Выход. данные и состав книги Лунный Донбасс 2020

Василий Толстоус
ВЫХОДНЫЕ ДАННЫЕ И СОСТАВ КНИГИ "ЛУННЫЙ ДОНБАСС"

Литературно-художественное издание

Толстоус Василий Николаевич

ЛУННЫЙ ДОНБАСС

Стихотворения, рассказы

© Толстоус В.Н.,2020


ББК 84 (2Рос-Рус)6-5
Т 54

Т54 Толстоус В.Н.
"Лунный Донбасс" – Стихотворения. Рассказы. –
Донецк, "Издательский дом Анатолия Воронова" - 2020. - 72 стр.


Подписано в печать 17.12. 2020 г.



СТИХОТВОРЕНИЯ


***
А родина только одна,
пусть мало в ней шарма и лоска.
Донбассом зовётся она,
а точка на карте – Свердловском.
С рожденья бессрочно дана,
как юная мать у младенца,
и это не просто страна,
а вся география сердца.
Недаром, намаявшись всласть,
за годы повсюду бывая,
однажды захочешь припасть
к земле подросткового рая.
И дом, и штакетника ряд –
такие же, только чуть ниже.
Такие же гроздья висят
к земле наклонившихся вишен.
Но нет беспокойных ребят – 
соседей из дальнего детства.
И – нет, и не будет тебя.
От этого некуда деться.


***
Опять с небес, где звёзды и орлы,
в закатный час, к исходу воскресенья, 
слетел октябрьский вечер и поплыл      
над городом, над улицей осенней.
По-летнему ленивые ветра
несли тепла невидимую россыпь –
туда, где стайкой мчалась детвора,   
отряд лихих разбойников курносых.
В большом дворе играли в домино,
а мимо с шумом школьники вприпрыжку
спешили вдоль по улице в кино,   
не дочитав потрёпанные книжки...
Тенями вечер с неба наползал.
Несли во двор соседи радиолу,
и быть спокойным, право же, нельзя
от этих песен, странно невесёлых.   
Их слушали окрестные дворы,
и подпевал безногий дядя Митя –
широкий двор уютен и открыт,
и с улицей невидимою слитен.
Соседка Тая ставила вино,
чтоб на фронтах погибших помянули.
Мы очень дружно жили на одной
из трёх случайно уцелевших улиц.


***
За домом старый террикон.
Зимой на санках, – помнишь это? –
с него любили под уклон
слетать, подобные ракетам.
Такой уютный городок, –
души спокойная услада.
Не юг, не север, не восток,
а просто место то, что надо.
Ни моря нету, ни реки, –
лишь нивы буйно колосятся;
но степью здешней казаки
не меньше Вёшенских гордятся.
Событий нить не угадать.
Ну, как здесь было не родиться?!
Ведь здесь такая благодать…
И хорошо, что не столица.


ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ

«Здесь прежде жил норвежец Отто», –
сказал однажды мне отец.
Я поглядел, – у поворота
кирпичный домик, не дворец.
Когда-то был богат хозяин
и шахтой угольной владел,
а ныне дом необитаем,
и мох на крыше поседел.
«Его история простая, –
отец продолжил свой рассказ, –
советской власти всё оставил,
и стал как равный среди нас.
В тридцатых Отто пощадили,
хотя сидели стар и млад,
но старика не посадили,
а дали должность и оклад.
И будто дожил до медали.
Но как-то сразу Отто сдал,
как шахту Войковской назвали,
а городок – Свердловском стал».


***
Шумел на воле детский сад:
неслись ребячьи голоса –
то звонкий смех, то крик и слёзы.
К закату снег февральский розов,
сосульки с крыш спустили косы.
В углу двора, особняком,
катал мальчишка снежный ком,
сопел, бубнил негромко что-то.
В глазах упорство и забота:
свершалась нужная работа.
На первый ком он клал второй,
и третий высился горой.
Не отдохнув, трудился снова.
Росла и ширилась основа
чего-то странного, большого.
Кричал соседский мальчуган:
«Серёжка горку сделал нам!»
В ответ румяная девчонка,
не больше юркого галчонка,
смеялась счастливо и звонко.
Мальчишка строил и не слышал:
пусть меньше сил, но горка – выше.
Да и не горка это вовсе:
твердея, стыло на морозе
лицо на сказочном колоссе.    
Он из земли – своей гробницы –       
пытался в мир живых пробиться,   
и, на руках вздувая жилы,               
почти прорвался из могилы,
в пути наверх оставив силы.   
Толпа бесшумно прирастала,
над ней, застыв скалой, устало,
колосс незрячими глазами
и напряжёнными устами
кого-то звал за небесами.
Кто видел – стал и тих, и скован…
И на вопрос: «Серёжа, кто он?» –
малец, откашлявшись, нескоро,
ответил с капелькой укора:
«Я сын погибшего шахтёра».


