Станислав Пшибышевский. В юдоли слёз. Начало

Терджиман Кырымлы Второй
В юдоли слёз
рассказ
 
   День едва миновал.
   Ещё вчера видел я её за этим столом– печальную, измученную. На меня поглядывала она со страхом и стыдом– чувствовала себя виноватой и знала, что настал час нашего расставания.
   Я был спокоен. И покой мой был страшен– неведомый мне дотоле: в голове– необъятная пустота, она же в сердце. Всматриваясь невидящим взглядом в предметы, которые едва различал, я временами не осознавал, что происходит и что ждёт меня через несколько минут.
   Взглянув на неё и увидев лицо её как сквозь сон, я вдруг заметил пытливо, со странной, почти болезненной тревогой впившиеся в меня глаза её.
   Я отрезвел– мысли мои стали проясняться.
   Мы ненадолго засмотрелись друг на друга так, словно высасывали души визави, и она не не вынесла моего взгляда– опустила глаза. Тогда я забыл всё и с тихим, печальным наслаждением засмотрелся в нежное личико, безумно было полюбившееся мне.
   — Вот мы и расстанемся...
   Говорил я размеренно, с некоей отроческой елейностью– был сильно растроган.И ощутил я такую жалость к себе, что захотелось мне рыдать и смеяться; ком подступил к горлу, холодная дрожь проняла всё моё тело, тряслись мои руки, что казались мне чужими.
   — К чему нам терзаться?.. Ну вот... видишь ли, ты разлюбила меня. Чувства наши не вечны... ну... знай же: не я первый, и не последний... хе-хе... пора свыкнуться с тем, что подобное случается нередко... ну, одним словом... не поминай лихом. И я на тебя зла не держу, видит Бог.
   Она смотрела на меня с таким холодным равнодушием, словно понукала меня: ладно, хорошо, но речи твои ни к чему– отрежь и забудь! Взгляд её вдруг переменился– почудилась мне в нём некая просьба пощады.
   И понял я, что нам больше нечего сказать, и надо наконец кончить– да-да, кончить... кончить...
   — Ну хорошо... не смею задерживать тебя. Ступай же куда душа твоя пожелает...
   Очень, очень печальная и казалось бы пристыженная, она встала.
   На меня вдруг нашла учтивость: почти от души я обратился к ней без дрожи в голосе:
   — Мы же расстанемся по-дружески, не так ли? Надо уладить некоторые формальности. Я вышлю тебе твои вещи... ну-у, возможно, тебе нужны деньги?.. Пойми меня правильно. Не любимая, не жена, ты можешь остаться моей подругой...
   Я горячо жал её руку и смеялся глупым, коробящим и ранящим меня смешком...
   — Тебе лучше съехать тотчас, немедленно... без промедления, понимаешь ли, сиюминутно,— помню, что голос мой стал чуждым: с присвистом, со странными интонациями; я терял сознание,— ступай себе, ступай же. Видишь ли, несмотря на моё необычайное благородство, хе-хе... советую тебе по-хорошему: сбеги поскорее...

   Что сталось затем, не знаю. Земля ушла из-под моих ног, потемнело в глазах; ощутил я, что куда-то падаю, пропадаю...
   Вспоминаю лишь, что порыв ветра студил мне виски: видимо, я проводил её за ворота.
   Очнулся я в мастерской.
   Я сел за стол, открыл какую-то книгу, прочёл две-три страницы, что не заняло меня, но и не докучило: ни слова из прочитанного я не понял.
   Пустота в голове, словно некто вымел мысли.
   «Беспредельная ясность!», подумал я несколько раз.
   Затем лёг в кровать и уснул.
   Вдруг просыпаюсь.
   Слышу тяжёлые шаги по лестнице.
   Срываюсь с постели и с неописуемым страхом слышу, как некая огромная туша, тяжело дыша и постанывая, влачится вверх. Слышу как трещат, ломаются ступени— и вот уже лопается, слетает с петель дверь, стена рассыпается, и в мастерскую хлынуло море света. Всё плывёт и тонет в свете, исчезает в жутком потопе сияния.
   Свет льётся в горло, сжигает тело; я поглощаю свет, захлёбываюсь им, таю в нём.
   Я очнулся.
   И увидел её перед собой, пьяный сном и болью, тяну к ней руки: о! лишь бы на мгновение, на тысячную долю секунды ощутить её тело! Лишь дыхание её тёплого тела, лишь отсвет её белого тела, дыхание и отсвет– на моей груди– дыхание и отсвет весны, счастья, наслаждения...

