Мемуарные очерки 16. Мой N. N

Леонид Фризман
N.N. прекрасный человек.
Пушкин

Я числю свою близость с Николаем Николаевичем Скатовым с 1971 года. Мы люди одного поколения, он лишь на четыре года старше меня. Созревали мы в одно время. Когда он защищал докторскую, ему было 40, а мне в год моей защиты — 41. Хотя жили мы в разных городах и виделись нечасто, смею думать, что чувствую его лучше, чем многие из тех, кто встречался с ним чаще.

Впервые я увидел его на Некрасовской конференции, проходившей в Костроме в феврале 71-го. Конференция та была незабываемой. Ее участники составляли такое соцветие имен, что ее смело можно было считать неким мини-съездом советских литературоведов. Но ярче других блистали двое: Юрий Владимирович Лебедев и Николай Николаевич Скатов. Юра Лебедев — буду его так называть, потому что мы, кажется, сразу после знакомства перешли на «ты», — огненно талантливый человек, в 1967 году, в 27 лет (!), возглавивший кафедру литературы Костромского пединститута, которой проруководил четверть века. Здесь о нем распространяться
не место, он достоин того, чтобы стать главным героем собственного сюжета, ограничусь лишь выражением одного сугубо субъективного мнения: никто из читанных мной специалистов по Тургеневу не писал о нем так проникновенно и честно, как он. А советское литературоведение, как все мы знаем, правдивостью не отличалось.

Что же касается Некрасова, то в его прочтении и толковании вне конкуренции остается Скатов. Николай Николаевич, уроженец и гордость Костромы, выпускник Педагогического института, в стенах которого проходила конференция, лишь год назад ставший доктором наук, был там, я думаю, самым неотразимым мужчиной. Высокий, атлетически сложенный, с легкой проседью, гармонировавшей с молодым лицом, он умел так вам улыбнуться, что вы к нему сразу проникались доверием и жили дальше с уверенностью, что приобрели друга.

Должен признаться, его статьи, особенно появлявшиеся в газетах, в «Литературке» например, порой впечатляли острее, чем книги. Книга появляется на свет долго, проходит редактуру, а то и рецензирование, отлеживается, вылизывается, статья же
обычно пишется за вечер, почти экспромтом. И в статьях Скатова о Некрасове прочтешь такое, что только ахнешь. У меня постоянно оставалось ощущение, что они написаны на одном дыхании, не дорабатывались, не «чистились», а рождались вдруг. Так ли было на самом деле, я не знаю, но то, что они подобным образом воспринимаются, на мой взгляд, достоинство, а не недостаток. Вряд ли встречу возражения, если скажу, что Скатов сделал более, чем кто-либо другой, для утверждения в нашем сознании понятия «некрасовская школа». И не только наиболее известными своими книгами «Поэты некрасовской школы», «Некрасов. Современники и продолжатели», но и такими статьями, как «“Некрасовская” книга Андрея Белого». Читаешь ее и кажется: да это же все лежит на поверхности… Но для того чтобы так казалось, нужно было так написать!

Не сомневаюсь, что самой трудной в биографии Скатова была его книга о Пушкине. Поди скажи о нем новое слово в 1987 году, когда кажется, что все слова уже сказаны! Я в Пушкине вроде человек «начитанный», но и для меня эта книга была кладезем новизны: то не ведомый ранее факт мелькнет, то новое видение как будто известного. Тому уж скоро тридцать лет, но не покидает чувство, что скатовский Пушкин вошел в меня, что многое о Пушкине я узнал именно от Скатова.

Но если как пушкинист Скатов был как-никак одним из, то никто в обозримом прошлом не может сравниться с ним как с издателем и исследователем его тезки — Николая Николаевича Страхова. Выпуск подготовленного Скатовым сборника «Литературная
критика» был подлинным воскрешением Страхова после почти векового перерыва. Он вышел в 1984 году, и эта дата дорогого стоит. Пройдет всего три-четыре года, и издания авторов, отторгнутых у читателя советской властью, польются на нас июньским дождем. Но Скатов-то выпустил эту книгу не на гребне эйфории, вызванной горбачевской гласностью, а в темные дни Черненко! И то, что сделал это именно он, было не случайностью, это воистину свершилось по воле Промысла.