ДЕНЬ ШАХТЁРА

Сказала мама: «Что же ты? Скорее
пойдём. Тепло, и солнце на дворе.
Ты видишь, там, чуть ниже, за аллеей
стоит высокий каменный дворец. 
Колонны, окон белых полукружья.   
Большая площадь. Музыка. Цветы.
Сюда сегодня нам с тобою нужно
на праздник обязательно прийти».
Идём вдвоём. Я в такт машу рукою.   
Зелёные акации вокруг. 
Спросил я: «Праздник – что это такое?
И почему все радуются вдруг?»
Несильный ветер флагами на крыше
перебирал. В ушах оркестра медь.       
Поэтому, наверно, не услышал,
что говорила мама мне в ответ.
Мы подошли. Вокруг так много взрослых.
Я шёл за мамой, хвостиком за ней,
а голова кружилась от вопросов –
их в юной жизни не было важней.
Мужчины в чёрном с золотом. Медальный
высокий звон звенел со всех сторон,
и песню о неведомой ей тайне
певица пела под аккордеон. 
Две пары в танце шли заворожёно,
они кружились быстро, широко,
но нам – туда, где, стоя у колонны,   
махал отец приветливо рукой. 
Сердилась мать: «Пойдём, ну что с тобою?»
А я не мог, совсем не мог идти:
я и не знал, что папа был героем,
его медалям тесно на груди.
Отец меня легко на руки поднял:
«Смотри, сынок. Запомни день и час,
ведь самый лучший день в году сегодня,
а их так мало, праздников у нас».
В руках отца надёжно. На просторе
вокруг светилось много добрых лиц.
Спросил отца я: «Кто это?» – «Шахтёры.
Мы здесь на праздник вместе собрались. 
Моя бригада: Саша, дядя Коля,
и наш начальник, – видишь, тот, седой?
Сегодня мы напразднуемся вволю,
а завтра снова в шахту, снова в бой».
Спросил я: «Папа, трудно воевать-то?
Твои медали – тоже за войну?»
Отец смолчал, а мать сказала: «Хватит»,
и, оробев, прикрыла седину.
И мы с отцом, как принято у взрослых,
вдвоём обняли маму по-мужски.
Сказал я: «Мы с отцом тебя не бросим, 
чтоб у тебя не старились виски». 
Втроём стояли долго у колонны,
пока был полон людом шахтный двор…
…И сверху вдаль светил звездой бессонной
огромный, чёрный башенный копёр.


***
Который год живу я на планете,
где возле дома старый террикон
насквозь пейзажи, лучшие на свете,
прорвал своим дымящимся углом.
Я от него давно хотел умчаться
и не видать уродливости круч,
но с ним – я знаю – выпадет встречаться:
он, словно время, вечен и могуч.
В его нутре невольники-шахтёры,
и мой отец прикован без цепей.
Вверху полей бескрайние просторы, –
внизу, под ними, – царствие теней.
И вот опять стою у террикона.
Его громада скрыла небосклон.
Кричу: «Смотри – я временно. Сезонно.
Мне с вузом в этот год не повезло.
Ну что молчишь? Я твёрдо обещаю,
что горняком не стану никогда».
Шепнуло что-то: «Я тебя прощаю,
ты лет на сто, а я здесь – навсегда».


***
Я еду очень долго. На родину. Домой.
Там без меня печален домишко белый мой.
Прадедовский автобус,
от ржавчины рябой,
страну родную в глобус
сжимает под собой.
Он мчит по параллели, где век во сне лежат,
на поясе дороги нанизаны подряд,
садами приодеты
с весны до холодов,
предсердие планеты –
двенадцать городов.
Приземистые хаты, овраги и поля –
крестьянская, казачья, шахтёрская земля.
Макеевка, Снежное,
и дальше, на Свердловск –
следы ковчега Ноя.
Причалил. Прижилось.


***
Кто в шахте не бывал, с того и спросу нет,
им невозможно объяснить о крае,
где люди трудятся не видя белый свет,
его в поту из камня добывая.
Здесь тишина такая, что сойти с ума
нестойкому, наверное, несложно.
Когда храбримся: «Шахта – наши закрома!» –
то Шубин отвечает нам: «Возможно».
А в эту среду отыскали мы дыру:
наклонный ствол по почве провалился.
Светить решили коногонкою в нору, –
и древний мир пред нами приоткрылся.
На деревянных рельсах, плесенью покрыт,
размером с лошадиную двуколку,
вагон из дерева нетронутый стоит,
не постаревший словно бы нисколько.
Трёх революций пыль осела наверху,
и две войны изрыли всю поверхность,
дома и жители истлели на труху,
и только здесь покой и безмятежность.
Мы с другом ахнули. Совсем не оттого,
что вдруг вагон из прошлого явился.
Лежала горкой чья-то роба близ него,
и череп неприкаянно пылился.
Мы посветили дальше. Крепь ещё цела.
Добротный дуб исправно кровлю держит.
Зелёные глаза блеснули из угла.
Неужто – Шубин, сказочная нежить?
Я рассказал отцу, и был его ответ
наверно, ненаучным, – я не знаю, –
что будто времени на тех глубинах нет,
земная аномалия такая.
Но время, притаившись, властвует во тьме,
даря концы и спрятав их начала,
и по морщинам – Шубина клейме –
шахтёры знают: жить им очень мало.


ДЯДЯ МИША
Памяти Лысенко Михаила Фёдоровича

На свете жил весёлый дядя Миша,
курил «Прибой» и уважал вино.
О том, что в мире делалось, и выше,
ему, пожалуй, было всё равно.
Зато во взгляде чувствовалась сила
и жажда жгла по-молодецки жить.
От жажды этой часто заносило,
и тётя в доме прятала ножи.
Но сыпались в застолье прибаутки
весёлые – о бабах и грехах.
Ему прощала тётя эти шутки,
хотя и знала: дядя не монах.
Он чуть хромал – всё шахта, всё родная.
Кто уголь рыл – тот кто не инвалид?
Проходка ведь на то и скоростная,
что от неё – где взялся, там болит…
Он гнал нытьё, любил мужское братство,
ведь есть оно – и как ему не быть! –
и самогон – шахтёрское лекарство,
и «Коногона»* – песню злой судьбы.
Любил и женщин. Жизни ведь так мало:
мужчина любит – значит, он живёт.
Пускай судьба гноила и ломала –
в раю любовь лишь ставится в зачёт.
Он умирал и пел: «Ах, шахта, шахта…»
На свете май качал ковыль-травой,
а ветер пел, и чувствовались такты:
«Его несут с разбитой головой».
«Не плачьте, черти – он шептал чуть слышно –
Неужто всё взаправду, не во сне?
Вы поднимите голову повыше,
про коногона тихо спойте мне».   
И люди пели, слёз не замечая:
пел старый штейгер, немощный старик
и сын его, теперь большой начальник –
он позже на могиле говорил.
Давно на свете нету дяди Миши.
Погост порос бессмертником-травой.
Здесь иногда для дяди еле слышно
пою: «Прощай, братишка стволовой...»
--------------------------------------------------
* «Коногон» – старая песня о трагичной
шахтёрской судьбе.


