Мир устоит 2020 год

Сергей Аствацатуров
МИР УСТОИТ 2020 ГОД.

                И представилась жизнь грубоватой, нечесаной, жалкой,
                потерявшей чулочки свои, башмачки и гребёнки.

* * *
Не вполне этот яростный мир безнадёжен —
люди лучше, чем кажутся, ибо положен
в основание мира божественный трепет,
и младенец родился в овечьем вертепе.

* * *
Сколько поэту даётся судьбой преференций?
Есть у меня бесконвойное чуткое сердце.
Так и живу осторожного зверя не хуже —
в полночь сижу и считаю потери. Ах ну же,
нежность и боль — это всё, что за долгие годы
я уберёг, соловей марсианской породы,
изобретатель весны. Ну так что же, поедем,
солнце моё, на Залив — поглядеть на прибоя
злое дыхание, где угасающий бледен
тихий закат — голубиный Грааль позолоты.
Там, далеко, пожелание наше любое
Он исполняет — бессмертье кладёт ледяное
на воспалённую голову. Ноги же пледом
я укрываю тебе — что за горькая мука
и совершенное счастье! О, милая злюка,
пахнет Залив топляком, разложением, йодом.

* * *
Митингуют волны и вот, шипя,
на песок выбегают, как футболисты.
За Кронштадт опускается солнце — истый
копьеносец, оставшийся без щита.
Берег пуст. Как расстрелянный из баллисты,
павильон стоит в колпаке шута.
 
Мы сидим — поседевший дворовый пёс,
и жена-хромоножка, и сам я, старый
дегустатор боли, бездомный Крёз, —
мы сидим и друг друга зовём Шушарой
и Топтыгиным. Шутка ли: Медведём!
Даже кажется: вот отступило горе!
 
«А когда, — я подумал, — мы все уйдём,
будет мчаться другая Земля в другом
измерении: сосен вершины, взморье
и высокое небо в его нагом
совершенстве. О, милая, босиком,
звездопады отмеривая шажком,
мы, рука в руке (человек единый),
ни о чём не жалея, тропой звериной
ускользнём, синеватым рассеиваясь дымком».

* * *
Мы с тобой чудаки, мечтатели —
всё у нас идёт замечательно.
Только мир на грани… Ну да,
да ещё погасла звезда.

Эта ночь однажды закончится.
У крыльца гастарбайтер топчется,
барабанит по жести дождь,
и фонарь качается… Что ж,

листья кружатся, листья палые.
Сядем возле окна, усталые,
поглядим на дорогу — тьма.
Выйдешь — точно! Она, звезда.

* * *
Когда я шёл долиной смертной тени,
на питерских вокзалах ночевал,
однажды встретил я… Не знаю, гений
был этот бомж, а может быть, Нева
в тот год была особенно туманна,
но так сказал: — Послушай-ка, чувак,
не заводи тележки, чемодана,
вообще мешка… Потом уже чердак
мы с ним обжили где-то на Марата,
и всё потом наладилось, но я
запомнил: ничего! Ни полкарата
дурацкого имущества. Семья
меня слегка смягчила, но поныне
я говорю: — Спасибо, помогло!
Душа идёт босая по пустыне —
воды и хлеба!
                Больше ничего…

* * *
Лес многоярусный, грибной разволновался,
как театральный зал, когда Татьяну
Евгений узнаёт под звуки вальса.
А ветер прошумел, и на поляну
сохатый вышел, крикнула сорока,
и туча вдруг над головой моею
преобразилась в лебедь и, широко
раскинув крылья, вытянула шею.

Мне показалось: мир не изменился —
не стало больше мусора и дыма,
не стало меньше музыки и смысла,
и в озере вода светла, сладима,
и тишина живительна. Нет, мимо
мы не пройдём — о, мы не столь наивны!
Мир устоит, как устоял упрямо,
когда Аларих в Рим вошёл. Рябины
горит костёр по-прежнему багряно.

* * *
Там закаты летом тревожно-алы,
и ручей холодный гремит в распадке,
и щитом ледовым, дробившим скалы,
валуны разбросаны в беспорядке.
Я сказал «Поедем под Выборг, — другу, —
там легко вдыхается каждый атом!»
Так, ступая с камня на камень, к югу
шли, хрустя валежником сыроватым.
А потом варили грибы, таёжный
пили чай брусничный. — Мальдивы! Эко! —
так шутили грустно во тьме тревожной
два судьбой подраненных человека,
два судьбой испытанных на пределе…

А сушины, дружно треща, горели,
салютуя млечным чухонским звёздам.
Я спросил: — А что, бывают в Раю метели?
Друг ответил: — Вряд ли, земной не создан,
а на небе… — Ха, с этим-то на Градуе
всё в порядке... — Ну да, конечно!..
Так сидели. Ветер слегка задует,
раскачает пламя во тьме кромешной.

