Подборка в журнале Сундук Донецк 2020, 1

Василий Толстоус
Подборка в журнале "Сундук" (г. Донецк, ДНР), №1, стр. 144.


Василий Толстоус


СЛИВЫ

«Тут покумекать надо бы сперва,
суровых слов побольше подобрать…»
«Ах, Боже мой, ну что теперь слова…» –
вздохнув, с печалью отвечала мать.
Уж ей не знать всю правду про детей:
что старший гневен, а меньшой – поэт,
а их сестра – простушка, без затей,
и им всем вместе девятнадцать лет…
Сентябрьский полдень. Долго ныл сосед.
«Ну что тебе, соседушка, от них?
Да, выломали где-то там штакет, –
случайно. Дети. Можно ль их винить?»
«Случайно? – Нет! Всю сливу обнесли.
Рассыпали – вон, видишь, по пути?
Да мне не жаль, Григорьевна, тех слив.
Спросила бы – я разве б не впустил?..»
Мать возвратилась вскорости домой.
Взглянула на своих – все здесь, рядком.
Старшой как сыч, сидел с прямой спиной.
Уткнулся младший в кружку с молоком.
Сестра в слезах: «Мы, мама, не со зла.
Ты говорила: "С деньгами беда,
а то бы я вам фруктов принесла.
Скажи, а папа умер навсегда? "»
Меньшой отставил кружку: «Мам, не плачь,
Мы сливы отнесли уже назад».
А старший встал, – лицо что тот кумач, –
и молча вытер мамины глаза.
День уходил. Меньшой бумажку взял,
и стал писать, закрыв её плечом.
А радио вещало им про зябь
и радовал успехами Хрущёв.


***
Есть на свете высокие лестницы,
ни поднять их гурьбой, ни снести.
Эти лестницы в небо, до месяца –
можно звёзды снимать по пути.
Каждой ночью я лестницей по воду
опускаюсь в далёкий затон,
и с поклажей по Млечному ободу
ухожу, чтоб не видел никто.
Я давно здесь работаю дворником,
водоносом, да мало ли кем.
У меня есть губная гармоника,
чтобы птицам играть на реке.
Журавли пролетят – я курлычу им
и они мой привет повторят.
Я слежу за хорошим обычаем
Новый год начинать с января.
Если ёлки в квартирах украшены,
если блещет луна за окном,
и чтоб счастья – лишь полными чашами, –
это я. А спасибо – потом.


***
Когда сойдёт последний свет заката,
и тень укроет ближний террикон,
тогда сверкнёт подствольная граната,
и разорвётся здесь, недалеко.
Начнут стрелять из рощи пулемёты,
но красоту трассирующих пуль
вы, может быть, не сразу и поймёте,
живя в домах, искрошенных в щепу.
В подвале тоже, в общем-то, неплохо:
коптит свечи огарок на столе,
и мать в углу укачивает кроху,
чей мир – пространство маминых колен.
А так – вполне приличная реальность:
садись, накормят кашей и борщом.
Помочь, конечно, можете. Морально.
Мол, как вы там. И есть ли вы ещё.


***
Что нет войны – о том сказал приёмник,
а телевизор скромно промолчал,
но в глубине оконного проёма
разрывы бомб изводят по ночам.
Сосед безногий курит на балконе
и смотрит, щурясь, к северу от нас,
туда, где за Щегловским терриконом
грохочет позабытая война.
Напротив дом. Дырой зияет крыша.
Картина веет чем-то неземным.
Жена уснула. Спит и ровно дышит –
привыкла за все годы не-войны.
Часы на кухне бьют негромко полночь.
Сосед стоит и матом кроет жизнь:
«Я здесь один, придите мне на помощь,
а мне невмочь: мешают этажи.
На край передний к вам я улетел бы
и взял бы в руки верный автомат.
В боях я был, на небе толком не был,
в бреду меня звала оттуда мать».
Он снова плачет. Каждый вечер то же.
Скрипит протез, и дальше – тишина.
Его жена у мамы в Запорожье
и не звонит в Макеевку она.