СПОР

В разгаре проводы, веселье и галдёж, –
и лишь грустил мальчишка-новобранец.
Смеялся брат мой: «Утеряла молодёжь
умение носить солдатский ранец.
И только мы, что родились в сороковых,
душой потвёрже их и здоровее, –
всегда работаем, как кони, за двоих,
и за столом нисколько не хмелеем».
Мой брат двоюродный – ручищи как столбы,
в районе знаменитый травматолог,
он говорил: «Кабы больные не жлобы,
и в городах платили бы, и в сёлах,
тогда и мы, глядишь, их стали бы лечить,
а не вгонять, как ныне, в задницы плацебо.
Налей, братишка. Ну, ответь мне, не молчи,
за плату веселей лечились все бы?»
Тут я не выдержал: «А ну давай, браток,
и чтоб стакан не меньше половины.
Я докажу тебе, что мир твой однобок,
что лучше нет бесплатной медицины».
Затихла музыка, и частный разговор,
как оказалось, людям интересен,
и этот начатый по-родственному спор
важней намного танцев стал и песен.
Заметил я, что за меня стоял народ,
а брат один за денежное право:
кто честно трудится, – богато не живёт,
и заплатить не сможет костоправу.
Я видел лица этих маленьких селян,
обычных, не учившихся латыни,
но понимавших спор и видевших изъян
неведомой им платной медицины.
Да, кстати, победил я брата моего:
шахтёры крепче спорщиков в халатах.
Тогда я понял, что мы тоже ничего,
мы, – те, что родились в пятидесятых.


***
На улицах зажгутся фонари,
утихнет к ночи городской бедлам
и в час заката небо до зари
луна разделит ровно пополам:
вокруг неё подсвеченная тьма –
светило ночи застит звёздный свет.
Луна в полнеба царствует сама:
совсем одна, и конкурентов нет.
Внизу спит город, – родина твоя, –
сверчки, цикады, да собачий лай.
Звезда над шахтой светит как маяк
и словно просит: "Счастья пожелай
знакомым, незнакомым – всем подряд,
родителей припомни и друзей.
Лишь загадай – поверь, что всё не зря,
к утру желанья сбудутся уже.
Зови удачу городу, стране:
они, быть может, вспомнят о тебе –
наш мир добрее ночью при луне,
когда поменьше горестей и бед".
Луна плывёт по небу сотни лет
над той землёй, где ты ещё живёшь,
где в срок опять над шахтой вспыхнет свет,
и на него ты встанешь и взойдёшь.   


ДОНЕЦК

Привет, шахтёрская столица!
Я по тебе скучал, Донецк…
Вдали, в ненастье, часто снится
осенний лиственный багрец.
Проспекты, улицы, аллеи,
трамваи, храмов купола
вдали, в разлуке душу греют, –
она лишь памятью тепла.
Паря над Пушкинским бульваром,
опавший лист зовёт с собой,
стеля навстречу юным парам
плаща осеннего подбой.
Я в октябре – больным, несмелым –
лечу здесь душу тишиной
и занят лучшим в мире делом:
блуждаю сказочной страной.
С твоей душой, зелёный город,
в душе моей связалась нить:
проспектов ширь и буйный норов
клянусь навечно сохранить.
Здесь посчастливилось влюбиться,
здесь дочь сказала мне: «Отец!»
Не позабыть родные лица
друзей, их смех и стук сердец.
А если в тяжкий миг дано мне
увидеть свет в конце пути –
тебя, мой друг Донецк, я вспомню,
ты лишь свети, свети, свети...


ЛУННЫЙ ДОНБАСС

От круч днепровских до Ростова –
Донбасса реки и поля.
И там, где шахта Поченкова,
была обычная земля.
Отвалов правильные горы,
где ни травинки, ни куста,
легли на вольные просторы
и заповедные места.
Где рубежей казачьих знаки
и верб столетних островки –
дымятся Бутовские шлаки
у древней Кальмиус-реки.
Страна устала от заводов
и вскоре, бросив целину,
наверно, вывезет народы
перелопачивать Луну.
Тогда и там увижу снова,
любуясь вечером Луной,
отвалы шахты Поченкова,
уже с Кавказ величиной.


В КАБАКЕ

«Ну, расскажи, мой друг-односельчанин,
как ты живёшь от дома вдалеке,
и почему ты бледен и печален» –
спросил земляк у друга в кабаке.
Стоял туман табачный, тёмно-синий.
Земляк-крестьянин сделал два глотка.
Качнулся тот, которого спросили,
и, закурив, повёл издалека:
«Пылят косые шапки терриконов,
автомобили давят гарью нос.
Теплом от испарений миллионов
заправить можно крупный тепловоз.
Ноябрь и март – унылое ненастье.
Зимой – промозглость, грязь и гололёд.
И только в мае призрачное счастье
уснуть влюблённым ночью не даёт.
Ещё люблю, когда цветенье вишен 
и светятся акации цветы.
В июне грозы. Воздух неподвижен.
А больше здесь и нету красоты.
Полезней жить, конечно же, в деревне,
той самой, нашей, спрятанной в лесу,
но я отвык от хлева и поленьев,
не наточу, как надобно, косу.
Здесь вместо леса башенные краны.   
Я к ним и к пыли накрепко прирос» –
он кашлянул и вялыми руками
достал вторую пачку папирос.


ШАХТА

Меня, урча, несёт конвейер вниз,
и ролики постукивают глухо.
Разрыв геологических границ
о вечности нашёптывает в ухо,
когда наверх, подхвачены теплом
из юрских заколоченных подвалов,
со связками использованных пломб    
несутся тени шубинских вассалов.
Они под каской волосы мои
перебирают: жив ли, не боится ль,
ведь очень многих Шубин* заморил,
хозяин недр и духов горных рыцарь.
Струится нерастраченная злость,
скрипя пластами хрупкими над крепью,
и я с душой то вместе, то поврозь –
чужой подземному великолепью.
А снизу – гул, всё ближе и сильней:
вершат работу тёплые моторы,
смиряя напряжение камней
и оживляя вырытые норы.
Одни лишь тени мечутся вдогон
под стук шагов колышущейся лампе:
ну точно тень коня и коногон**
летят за мной, грозясь и косолапя.
-------------
*Шубин – нежить из шахтёрских баек. Грозный дух глубин.