   А руки мои рвались к ней.
   Боже! Всесильный, милостивый Боже!
   Я начал успокаиваться, говорил громко, робел и был счастлив тем, что слышу себя в этом глухом, пустом одиночестве, скулил как дитя, выл как бичуемое животное, и умолял, ползал на коленях и заламывал руки:
   — Приди же, светлая, приди, прикоснись белыми, мягкими руками к сердцу моему! Ты видишь: больному и одинокому, мне надобны любовь и тепло. Приди, ясная, приголубь добрыми, тихими ладонями сердце моё.
   И вот я в церкви. Маленький мальчик, я овеян святостью божества, исполнен счастьем благим, сотканным из мягких шелков: впервые причащаюсь Телом Божьим.
   А сердце моё становится вечным божеством– Телом Господним, священной облаткой.
    — Приди, прими облатку сердца моего в твои тёплые длани, приди же! Надень шёлковую златотканую жреческую ризу... а теперь воздень руки над челом всеобщего бытия– свободно, торжественно вознеси свои миропомазанные пречистые руки.
   Я на ступенях перед великим алтарём. Перед нами– пышущий жаром полдень: золотые снопы вроссыпь– стебли блещут; поодаль в душной дрожи осиянной мглы длящейся лихорадки темнеет лес.
   А поверх жара полдня, поверх золотых укосов пшеницы в руках твоих дрожит моё сердце кровоточащее– и воспаряет в небо.
   Дрожит мир, корни устилают поля, лес гремит:
   — Tantum ergo Sacramentum! (Славься, Жертва, Дар священный..., католический гимн, прим. перев.)
   Всё вокруг завертелось как спьяну; я охватил голову руками, зажмурился– видение пропало; я понемногу успокоился.
   А луна всё тиснула огромные, густые снопы сияния в мою мастерскую– в серебристых отсветах тонули образы моего сознания.
   Она внушала мне нагое бесстыдство женщины– сфинкса; мозг буравил отвратительный пляс некой истерической танцовщицы; со всех сторон сползалась ко мне похоть пьяной гетеры. Мозг мой наливался кровью. Я перестал быть ограниченным естеством временем и пространством– явился чистой, нагой душой– вековечной как все миры вместе, безграничной как простор вселенной.
   А сквозь оседающую пену вечности видел я тискающиеся в бездонную пропасть столетия и тысячелетия– взор мой бессмертный достиг дна бытия.
   Я наконец уразумел то, чего мозг мой не в силах был понять. Понял, что мыслила душа моя. пока руки мои творили бездумно своё: из раздавшихся волн морских явилось белое, исполинское лицо– осенний пейзаж превратился в глубокое, бездонно глубокое око– и на нём кровоточащей раной в сумерках воспалились мистические, похотливые губы.
   И изо всех моих образов явилась самка– воля вселенной, пра-лоно, госпожа:
   неутолимая вавилонская блудница Милита, метавшая возлюбленных ею в пламя пекла;
   родившая непорочно зачатое солнце Исида, подол коей никто из смертных не поднял;
   не познавшая тьмы материнского лона Афина, рождённая светлыми просторами мозга...

   Сижу и думаю: за что судилось мне полюбить тебя?