Однажды, когда я был в гостях у Лихачева в его квартире на Муринском, Дмитрий Сергеевич мне сказал: «Ученый должен не писать отдельные работы, а строить свой творческий путь». Сказал он это назидательно, потому что я таким ученым тогда не был и позднее не стал. Я всю жизнь метался по разным темам, словно повеса, жаждущий перецеловать всех красоток, встретившихся на пути, и к Лихачеву пришел советоваться, о чем писать докторскую — об истории русской элегии или о литературном мастерстве Маркса и Энгельса. А образец человека, действительно выстроившего свой творческий путь, видится мне в Николае Николаевиче Скатове. И для меня не подлежит сомнению, что его обращение к Страхову определялось глубинным единством и логикой избранного им пути. Он однолюб. И главная любовь его жизни — Россия. Он не написал ни одной книги, ни одной статьи, ни одной строчки, не продиктованной этим чувством. Никто другой, а именно он назвал книгу о Пушкине «Русский гений». Потому что это его Пушкин, его восприятие Пушкина. Нерусский Пушкин был бы ему чужд, скажем мягче: не так близок. И к Страхову, как и к Некрасову, Скатова привела их русскость.

Боже сохрани заподозрить меня в том, что я считаю Николая Николаевича националистом или, выбирая смягченное выражение, патриотом. Он, конечно, согласится, что в том, что человек родился русским, евреем или турком, никакой его заслуги нет, и это не является никакой индульгенцией на его недостатки. Гордиться самим фактом своей принадлежности к такой-то нации — все равно что гордиться тем, что ты родился во вторник. Любовь к родине и должна быть, только и может быть «странной»: «Люблю, за что не знаю сам…». Такова в моим восприятии любовь к России Скатова; думаю, что и он так воспринимал любовь к России Cтрахова, этим Страхов был ему близок; он не мог перенести, что дорогой ему
Страхов отторгнут от дорогой ему России, и — пустился на все тяжкие… О, я-то сам «стреляный волк» (так меня назвал Г. П. Макогоненко) и хорошо помню эти времена, и представляю себе, сколько препятствий ему пришлось преодолеть, чтобы сборник литературно-критических статей этого «реакционера» дошел до тогдашнего читателя. Люди моего со Скатовым поколения познали это, как выразился классик, поротой задницей. Но он пробил эту книгу, сделал то, что сегодня кажется обыденностью, а тогда было подвигом — без всяких преувеличений и громких слов.

Я дорожил общением с ним и, наезжая в Ленинград, по возможности старался побывать в его кабинете. Одной из постоянных тем наших разговоров были аспирантки. Не знаю, каким был удельный вес научного руководства у него, но у меня он очень велик. Харьков — не Ленинград, я долго являлся единственным доктором на кафедре, все жаждущие «остепениться» толпились в очереди ко мне. Случалось, что на протяжении года проходило пять-шесть защит. Нетрудно себе представить, как я нуждался в консультациях и обмене опытом с поднаторевшими в своем деле руководителями. А Скатов был именно таким человеком.

С удовольствием вспоминаю о том, что не только я советовался с ним, но и он со мной. Как-то, когда я вошел в его кабинет, он вскинул руки и сказал сидевшей перед ним красавице (а у него все аспирантки были красавицы, он, видимо, других не брал): «Вот идет Леонид Генрихович, сейчас он сформулирует вам тему». Естественно, когда он приглашал меня оппонировать его ученицам, я откликался с готовностью. А он выступил оппонентом на моей докторской защите, о чем я чуть ниже расскажу подробнее.

Поскольку Скатов входил в некий «первый список» коллег, которым я рассылал выходившие у меня книги, сохранились письма с его оценками и встречными впечатлениями. Все они были написаны так эмоционально и нестандартно, что, когда я их читал, в моих ушах звучал его голос. Я приведу лишь две цитаты из писем, посвященных книгам, которые, так сказать, имели историю.

Одна — о сборнике «Литературно-критические работы декабристов». Как ни странно представить себе это сегодня, я оказался первым, кто подготовил такое издание. Потом их повыходило как собак нерезаных, но, по выражению Галича, «это ж, пойми, потом…». К тому же выпуск моего сборника открывал серию «Русская литературная критика», которую осуществляло издательство «Художественная литература». Книга имела успех. Появились рецензии не только у нас, но и за границей. Моя редактор Софья Петровна Краснова, которую я вспоминаю с теплым и благодарным чувством,
получила за нее премию. Доволен я и тем, что удалось найти и опубликовать два симпатичных этюда А. А. Бестужева. Скатов написал: «Спасибо сердечное за декабристов — произведение высокой филологической культуры, так отличающей всякую Вашу работу».

А через два года в серии «Литературные памятники» вышли мои «Северные цветы». В зародыше этой книги была идея Д. Д. Благого, который предлагал переиздать все выпуски знаменитого альманаха. Но она оказалась неподъемной, и, когда заняться этим предложили мне, я, естественно, остановил свой выбор на «Северных цветах на 1832 год» — выпуске, который издал Пушкин в память о недавно скончавшемся Дельвиге. Хотя в ней тоже были кое-какие находки, я считаю этот «памятник» не лучшим из тех, которые мне довелось подготовить. Но Скатову книга понравилась. Он написал: «Получил Ваш прелестный подарок, который Вы преподнесли российской словесности. Изящно, умно, красиво и точно, как все, что Вы делаете. Поздравляю и сердечно благодарю».