** Коногоны – в старой шахте рабочие, доставлявшие
добытый уголь под землёй при помощи вагонеток.
В них обычно впрягали лошадей. От долгого
нахождения в полной темноте лошади часто слепли.


ГОРНЫЙ МАСТЕР

Сто девяносто метров лавы.
Сто девяносто – рёв и вой.
«Кто горный мастер? Кто здесь главный» –
«Вот этот, самый молодой».
Сквозь пыль видны глаза и зубы,
углём чернёное лицо.
Его рукам подковы гнуть бы
в турнире сельских кузнецов.
«Мы, батя, в лаве. Рубим уголь
комбайном. Видишь: это шнек.
А кровля – нервная подруга –
не дремлет, мил ты человек.
Так что давай сюда. Здесь можно –
вверху железный козырёк.
Пойду – я дело ведь не брошу –   
рубать донецкий уголёк». 
И он исчез в пыли кромешной,
растаял полностью во мгле,
сим подтвердив, что нет, конечно,
чернее места на земле.
Сто девяносто метров лавы.
Сто девяносто – как нора:
полметра влево, столько ж – вправо,
от кровли к почве – полтора.


В ШАХТЕ

Роятся огоньки, качаясь вдалеке.
Здесь, под землёй, безмерно одиноко.
Огни лиловые, как звёзды по реке,
струятся из подземного истока.
Они размеренно, в молчании парят.
Ни слова, только шум и колыханье.
Впустую люди под землёй не говорят,
оберегая силу и дыханье.
Когда проходят мимо – трапов скрип и стон,
о бок стучат тяжёлые приборы.
Огни мятутся за ушедшими вдогон,
сплетаясь в аккуратные узоры...
...Опять спускается из мрака тишина.
Не верится, что мир и жив, и светел,
когда смыкается кромешная страна,
разрытая за пазухой планеты.


ЗАБАСТОВКА

Кричат, а что – не разобрать,
ни связи нет, ни толка.
И только слышно: «Твою мать!» –   
бушует забастовка.
Ещё вчера: «Нельзя. Ты что?!»
Сегодня всё возможно.
Никто не ведает о том,
что истинно, что ложно.
Ты пьёшь вино и самогон –
все признаки героя.
Какой тут, к дьяволу, закон,
когда вокруг такое?
Трибуна – каждая скамья:
«Я всё скажу, до точки,
что это всё – ещё фигня, 
что это лишь цветочки.      
Работать? – что за чепуха!
Зачем? Трещат устои!
Вчера я был почти блоха,
теперь – чего-то стою».
Но одного пока нельзя
понять при этой ломке:
что там за толстые «друзья»,
стоящие в сторонке?
Шахтёры выглядят не так,
не наши это рожи.
Быть может, это и пустяк,
но всё же, всё же, всё же…


НОЧЬ ДИРЕКТОРА ШАХТЫ
Дидуру Вячеславу Степановичу

Ночной звонок. Уходит сон долой, тревожа.
Стучится сердце изнутри: «Зачем?! Зачем?!»
Далёкий голос: «Всё в порядке, ночь похожа
на сотни прожитых и канувших ночей».
Глоток воды. Кружатся звёзды в чёрном небе.
В окне притихла полукруглая луна.
Подумал: «Речка. Выйти с удочкою мне бы…
И хорошо в такую ночь – на кабана…»
Сон-забытьё. Грозы приснившейся сполохи.
Ночной звонок её отбрасывает вспять:
«Аварий нет, и всё работает неплохо.
Спокойно можете расслабиться и спать».
Уснуть, уснуть... Луна клонится, словно мама.
Струится свет на край дивана и лицо.
Лишь телефона трубка стиснута упрямо
и тускло светится венчальное кольцо.


СНЕГ

Зашёл к директору. Он злой –
не речь, а горький мат,
мол, уголёк опять с «золой»
и кружит снег зима:
где были рельсы – там сугроб;
и в шахте всё не так –
отбор высокозольных проб
принёс бесспорный брак.
Звонят. «Ну что там? Это кто?
Ты, Палыч? Здравствуй, друг.
Спасибо. Мой ответ простой –
отбился люд от рук.
А вспомни, – летом, у реки
мы посидели всласть.
Палатки взяли, рюкзаки,
бранили жён и власть.
Здоровье? Сердце барахлит,
давление, – беда.
Скажу: я с шахтой крепко влип,
такая вот байда.
Ну, всё, давай. Привет жене.
Почаще, друг, звони».
И мне: «Ну что, отбросил снег?
Да – правду, без брехни».
Не знаю, слушал или нет
мой сбивчивый рассказ –
он молча пачку сигарет
вертел у самых глаз.
Потом вздохнул, взглянул в окно,
и тихо, как во сне,
сказал: «Здесь полное дерьмо,
и всё плывёт ко мне».
Я замолчал. Спросить? Но что?
и – нужно ли? – не знал.
Снег шёл обильный и густой
как белая стена.   


***
Летний вечер. В дымке тает
старый террикон.
Пролетавшей птичьей стае
видно далеко:
косогор, пруды, деревни,
рощи и поля, –
край степной, исконный, древний,
русская земля.
Там, где, солнцем прополоскан
золотой закат,
мчат над шахтой "Ясиновской"
в небе облака.
А внизу, скопивши силы,
старый тепловоз
тяжело вагоны сдвинул –
уголёк повёз,
тёплый, чёрный, в меру влажный, 
дОбытый с утра,
проезжает мимо башни
главного копра,
а на нём горит как солнце
в зной и холода
и видна до горизонта
красная звезда.
Эшелон ведёт под гору
вдаль локомотив.
В степь донецкие шахтёры
вышли из клети.
Вот идут они, – весомо,
вперевалку чуть.
И звезда над степью сонной
освещает путь.






