Лео Липский. На дне

Терджиман Кырымлы Второй
На дне
рассказ

   Звёзды плавали как лилии и едва трепетали; небо казалось озером. Месяц выходил медленно как актёр на сцену.
   Он знал, что придёт она через полчаса.
   Он прогуливался вдоль стен пяти комнат, словно кот тёрся плечом и губами о шкафы да полки. И это не доставляло ему удовольствия.
   Он ходил мимо часов– очаровывал их и зевал, вокруг отцовского микроскопа, в который пять лет назад впервые увидел сперматозоиды– свои. На кухне он пил воду, предварительно осматривая её на свет, в стакане мочил губы и нос. Изблизи смотрелся в глаза меленькому псу (по кличке Муля) и нюхал его выпуклое, комичное брюшко.
   И это не доставляло ему удовольствия.
   Он чувствовал себя распятым ожиданием, как мотылёк на шпильках.
   И поставил он на плюшевый поднос патефона любимую им «Колыбельную принцесс» Стравинского. Пара чернокнижных мотивов, сплетённые словно две кобры факира выгибались в хрустальном шаре похожем на страшный детский сон. Когда замерли те в индусском пируэте, он расслышал отдалённый отзвук из Баха– и тотчас устыдился чрезмерного восхищения им.
   Посмотрел он на часы, подошёл к шкафу, выбрал пижаму– и принялся медленно, с торжественным старанием надевать её словно облачающийся жрец. Растягивались цветы на длинных рукавах когда он надолго воздевал руку. (Моисей в битве с амалекитянами) Предметы в комнате слагались из теней и бархата. Улёгшись на низкую кушетку, он засмотрелся на блуждающий у фортепиано отсвет, и покоился он словно мнимо мётрвый овод.
  Он слышал как та поднималась лестницей, как отворила дверь. Видел в прищур, как она вошла. И не шелохнулся.
  Она приблизилась к нему. Замерла. Он не шелохнулся.
  Он тихо прошипел, взял её ладонь и потянул к себе– и она упала на него. Он мягко посторонил её дабы растянуть минуту как резину, и гладил губами своё плечо.
  Она пришла с пляжа в подростковом платье, которое носила пятнадцатилетней. Волосы её ещё не просохли. Они стали у окна, жали губы в стекло– там проплывали огни, а в комнате было темно как в аквариуме.
  Он расстёгивал её платье, запросто расстёгиваемое. Она принесла в постель море в глазах, запах солнца однобоко опалённых ног (так яблоки краснеют), смешанный запах лёгкого пота подмышек и морских водорослей. Она охватывала его бёдрами как тёплый песок; глаза её влекли и втягивали глубоко и неустанно как небо, когда долго лежишь навзничь.
  Она покоилась щекой на подушке в озорной и трагически серьёзный профиль; крыльца ноздрей трепетные что птичьи крылья.
  Он говорил ей на ухо:
  — Сдохну, слышишь, так ты нравишься мне. Хочу лизать след твоей ступни (Миленький, через два года останется тебе лизать...), кататься по полу. Ветер веет в твоих волосах как в примоских кустах. Хочу умереть и лежать на тебе так, именно так.
   Её ладонь, лежащая на краю кушетки, осветлённая пятном света, тенью отделённая от тела, свободно сокращалась как дышащая зверушка, и мерно теребила ногтями нитяную плоть покрова и кожаную обивку. Её глаза блестели и гасли, блестели и гасли, как морской фонарь издалека.
   Она медленно отвернула лицо в полуулыбке, челюсть её немного опала, обнажив блестящие в темноте зубы.
   И эта болезненно безличная гримаса– гримаса оргазма и агонии.
   Она обмякала в спонтанных конвульсиях: стиснутая вокруг него, мягко соскальзывала по нему как по шесту.
   Затем она встала и босая ходила вдоль стен, а он наблюдал её тело, мозаикой теней и света напоминающее леопарда; пятнышки света блуждали по её бёдрам, плечам, голове и животу. Он слушал её тихое утробное урчание засыпающего кота, шелест тронутой газеты– ничего более.
   Наконец, она вернулась и села на ковёр подобрав ноги как Будда– прямая осанка, голова чуть откинута; свет скользнул с её детского плеча на сосок и обратно: неоновая реклама за окном. Приспущенные веки, блестевшие как вычеканенные из металла, казались ей тяжёлыми когда она поднимала их.
   Престарый детка с губами фавна лежит у груди девушки, марокканской шестнадцатилетней мадонны, немного царицы Нефертити с мальчишеской шеей и тончайшими губами.
   В ту минуту из угла выплыли две рыбы с розовыми, выпуклыми светящимися глазами и пропали в темноте. Парящие в покое полусна плоские твари вдруг полыхнули холодным фиолетовым заревом, нервно встрепенулись и плюхнулись в податливый песок, скрывший их. Голубые и розовые медузы колыхались невиданно сочные цветы. Постреливающие зелёными неоновыми огоньками круглогубые рыбы сонно выплывали из гранатовой гущи. Бледный осьминог полз вокруг кораллового рифа. На самом дне среди морских звёзд и водорослей сидела она с подобранными ногами– полубогиня-полузвериня– и поднимала тяжёлые золотые веки...