Как я уже говорил, условия жизни сложились так, что виделись мы редко и общались мало. Думаю, это и хорошо, и плохо. Плохо — потому что каждая встреча оказывалась событием; хорошо — потому что я не был из тех, кто постоянно досаждал ему своими
просьбами. Во время его директорства в Пушкинском Доме ни разу не переступил порога его кабинета. Но о том, что он у меня есть, не забывал никогда. В английской военно-морской терминологии есть такое понятие — fleet in being. Это флот, который не принимает непосредственного участия в боевых действиях, но влияет на ситуацию самим фактом своего существования. Таким fleet in being был
для меня Скатов, таким я его чувствовал.

Лишь однажды он сыграл в моей жизни по-настоящему большую роль — когда выступил оппонентом на моей докторской защите. Могу сказать, положа руку на сердце: собрать себе оппонентскую «команду» для меня не представляло труда. Так получилось, что я у многих завоевал авторитет, ко многим мог обратиться, не опасаясь отказа. Наоборот, были люди, затаившие нечто похожее на обиду за то, что я их не пригласил, а один из них — Борис Соломонович Мейлах — даже сказал мне открытым текстом: «Что же это вы обо мне не вспомнили, я бы охотно…»

Защита моя была не из легких; только что прошла, как тогда говорили, перестройка ВАКа, создавались новые Советы, по-новому оформлялась документация, еще ни у кого не было опыта хождения по этому минному полю.

Я должен был защищать вторым, впереди меня по очереди была Глафира Васильевна Москвичева, несопоставимо превосходившая меня по «весовой категории», маститая, давно заведовавшая кафедрой и считавшаяся главой горьковских литературоведов. Но она убоялась чести лезть на амбразуру. Скрылась в свой Горький, да так, что никто не мог ее найти. А я рискнул, и моя защита открывала работу вновь созданного Совета МГУ, у меня был протокол № 1! Шутил: не дадите докторскую степень, дайте хоть медаль «За отвагу».

Шутки шутками, а погореть я мог запросто. Хотя по поводу моей диссертации не было высказано ни одного критического замечания, я получил три голоса «против». А в Совете-то было 14 человек: еще два «черных шара» — и я не набирал требуемые две трети. По мнению «сведущих людей» (очень люблю эту щедринскую формулировку), голоса «против» мне набросали старухи-фольклористки, которых раздражала моя несолидная внешность. Мне был 41 год, но, говорят, выглядел я еще моложе.

Не сомневаюсь, что в тот день очень мне помог Скатов. Нечего и оговариваться, что я благодарен всем трем моим тогдашним оппонентам, двух из которых уже нет в живых, но один Николай Николаевич проявил себя тогда не только как глубокий ученый, но как первоклассный — и страстный! — оратор. Моложавый —
ему тогда не было и пятидесяти — красавец, с внешностью олимпийского чемпиона, он покорил аудиторию, а хитрый Фризман имел с этого, понятно, свой барыш. Говорил он прекрасно, мастерски управляя тембрами своего бархатистого голоса. Была в его
отзыве такая фраза (не поручусь за точность цитаты, но смысл, безусловно, сохраняю): «Только прочитав работы Леонида Генриховича, мы осознали, какой пробел в литературной науке ими восполнен». Так случилось, что в московских литературных кругах Скатов был до того не очень известен, и это блестящее выступление обратило на себя особое внимание многих. В Ученый совет МГУ входил цвет московского литературоведения; его членом был, в частности, заведующий отделом русской литературы журнала «Вопросы литературы» и мой давнишний друг Семен Иосифович Машинский. Мне довелось их познакомить, и с этого началось длительное и систематическое сотрудничество Скатова в «Воплях».

И еще одна встреча, которая запомнилась особенно. Она произошла в Крыму летом 1990 года. Мы приехали на конференцию, и, когда ее участников вывезли на экскурсию в Херсонес, бродили мы с Николаем Николаевичем среди живописных развалин и обсуждали перспективы дальнейшего существования нашей несчастной родины в то беспокойное время. «Он не политик, он политикан», — сказал тогда Скатов о Горбачеве. И Горбачев довольно скоро подтвердил обоснованность этой характеристики.

Еще раз повторю. За годы нашего знакомства мы виделись реже, чем хотелось бы. Но я давно пришел к мнению: друг — не тот человек, к которому раз в неделю ходят пить чай, а тот, который, когда он нужен, оказывается на месте. Считаю Николая Николаевича Скатова своим другом.