РАССКАЗЫ

ДЯДЯ СЕРЁЖА

РАССКАЗ


           Мы долго, полсмены отдирали лопатами слежавшийся угольный шлам, затем загружали его в партию из трёх вагонеток, сцепляли их между собой и с шахтным электровозом, и только потом, уставшие после тяжёлого труда, присели отдохнуть в углу камеры на сложенные распилы.
           Мы – это я, Анатолий, студент-практикант, а для друзей и приятелей просто Толик, Митя, тоже студент, а также дядя Серёжа и Мишка, наши наставники-шахтёры. Оба они уже в летах, а Мишке через год исполняется пятьдесят, и он уходит на пенсию. У меня сначала никак не получалось называть его Мишкой, и я всё норовил говорить ему «Михаил Геннадиевич», но он только сердито косился в мою сторону и молча отворачивался. Будь он хоть немного разговорчивее, то, может, и накричал бы на меня, но за всё время нашего знакомства он не сказал и пятидесяти слов. Вот и теперь он примостился в сторонке и замер, – будто уснул.
           Дядя Серёжа – кряжистый мужчина лет сорока пяти, приземистый, лысеющий, с могучими руками и крепкими, короткими ногами. Заметны постоянное спокойствие его лица и неторопливость, скрупулёзная расчётливость каждого движения. Ходил он всегда мягко, неслышно, словно охотник, выслеживающий дичь. Он и в самом деле охотник, это я узнал как от него самого, так и из шуток его товарищей-шахтёров. Они любили подтрунивать над профессиональной слабостью зверобоев преумножать размеры и количество добытых трофеев. Но дядя Серёжа не обижался и только снисходительно улыбался, искренне жалея этих людей, ничего не смыслящих, по его мнению, в охоте, да и не любящих её. Всякого новичка он перво-наперво спрашивал, не охотник ли он, и если получал отрицательный ответ, то сразу же терял к нему всякий интерес.
           А вот мне он свой обычный вопрос не задал и, когда я узнал о его привычках, то очень удивился.
           Сегодня я наконец решился заговорить с дядей Серёжей об охоте, тем более что сам давно мечтал приобрести ружьё и бродить с ним по полям и лесам в поисках дичи. Моя настольная книга с детских лет: «Из жизни натуралиста» Евгения Спангенберга, а такое захватывающее чтение даром не проходит – заболеваешь охотой накрепко и фанатично.
           Едва мы расселись на шатких сосновых распилах и вытерли со лба обильно выступивший трудовой пот, как я, прокашлявшись, начал издалека:
           – Дядя Серёжа!
           – Что? – полуобернулся он.
           – Дядя Серёжа, я хочу стать охотником. Вы человек опытный, подскажите, что для этого нужно? В смысле, что требуется, чтобы меня записали в общество охотников? Купить ружьё?
           – Тебя в охотники? – даже как-то оторопел Дядя Серёжа.
           Мишка тоже поднял глаза и даже, показалось мне, усмехнулся, что на него было совсем не похоже.
           – Тебе, Толик, сидеть бы где-нибудь на ферме и процент жирности в молоке измерять. Куда тебе в охотники? – неторопливо отрезал дядя Серёжа, скептически оглядывая меня с головы до ног.
           Надо сказать, что у меня телесное сложение тонкое, городское. На охотника в представлении дяди Серёжи я, наверно, походил мало.
           – Охотник должен быть крепким и выносливым – говорил он, будто подслушав мои мысли. – Есть, конечно, и такие, что приедут, поищут, допустим, зайца час-другой,
третий, а потом садятся под куст пить водку. Разве это охотники? А приедут домой, так и запустят байку, что, мол, и волк от них ушёл, и зайца подстрелили, да тот в болоте утоп, и ещё много такой разной дряни. Встречал я таких… А настоящий охотник, он что? Ты, допустим, вышел – вроде и солнце, тепло и сухо. А тут – хлоп! – и дождь пошёл, да ливень, да с градом. Домой идти? А как же заяц? – бросать? Нет, настоящий охотник на то и профессионал своего дела, чтоб и в дождь и в снег идти напролом. Страсть чтобы к охоте была. Ты что думаешь – заяц по наезженной дороге бегает? Нет, он, поросёнок, в грязь норовит, да по пахоте шугануть. И ты – туда же, за ним в пахоту лезешь, потому – нельзя зайца прозевать. Лицензию купил? Купил. А придёшь без зайца – что тебе жена скажет? Скажет, что деньги, честно заработанные, на ветер спустил. Это точно, с самим случалось. Оно, конечно, иной раз и без ничего вертаешься, – не без этого. Но тогда, значит, уже страшно не повезло, тут объяснять больше нечего. Чтобы охотником стать, нужно об этом хотеть с детства. Я вот почти тридцать лет как ружьё в руки взял. Могу сказать без хвастовства, что все наши степи исходил, всех зверей и птиц повадки знаю. Ты возьми зайца-беляка: хитёр, поросёнок, – и только старый, опытный охотник знает, что он может под снегом, прямо у тебя под ногами лежать. Спит, значит, косой, а снег и намёл на него сугроб. И хоть бы ты что ему – спит! Даже и лучше, теплее в снегу. А тут как раз ты идёшь по насту – и прямо над ним. Он сразу и проснётся и тихо, незаметно, переползёт под снегом в сторонку. Ну не фокусник?! А лиса? Та бегает так шустро, что не всякая собака догонит. Не зря в сказках лиса самая хитрая: сам проверил и говорю – точно! Однажды я с собакой выследил рыжую в лесопосадке, и до самой Медвежанки, а это километров двадцать, не меньше, за ней гнался. Двадцать километров! Ты в жизни больше пяти километров кряду проходил пешком?