   Сердце воспаляется воспоминанием, светлеет проблесками огня, пылающего в сокровенной глубине души моей.
   Вечерний сумрак в сельской церкви. Глубокая, затаённая тишина. Тишина ожидания таится под сводами и у стен. Тишина– в парящем упоении кадил. Тишина– в глубоких, словно подземных отзвуках органа.
   Каменные колонны отбрасывают густые тени– готические пятна у главного алтаря, блистающего в зареве сотен свечей– неясном и расплывчатом в среднем нефе, а под хором– пролитом в тёплых ласках полумрака. И словно далёкий трепет воздуха прирастает и плывёт под сводами, возносится как тихий вздох, готовится к прыжку как тигр– и тишина мгновенно рвётся: взревели органы, из железных объятий заждавшейся тишины вырывается страшная, мощная песнь, распирающая стены и взрывающая могилы, песнь боли и Судного дня:
   Salve Regina.(Славься, Владычице, прим. перев.)
   И снова ночь. Искрится небо, о! небо искрится словно бескрайние просторы перед дворцами великих городов. Миллионы светочей: один необъятный лес горящих свечей. Коловорот огней и огоньков громоздится и сливается в одно огнище, а вдали цветёт пёстрый луг.
   Аромат роз плывёт словно светлая мгла в душной летней ночи. И вижу я толпу с горящими свечами, а несчастье свешивает над нею чёрные крылья упыря. И снова запев– страшный, мучительный, терзающий сердце и вгрызающийся в мозг.
   А запев становится линией, дыхание весны обретает формы, душа рядиться в краски радуги, в смешанный хаос оттенков, в дивно спутанные изгибы и линии, в дыхание и аромат; всё это столь разноцветно и разнообразно, но во всём звучит одно настроение, мгновенно воплощающийся во всё новые формы аккорд.
   Ибо трепетное умиление и набожное покаяние сумрачных костёлов в глубинах души превращаются в мягкие, манящие формы твоего тела, а отдалённый трепет тишины и вздохов сливается в тихой задумчивости глаз твоих... Смутная песня печали и боли– также тоска голоса твоего.
   Помню, я ещё детка.
   Небесные дали передо мной– бледно-голубые, жаром пылающие дали. Солнце палит землю, губит зелень, стоит над озером мириадом скачущих огоньков. А надо мной тополь верхушкой быстрой стремится в лазурь небес.
А мои глаза блуждают в бледно-голубых далях, в дрожащем жаре добела расплавленного солнца. Этот трепет, этот безумный жар видел я прежде, когда в парном сплетении наших тел ты жалась ко мне.
   Там передо мной страстно любимый тобой образ: широкая степь, пожелтевшая трава, ссохшиеся перекати-поле. В вечернем сумраке грязный прудок. Повисшие над грязной водой сухие ветки верб, и где-то во мглистых пределах– развалина хаты.
   А грусть степей и полная боли и тоски угрюмая осень, и широкая дума спёкшихся перекати-поле– это Ты!
   И вижу небо– скирды чёрных туч во всём великолепии заката; в предел неба сливаются потёки расплавленного золота; кверху брызжет кровавое пожарище заходящего солнца, а с заката до восхода громоздится яростный каскад пурпура и огня– медленно гаснет он, и лишь один глубокий шрам кровоточит на исполинском челе неба.
   Вижу в небе кончину белого дня. А шрам темнеющей синевы всё шире, всё глубже– ущелье свернувшейся крови; и всё глубже врастает в небо рваная трепетными проблесками последних лучей чёрная тень земли; и наконец гаснет, исчезает всё в грузных, чёрных покровах ночи.
   А сияние заката, кровавые отблески на тёмном небосводе, нагромождение туч, последний проблеск и его угасание– это Ты!
   И слышу песню– единый глубокий звук в поливе голубеющих бликов света. И плывёт она тихо сурово, как сжатый отвесными до неба голыми скалами ручей. Молнией змея алчности с похоти– и сгорела в жарком вопле блаженства.
   О, не раз проскальзывали змеи эти из глаз твоих в тихие глубины сердца моего. Ласками соблазняли они сердце– с похотливым наслаждением тёрлись о него, и засыпали в его исступлённом жаре.
  Лишь тебя, тебя единственную снова и снова творила душа моя в каждом новом образе, в мыслях и чувствах. Ты настроила мою вселенную на свой лад– и я стал Тобой.
  А дабы стала ты песней моей, током тоски моей и желаний, красками, звуком и ароматом души моей, пришлось мне любить Тебя.
  Была ты во мне прежде я увидел тебя. Прежде прижал тебя я к сердцу, трепетала ты в моих песнях, пламенела в сиянии красок моих, словно заря вечерняя бередила душу мою, взором освещала глубины мои, из пережитого мною плела белеющими руками необъятные думы родных полей.
   И я люблю тебя! Люблю тебя как свой шедевр, люблю как своё извечное былое, как вздох родной земли, как упоение и восторг захолустной церкви, ибо была ты весной моей и силы моей, цветшей гордостью, была ты тихим предчувствием ранних зарниц и зыбкой тревогой стремительного дня.
   И я люблю тебя ещё за то, что дала мне страдание и тоску– тоску, что питает творчество, руки к Богу простирает, внушает мозгу жажду познания, скорбной и древней печалью бытия, вечное отчаяние и счастье.
   Забыл я о тебе, померкла в памяти тела твоего роскошь, притупилась жажда. Одно осталось прежним– чем желал тебя и ласкал, чем душа моя жива: грусть.
   Грусть моя!
   Ты, ты вечная возлюбленная моя!

