывались точно кошки, с удивительными ужимками. Приступ стирки, затем минуты прострации; неспешное, полубессознательное лизание и внезапное озарение наконец. Сёстры подолгу замирали в бездействие. Расплетали папильотки. Наряжались. Показывали друг дружке синяки в зеркальцах.
  Сёстры готовились на всякий случай, и на известный им. В полном снаряжении, они плыли на выход как бригантины в штиль.
   Тем временем Эва постучалась в дежурку. Стучала долго, наконец вошла. Насилу вытащила  Вильчека из пропасти глубокого сна. В полуобморочном состоянии тот наконец сел на кровать.
   — Доктор, доктор...
   Доктор сам не свой от дурных снов.
   — Доктор, он умрёт?
   — Кто, кто такой?
   Он ещё не узнал Эвы. Наконец доктор сообразил, что речь о Павле.
   — Доктор, он умирает.
   Она решила, что Павел отойдёт в её объятиях– не так боясь встретить смерть. Она будет рассказывать сказки ему. Да не о том, что поправится он и всё будет хорошо. Детские, добрые. Три дня он кровоточил. Невероятно то, что кожа его нисколько не потемнела. Павел не сразу привык сглатывать кровь. Всегда можно научиться чему-то.
   Она рассказала ему о лунном луче и о добром сеятеле, и о певшем в сердце жаворонке. Когда она спрашивала, продолжить ли, не в силах был ей ответить, он покачивал ладонью. Так снова и снова.
   В конце лежал он на правой руке Эвы, которая ласкала его левой и чувствовала на скуле его дыхание. Вонял немного. Она была очень спокойна. Происходившее далеко превосходило всё то, что волнует.
   Умирал он ночью мягкой как вата. Жуки в металлически поблёскивающих панцирях непрерывно катали шары кала, сонно ползали сытые вши, скулящие шакалы вырывали трупы, ослы плакали навзрыд. Эмиль бредил Селином: «Всюду разбросай упавшие плоды счастья чтобы воняли они во всех углах земли...». В это время, выделяя кал, умирали двенадцать больных, мяукающих как коты: их голоса были уже не человеческими. Тринадцатым был Павел.
   Одной рукой сжимал он ладонь Эвы, другой скрёб подушку– как та в минуту оргазма. В одиннадцать ночи он весь затрясся и через пять минут запел. То было пение перенасыщенное переходами и неопределённой тональности, подобное йодлям арабов и вою шакалов.
   В час пришёл др. Вильчек:
   — Если угодно, мы загрузим его камфарой и глюкозой? Тогда он пропоёт ещё три дня.
   Эва отрезала:
   — Нет.
   Она думала о скором рассвете без Павла и хотела, чтобы эти минуты не истекли никогда. Она сосредоточенно раздумывала над своей жизнью, и одновременно испытывала нарастающее отчаяние. Больной подмачивал её, а она того не чувствовала, а может быть и замечала.
   В четыре утра дыхание Павла словно застопорилось о нечто, пение прервалось, опала челюсть. Эва увидела блестящие в свете месяца зубы и похотливый оскал; и Павел покоился уже там, лежал на том свете– вжатый в неё едва не губами в губы.

Лео Липский
перевод с польского Терджимана Кырымлы