           – И даже больше, – отвечал я с обидой. – Прошлым летом мы с друзьями прошли тридцать километров по Кавказу. Рюкзаки за плечами, палатки, колья. Прошли, и ничего с нами не случилось – выдержали.
           – Вы же по дороге шли, – вмешался Митя, ехидно усмехаясь. Он давно не любил меня, впрочем, как и я его.
           – Да там дорога только для смеха дорогой называется. Это тропинка, – оправдывался я.         
           – Вот, вот, – подхватил дядя Серёжа, – дорога. А тут смотри: заяц по дороге не побежит, лиса подавно прыгнет в самые колючие кусты, а ты – за ней, только глаза на лоб лезут. И надо ещё ружьё наизготовку держать, и зверя не отпускать, и все двадцать километров бегом, – ну-ка попробуй!
           Я не отвечал, захваченный рассказом старого охотника, и боялся перебить. Приняв молчание как знак поражения, дядя Серёжа, уже не сердясь, похлопал меня по плечу.
           – Не расстраивайся, Толик: процент жирности молока тоже нужно кому-нибудь замерять. А настоящим охотником тебе не стать, уж тут ничего не поделаешь, – продолжал он. – Если хочешь знать, я тоже не настоящий охотник, так себе – любитель. А вот дед мой, тот был настоящим охотником. Помню, случилось это лет пятнадцать назад, когда я ещё на шахте не работал. Пишет мне дед, что, мол, старый стал, руки уже не те, да и глаза не такие острые как прежде. А тут как назло рыжая взялась по селу курей воровать. Все местные охотники её ловили, а она, видать, матёрая, – уходит, гадюка, хоть ты ей что. Пишет, что, выбрал бы ты, Серёга, время, да приехал-де к нам поохотиться. Ну, я в отпуске тогда был, жену дома оставил, а сам – к деду. Приехал к нему – а он живёт на моей родине, в Ростовской области, – и сразу со своей «тулкой» в степь. Целый день гонял лису, а близко к ней подойти не смог: не подпускает старая. Я уже и так, и эдак, и ветер вроде бы ко мне, а всё чует меня. Пришёл я вечером голодный, злой, а дед ещё и шутит, что вот он-де был охотник, а я так, городской селезень и всё тут. Рассердился я тогда на деда, но промолчал. Да и что говорить, если лисица меня перехитрила? На другой день я встал пораньше, умылся, побрился и стал собираться снова за лисой. А дед как увидел меня, так сразу закрутил носом и руками замахал. Я-то, кричит, думал, что внук у меня охотник, а он – стиляга. Даже затрусило его от злости. Скидай, говорит, всё с себя и чтоб духу твоего на охоте не было. Одеколоном от тебя, говорит, за километр несёт, я и то слышу, а лиса – она что, дура?
           – Вот с тех пор я и перестал перед охотой бриться, – закончил дядя Серёжа. – А курить я бросил ещё лет двадцать назад – тоже дед отучил. Охота не любит городских запахов.
           – А что же с лисой? – спросил я, ловя каждое его слово.
           – Лису я на следующий день подстрелил, под вечер.
           – И в суп? – спросил Митя, тоже внимательно слушавший рассказчика.
           – Нет, в суп она не годится. Её не только люди – её никакая тварь не ест. Как-то раз я за зиму штук десять набил и бросил на огород: может, вороньё поклюёт. А весна пришла, и вижу: все десять как лежали, так и лежат, только мясо словно вяленое стало. Пришлось отнести в балку и закопать. А вообще-то лиса очень интересный зверь: вроде бы и хитрая, а иной раз сама под ружьё лезет. Как-то в молодости, когда я жил с дедом в Сальских степях, – а мне тогда едва исполнилось шестнадцать, – взял дедово ружьё и вышел поохотиться. Зима, наст держался крепкий, человека выдерживал запросто. Солнце встало и – ни ветерка, а воздух такой, что стоял бы и дышал хоть весь день. Ну, я и остановился подышать. Ружьё опустил, и даже, помню, шапку снял. А тут из-за бугорка лиса выбежала – и на меня. Я стою, боюсь шелохнуться. А лиса, видно, тоже разомлела: кувыркается, хвостом виляет и меня будто не видит. Она, может, и видит, но чувство опасности потеряла, и к тому же ветерок, лёгонький такой, на меня дует, – вот она и сплоховала. И, представь себе, подбежала ко мне и остановилась метрах в двадцати. Тут только она всё поняла,  метнулась в сторону, только хвост мелькнул. У меня рука не поднялась выстрелить. Когда стреляешь в беззащитное животное – это не охота, это убийство.   
           Дядя Серёжа замолчал. Он смотрел на противоположную стену камеры, но чувствовалось, что мысли его далеко-далеко отсюда, в родных Сальских степях, где в это время трава выше пояса, и бегают в ней непуганые зайцы и лисы. Мы тоже молчали. Стояла глухая, тяжёлая тишина, какая бывает, пожалуй, только в шахте.
           Дядя Серёжа вдруг встрепенулся, покосился на нас виновато и кашлянул.
           – Заболтались мы, – сказал он, вставая, – а работа стоит. Вставай, Мишка, пойдём на «тридцать восьмые» штреки, мотор грузить.
           Мишка встал и молча вышел из камеры. Я шёл последним и, глядя на широкую спину идущего впереди дяди Серёжи, старался шагать так же широко и уверенно. «Какая всё-таки у него интересная жизнь, – думал я, – ему, наверно, не стыдно ни за один прожитый год. А их у него целых сорок пять».
           И ещё: вспоминая спасённую лису, я понял, что едва ли стану охотником.   