* * *
По всему видать, по плечу даётся и ноша —
рюкзачище двадцать кило и на озеро Лоша,
пешедралом — не на моторе. Ох, дождь пошёл.
До чего же, Господи, рабу твоему хорошо!

Вот пришёл, палатку поставил, костерок, то-сё,
мимо джип вытрясается, рифлёное колесо:
— Эй, никак за брусникой? — Ну да.
— Пешком? — Ну да. — Охренеть!
— Эх, товарищ, кому охренеть, а кому песенки петь.

* * *
— А выпьем за родину! — Что, друган,
за эту?.. — Ну-ну, молчок…
Холодной палёнки плесни в стакан,
порежь покрупней лучок.

За все переводы грызни зверей
на птичий язык, на свист,
однажды нас вынесут из дверей
и скажут: «А был ершист!»

Не жахнут салютом, не выйдет слёз,
священник не отпоёт,
но может быть,
               пару кровавых роз
                положит в ногах поэт.

* * *
Выжили. Столик, дымящийся чай.
Ты говоришь: — Ничего, поживём…
Ветер гудит, завывает: — Встречай
осени морок! — Рыжуха, шолом!

— Ух, мои детки!.. А ты говоришь:
— Просто назло умирать не хочу…
Глянешь на улицу — капает с крыш,
листик берёзы, воздушен и рыж,
бьётся о стёкла: — Лечу!

* * *
Мы с тобой люди такие обычные —
борщ едим, плачем, иногда чему-то смеёмся.
Россия таких производит тысячами:
много пинков и хамства, но, увы, мало солнца.
Поживём, давай, на каком-нибудь острове
с пальмами и мулатками, с авокадо,
и павлины будут волшебно пёстрые,
и вообще, живут аборигены весело и богато.
Мы с тобой придумаем эту страну Миллению,
где никто не проходит мимо чужого горя,
а президентом сделаем Джона Леннона,
и белый памятник Б. Б. Р. поставим у лукоморья.

* * *
А я тебе отвечу: «Ты вышла за жида —
насчёт скитаний этот всегда переборщит».
Измученное сердце осеннего дождя
прерывисто на крыше брезентовой стучит.

Достань, давай, печенье и плавленый сырок.
Как сатанеет небо в предчувствии зимы —
дрожит палатка «Normal», но маленький мирок
пока живёт надеждой, живём надеждой мы.

Выкручивает руки берёзе молодой
фиксатый ветер, «Мурку» насвистывая, эх!
Ты слышишь, лёгкий-лёгкий слетает золотой
листок и умирает —
за всех один.
За всех!

* * *
Смотрю в окно — снег выпал по колено,
спешит, сутулясь, ранний пешеход,
и материт природу откровенно,
и мыслит: «Апокалипсис!» И вот
машины скорой помощи сирена
вдали звучит. А мне бы выпить чашку
цейлонского и сесть за монитор.
Ещё живу, ещё люблю бедняжку
малютку-жизнь, сестричку, замарашку,
и в ус не дую! Швейный свой набор
я достаю, и штопаю тельняшку,
и глажу кошку — хитрая зверюга
в доверие втирается, урчит,
как если бы Равенна, солнце Юга
и от «феррари» в тумбочке ключи…
А мы с тобой по-прежнему, супруга,
друг друга любим. Ладно, не ворчи!

* * *
По-над городом яростный дует ветер —
населению холодно, и свирепей
телевизора крики в такую ночь.
Я сижу, перечитываю Шекспира —
человек одинок в сердцевине мира.
У соседей разборки: — А ну отскочь!
Не отсвечивай! — Сам ты абьюзер! Сам ты…
Что за черти! Просто самцы и самки!
Но покуда психи выносят мозг,
мне-то видятся горы, костёр таёжный,
перекаты, распадки. О, всё возможно
человеку: пальцами тёплый воск
разминать и вылепить славку-птицу,
без помарок ту дописать страницу,
и сойти на станции Луга-Два,
где под соснами бродит июльский ветер,
где табличка «окрашено», чай в буфете
и нетрудно музыку угадать.

* * *
Дождик по тенту утром шлёпает кап да кап.
Вынешь энзэшной водки флягу со дна мешка,
и на кривой берёзе продолговатый кап
кажется мордой, что ли, болотного лешака.

Только душа всё так же чуть холодна, трезва,
будто морозным ветром вовсе не обожгло.
Так и живёшь, как можешь, хоть и совсем нельзя
в этом фальшивом веке. Как же мне повезло!

Буду шагать по тундре, вновь оставляя след
на колее размокшей, чтобы меня ждала
velho молчунья Айна, пегий мой пёс Тайшет,
словно пронзает сердце,
дрогнув, луча
игла.

Прим. Velho — финск. Колдунья