   Она внезапно встала (его голова опала на ковёр), подошла к окну:
   — Ты дрянь!
   Первые слова, сказанные ею сегодня.
   — Ты только что зарёкся, что сдыхаешь от страсти, что готов целовать мой след. Ты сдыхал, когда гастролировал старый птах Рахманинов, когда слушал Ландовску, когда читал Монтерлана, когда Андерсон пела «Смерть и девушку»...
   Она рассмеялась.
   Он приполз к окну, приник к полу, лизал её стопу и мурлыкал:
   — О да, Рахманинов ещё тот старый орёл; его лицо во время игры– я стоял у эстрады– сама агония; оно подобно твоему недавнему; я слышал, как он дышит и сипит– как ты. И хотелось мне именно тогда, слава богам, выть– и я выл как теперь, когда слизываю с твоей стопы морскую соль; следует всё пробовать губами, смешивать в себе и в тебе и то, что ты однажды уйдёшь, и Русселя, и чёрную Андерсон, и брюхо моего пса, и вещи, которых не знаю, и тогда...
   Она заметила поблёскивающие белки его закатившихся глаз.
   — Ты комедиант. И всё-таки я люблю тебя.
   — Это одна из моих ролей.
   — Мы лежим на дне моря?
   — Я да, ты нет.
   — Присмотрись: вода чистейший аквамарин, лимонно-жёлтые огоньки на конце уды того морского чёрта, а вот несветящаяся рыба. А в густой бирюзе ждёт нас осьминог с бледно-зелёными и бледно-голубыми огоньками.
   — Прекрати. Ты не имеешь права.
   — Почему?
   В тот миг зазвонил телефон.
   — Тьфу ты.
   — Шут с ним.
   Телефон звонил долго, очень долго. Затем смолк.
   — Вот рыба со светящимися зубами и чёрной бездной между ними. Вот стаи серебряных рыбок, вот лежащие в кораллах рыбы, вот шустрые меченосцы цвета старинного золота...
   — Перестань.
   — Почему?
   — Ты же не лежишь на дне морском.
   Снова зазвонил телефон. Звонил он долго, очень долго. Но в этот раз не смолкнуть не пожелал.
   — Взбесился, что ли?
   Эмиль с неохотой встал. Разговор. Очень краткий. Эмиль возвращается и говорит:
   — Звонок из клиники. Что-то случилось с моей матерью.
   Он оделся и убежал. Эва на миг остолбенела, затем оделась и направилась вслед Эмилю. Она не находила себе места у клиники, вертелась как спутанный дикий зверь. Ей запомнились лишь ели у фасада.
   Спустился лестницей крайне бледный Эмиль и улыбнулся:
   — Моя мама умерла.
   Они топтались вместе как загнанные звери.
   — Отец ещё не знает. Тот идиот дежурный лекарь подумал было, что я кончу с собой. Отец придёт через полчаса. И я ему обязан это сказать.
   Молчание. Они нервничали всё пуще, всё тяжелее дышали.
   — Я обязан буду ему сказать «мама умерла», не так ли? Да?
   Она молчала.
   — Так?.. Когда он наконец придёт?
   Она его нежно взяла за плечо и поцеловала в глаза. На углу показался Филип с доцентом неврологии Н. Они горячо спорили. Эмиль метнулся к ним со скоростью спринтера. Ему запомнился весёлый взгляд отца.
   — Прошу прощения.
   — Что ещё..?
   — Мама умерла.
   И, свалив ношу на отца, он сбежал. Услышав за собой пристыженный голос Филипа:
   — Простите, коллега, минуту...
   — Прочь!— крикнул он Эве.
   Он не был на похоронах и три дня не показывался дома.
   — Я увидел какую-то куклу, прежде будто бывшую моей мамой. У неё была рана в сердце. Тот идиот вообразил себе тромб– и попытался оперировать. Затем случился болевой шок.
   Молчание.
   — Мне всё кажется, что она уехала. Никто не в силах примириться со смертью близкого. Понять и принять, что его нет, что он не уехал надолго, а что его вовсе нет и никогда не будет– это невозможно. Я это забуду. Но никогда не пойму ни одной смерти.
   Тогда он не заплакал. И Эва позавидовала его выдержке.

   Какая-то молодая мать вгрызалась в щёчку своего родного ребёнка. Затем принялась шлёпать его по попке, и шлёпала долго. А затем целовала и ела её. Негодник верещал. Мать всё ела попку. А затем бросила отродье в коляску и как ни в чём ни бывало продлила беседу с соседкой. (Эмиль покраснел от стыда). Негодник верещал. Мать раскричалась и снова отшлёпала попку, и так ad infinitum.
   На похоронах матери Эмиля было мало особ. Так распорядился отец, подобно сыну угнетённый смертью близкого человека. Поэтому через три месяца старая троюродная тётка попала впросак. В парке почти как обычно ждавший Эву Эмиль бурчал, фыркал, чуть не лаял на глуховатую тётку. Наконец, та смилостивилась над ним:
   — Эмилик, приходите ко мне с мамочкой.
   Тогда Эмиль состроил неопределённую мину и разревелся. И выдавил сквозь слёзы:
   — Мама умерла.
 
Лео Липский
перевод с польского Терджимана Кырымлы