9 января 1977 года






ЖИЗНЬ НИКОЛАЯ КУЗНЕЦОВА

РАССКАЗ


           Наше знакомство началось необычно. Мне по должности поручили опекать один из участков по добыче угля. Юный, почти безусый, я робко заглянул в помещение нарядной. Вокруг двух полированных столов на стульях сидели трое или четверо шахтёров. За третьим столом, напротив окна, восседал Николай Васильевич Кузнецов, помощник начальника участка. Меня он не знал вовсе. Я вошёл и застыл, подбирая слова, так как понимал, что успех или неуспех в любом деле начинается с первой же произнесённой фразы. Кузнецов смотрел на меня в упор и ждал.
           – Ну, давай, давай, паренёк, рассказывай. Чего тебе надо? – наконец раздался глуховатый голос.         
           Я понял, что всё-таки отдал инициативу, но, стараясь не терять достоинства, представился.
           – А ну-ка, ребятки, освободите жилплощадь. Потом договорим, потом.
           Он довольно бесцеремонно вытолкал шахтёров, закрыл за ними дверь и повернулся ко мне. Выражение его лица оставалось неопределённое, точно бы его хозяин раздумывал, как себя со мной вести. Впрочем, широкая улыбка на всякий случай всё-таки появилась.
           – Кузнецов Николай Васильевич, – представился он и протянул руку.
           Кузнецову нравилось пожимать людям руку вполсилы. Этого оказывалось достаточно, чтобы простодушный человек непроизвольно взвывал и просил о пощаде. Обычно Николай Васильевич в ответ нарочито растерянно рассматривал покрасневшую кисть своей руки и долго сокрушённо тряс её. Таким образом он ещё до первого сказанного слова получал преимущество в разговоре и умел не упускать его. Многие понимали эту хитрость, но поделать ничего не могли – на шахте не находилось человека, имевшего подобную же силищу.
 
           В случае со мной всё произошло именно так. Вышел я из нарядной полностью сокрушённый и даже начал сомневаться, в самом ли деле это я должен следить за расходованием фонда заработной платы участка, а не он. Пришлось потратить много сил, настойчивости и даже банальной грубости (которая, впрочем, в работе на шахте занимала не последнее место), чтобы изменить в свою пользу баланс взаимоотношений. Наконец в какой-то момент, когда мой голос как специалиста набрал силу, а доводы, которые я предъявлял, стали достаточно дельными, чтобы с ними считаться, Кузнецов признал во мне равного себе, и без моего совета старался экономических решений не принимать.

           К тому времени я уже много знал о нём.

           В пору нашего знакомства Николай Васильевич в третий раз за свою трудовую деятельность исполнял должность помощника начальника участка. Жизнь его проходила бурно: судьба то помогала карьерному росту, вплоть до начальника участка, то с шумом низвергала, едва давая шанс выплыть и прибиться к берегу. Затем подъём начинался сызнова, чтобы опять закончиться подобным же образом. И такие качели поднимали и опускали его несколько раз.   
           Пост помощника начальника участка оказался для него последним. Николай Васильевич всё понимал, после поворотов судьбы стал ровнее и глубже дышать, и всем вокруг стал говорить, что пора готовиться в пенсионеры. При этих словах он внимательно смотрел на собеседника и ждал, не станет ли тот, не дай Бог, жалеть его.

           Теперь, семь лет спустя, он стал суше, словно лишился части телесной влаги, и заметно сузился в плечах. Но походка до сих пор полна достоинства, голова сидела на плечах подчёркнуто прямо.
           Простое русское лицо. «Мы – ярославские!» – любил повторять Николай Васильевич. Кузнецовы родом из самого сердца болотистой России. «Старики в моей деревне до сих пор носят лапти, хотя нынче, наверное, – скорее из принципа» – утверждал он.
           Он говорил:
           – Я окончил только «ветряную академию» – это что-то вроде командирских курсов. Однажды вызвал меня начальник шахты Барабанов Иван Фомич. «Коля! – сказал, – теперь ты командир, понимаешь ли. Бери пятый участок, понимаешь ли, и двигай его «наверх». Но, Колька, смотри, – пороть буду, ты меня знаешь, понимаешь ли». И порол, только тырса летела во все стороны. Жили на бешеной скорости. Почти не спали сутками. Зато один раз в месяц все начальники участков как-то сразу, вдруг одновременно понимали, что всё, предел, дальше в этой мясорубке находиться не могут, не выдерживают. И целые сутки «гудели» где-нибудь на берегу речки, с шашлыками и прочим, пока не приходило чувство, что душа вполне очистилась, а нервы снова причесались. Иван Фомич, конечно, всё знал и после такого «гудения» каждому начальнику смотрел в глаза. Он каждого распознавал по свежести взгляда. «Ты, понимаешь ли,  – говорил он кому-нибудь из них, – ни работать не умеешь, ни отдыхать. Вижу – не сработаемся мы». Не любил похмельных рож. Считал, что такие физиономии только у «сачков» и дураков. Ни тех, ни других он не терпел.

           По роду работы нам с Николаем Васильевичем приходилось и крепко вздорить, и по-настоящему ругаться. Но он быстро отходил и, если оказывался неправ, то немедленно признавал это. Он не курил, но в помещении нарядной всегда держал в ящике стола пачку болгарских сигарет БТ. В нужный момент открывал её, предлагал закурить.
           – Ну, всё, мир, ёлки зелёные, – говорил, широко улыбаясь.
           За всю жизнь он ничего не нажил. С гордостью заявлял:
           – Я сменил четыре квартиры. Когда съезжал с них, то всю обстановку, всю мебель оставлял новым хозяевам. Чёрт с ними, с этими «дровами», я о них не думал. Всегда хватало денег купить снова.

           Вскоре после переезда на последнюю квартиру на участке случилось несчастье – погиб шахтёр. Виновен ли в том Николай Васильевич, хотя бы частично, или нет – особо не разбирались: в твоей смене произошёл случай, значит, должен понести наказание, ведь начальник всегда причастен по определению.