***
Под тихий плеск вечернего прибоя,
под сонный свет загадочной луны,
струила можжевеловая хвоя
разлив благоухающей волны.
Цикады захмелевшие шумели,
их песни долетали до небес.
И ты на самом краешке постели
сидела в ожидании чудес.
Окно раскрыто. Штора недвижима.
Негромко кто-то пел на берегу.
А время, пролетающее мимо,
чуть медлило у плеч твоих и губ.
Качаясь, можжевеловые лапы
касались подоконника слегка.
…И в свете серебристом очень слабо
твоя светилась лёгкая рука.


***
«...Не двигайся, и руку отпусти.
Закрой глаза. Сейчас задёрну шторы.
Я записала твой последний стих.
Нет, не последний. Что ты, я не спорю…
Не поднимайся. Так сильнее боль.
Лежи. Дай, лоб попробую. Горячий.
Не ухожу. Я рядом, здесь. С тобой.
Как жарко. Пот. Смахнула. Нет, не плачу.
Ну что ты?»
               – «Ближе. Ближе. Умереть
легко. Глаза закрою и – в дорогу.
Того, кем был, осталась четверть. Треть –
ещё глаза. Язык. Совсем немного.
Ты слышишь? Тише. Бабочка у ног.
Нет, на руке. Опять летит. Садится.
Ну, отгони. Я сам, когда бы мог.
У бабочек приветливые лица.
Вот и у этой. Что же ты кричишь?
Не слышу я. Движения инертны.
Трепещут крылья пламени свечи.
Все бабочки, наверное, бессмертны».


СМЕРТЬ

Умолкли птицы. Небо словно выше.
Звезда прожгла мерцанием простор.
Беззвучный вздох – полёт летучей мыши.
Затих дневной досужий разговор.
Повсюду тени. В бликах мостовая.
Незримо шевеление листа.
Мелодия вечернего трамвая
так непередаваемо проста –
но вдруг ушла, закончилась внезапно…
Остывший воздух дрогнул невзначай:
тупым стеклом по вечности царапнул
ночной мопед, стеная и стуча,
сжимая звуки в шорохи и звоны...
…И движется, смыкается, страшна,
из каждой щели, тонкой и бездонной,
бескрайняя, сплошная тишина.
Одно лишь сердце с болью и тревогой
наружу рвётся, зная наперёд,
что рядом, здесь, без света и дороги
землёю Смерть полночная плывёт –
её уснувшей тёмной половиной,
и выбирает время сладких снов.
Беспомощный, виновный ли, невинный,
и млад ли, стар – для Смерти всё равно.      
Застыв, стою. Она струится мимо,
касаясь мягко полами плаща.
...И до утра, до спазмов, нестерпимо
немеет ниже левого плеча.


***
Я днём и вечером неравен.
Мой день от вечера далёк.
Вечерний мир любим и главен
шеренгой выстроенных строк.
Дней одинаковые лица:
на них вне дат и годовщин
умельцем призрачным гранится
узор из грусти и морщин.
Я ночью силой прирастаю –
душа и крепче, и смелей,
и я под утро точно знаю,
что жизнь рубцуется на ней,
ведь бесконечно одиноки
и никогда им не срастись –
мои рифмованные строки
и нерифмованная жизнь.


***
В ноябре обездвижены лужицы.
Небо дышит последним теплом.
Лист берёзы сорвётся и кружится,
словно птица, ныряя крылом.
Скоро влаги завеса отсеется,
оттоскует по тёплой поре,
запоёт, заиграет метелица
на укрытом снегами дворе.
В эти дни поразительно мыслится,
улетают, прощаясь, грехи,
и поэзии русской кириллица
рассевает по душам стихи.