   Венец иссохший на челе Твоём что корона угасших солнц, лица Твоего печаль– траур замерших звёзд.
   У стоп твоих умирает буря жизни моей: гибнущей волной орошает она судьбы моей плод– моя Ты колыбель, могила Ты моя!
   Из чёрных туманов начала моего выросла Ты в облачные стропила небес; в хрупкой ракушке Ты, жемчужина бытия моего, плывёшь в глухие дали– Ты, больная красотой, что выше прочих.
   О, грусть моя, Ты!

   Но отчего стала Ты могилой мне, отчего песни Твои иных срывают по красоту в неведомые края, в душе моей карчут ворожбы чёрные, и ковром красным стелешься Ты иным на пригорок счастья, а ложе моё окружила свечами поминальными?
   Была Ты мне сестринским Словом божьим, была ребром Адама, что священные дива таит в себе, была вечностью и беспредельностью мощи– и лишь в голову мою тиснула тернии венца иссохшего– Ты...
   Ты, больная красотой, что превыше иных красот.
   Грусть, Ты!

   И всё же сбылось предначертанное: напитавшись от Твоей божественной силы, душа моя возродит снова в новой силе и красоте всё это мироздание, ибо ему и мне дано одно начало...
   Сбылось предначертанное– душа моя пребудет мощью Твоей мощи, и ветром, который напоит плод земли новым блаженством, и все миры заключит она в объятия, и сорвёт печати их тайн, а над звёздами раскинется словно мантия королевская– и на ней упокоится Твоё священное величие Искупления.
   И ещё сбылось– отдашься во власть мою, во свадебное кольцо слова моего заключишься, светом напоишь мои перезвоны рукотворные грядущего нашего– и поплывут они в солнечные дали полей родных моих, напитаешь краски мои той жизненной силой, коей содрогается вечная роженица весна.
   Из-за тёмных гор Тебе да взойти солнцем кровавым над новым Твоим королевством и никогда не зайти, ибо над ним солнце не заходит.
   Мука моя, Геенну эту Тебе бы искупить для нового будущего, Нового Завета.

   Взгляни же: Здесь правлю Я– Господин Легиона, Я– Твоё искупление и пекло Твоё!
   Видь! Величию моему покорились все бытия. Я– последнее слово Твоё, во мгле грядущего всеемлющей и всесильной десницей пишущее подвиг Богом рождённый, подвиг Нового Завета, подвиг свержения всех печатей.
   Я восседаю на троне и мыслю, чем искупить Тебя.


Станислав Пшибышевский
перевод с польского Терджимана Кырымлы