           Он оказался выброшен из той жизни, которую любил, и, как оказалось, – навсегда. Ко всему прочему Кузнецов с грустью начал замечать, что «ветряной академии» для освоения новой, сложной техники, уже не хватало. Начальниками участков стали назначать специалистов с дипломами. Николай Васильевич по этому поводу сильно переживал.
           – Как в наше время работали с людьми?! – восклицал он, когда заходил разговор о методах воспитания рабочих кадров. – Долго не рассусоливали. Помню один случай. Шёл ночной наряд. Барабанов вызвал к себе (он и по ночам часто работал). «Понимаешь ли, Коля – сказал,  – после «получки» сегодня пятерых мужиков в твоей смене не досчитались. Ты это знаешь?» «Знаю, – говорю. – Разберусь, Иван Фомич». «Разберись, – говорит, – Коля, а я тебе, понимаешь ли, неприятность готовлю. Завтра утром приказик на тебя, Коля, подпишу, понимаешь ли. Премии лишу. Сколько у тебя сегодня в смене людей осталось?» «Четверо, – отвечаю». «Вот-вот, – говорит. – Значит, наряд не выполнишь. А мне к утру план во как надо вытащить, понимаешь ли, – обещал руководству. А ты подводишь, понимаешь ли. Думай, Коля». Что тут делать? Взял своего помощника, Фёдорова Костю, сели на его мотоцикл и поехали вдвоём прямиком к Феде Махрычеву домой. Федя жену и детей отправил к старикам, на родину, и если его нет на работе, значит, у него компания. И точно! В окнах свет. Слышно, как баян пиликает. Значит, Миша Лаптев, единственный на участке баянист, тоже здесь. Собаке, волкодаву ростом человеку по пояс, я показал кулак. Он и не пикнул, хвост поджал и шмыгнул в будку. Видел, наверно, в каком я настроении. Распахнул дверь, и вижу: все пятеро сидят за столом, пьяные до отупения. Уже даже не поют, а только подвывают. Вижу: всего-то выпили три бутылки и начали четвёртую. Меня узнали. «Выпей с нами, Николай Васильич, – загнусил кто-то. – Начальник, душа просит, гулять хочет». «Гулять?» Во мне  поднялась злость. Так бы и придушил мерзавцев. «Наливай!» – требую. Миша Лаптев отставил свой баян, налил полстакана, подвинул ко мне: «Пей, Николай Васильич, закусывай». «Сопляк ты, Миша, – говорю ласково. – Наливай как положено». А положено до сих пор у шахтёров, чтоб ты знал, наливать полный стакан, да с верхним мениском. Миша молча долил. Я выпил. «Ещё!» – требую. Миша наливает, а руки дрожат. Все пятеро смотрят на меня как на кретина. «Закусили бы, Николай Васильевич» – предложил кто-то несмело. Ага, думаю, уже на «вы» начали звать. Выпил. Смотрю на них. Вижу – мужики стали трезветь. «Наливай ещё, душа из тебя вон!» – кричу. Федя Махрычев сказал тогда: «Не надо, Васильич. Мы всё поняли». «А поняли, так марш в забой, и чтобы план мне к утру вытащили, мать вашу так и этак!» Мужиков как ветром сдуло. И к утру отчитались: план есть. А я, как только они ушли, тут же у стола и свалился. И проспал у Феди дома до утра. Вот так-то. Вся педагогика.

           – Верю, – сказал я, – Николай Васильевич, и уважаю. Но времена не те, всё меняется. Так, как вы работали с людьми прежде, теперь уже не годится.
           – Хочешь сказать, что старею? – качнул головой Николай Васильевич. – Неправда, я ещё держу жизнь за горло.
           Но доставалось Кузнецову от жизни всё чаще и всё больнее.
           Он стал терять уверенность в себе, срывался, начальству иногда отвечал невпопад. Вокруг как-то незаметно образовалось поле отчуждения. Многие поняли, что в должности помощника начальника участка работать ему недолго. Пошли разговоры о скором выходе на пенсию. Николай Васильевич, конечно, сопротивлялся неизбежному, но как-то вяло.
 
           Однажды в нарядной Кузнецов сидел один.
           Я, как обычно, резко вошёл, тут же прикрыл за собой дверь, и уже начал говорить нечто приветственное.
           – Закрой дверь на замок, – сказал вдруг Кузнецов.
           – Зачем? – удивился я, однако дверь затворил и тут только заметил, что Николай Васильевич немного выпивши.
           Он достал из-под стола бутылку коньяка, откупорил и разлил в два стакана, доверху.
           – Выпей со мной.
           Кузнецов подвинул ко мне стакан, положил рядом бутерброд с варёной колбасой. И в голосе, и в самом виде Николая Васильевича я заметил нечто опустошённое и одновременно торжественное. Ни слова не говоря, подчинился, только спросил глазами о причине застолья.
           – Выпей за упокой души моих отца и матери, – сказал он глухо.
           – То есть? – глупо переспросил я, но сразу понял всю бестактность вопроса и досадливо прикусил губу.
           – Отца я похоронил девять дней назад, а матери сегодня сорок дней.
           Его лицо, простое и открытое, не выражало горя, но стало серьёзным и печальным. Для порядка я осведомился, в каком возрасте почили его родители и, узнав, что оба ушли в семьдесят лет, заметил, что могли бы ещё жить.
           Кузнецов ничего не ответил. Не глядя друг на друга, выпили.
           Через пять минут Николай Васильевич оживился, и тут я узнал, что он вместе с родителями и другими родственниками пережил в Ленинграде блокадную зиму 1941 – 42 годов, что многие из его родных покоятся на Пискарёвском кладбище. Его отец работал на заводе «Красный треугольник». Ели они менее двухсот граммов хлеба в день. Отец стоял у станка под обстрелами и бомбёжками, а сам Коля, ещё пацанёнок, ходил со старшим братом на завод помогать рабочим.
           – Тогда мы достигли такого измождения тела, что, казалось, всё оно состоит из рта, желудка и ног. Желудок постоянно просил, требовал что-нибудь съесть, рот пересыхал и как-то даже усыхал без тренировки, а ноги с трудом таскали и желудок, и рот.
           Николай Васильевич говорил с удивлением, словно сам теперь с трудом понимал, как же выжил тогда.
           – У меня была шапка с длинными, до пояса ушами, как у девчонки, и многие не верили, что перед ними мальчик. Я не разубеждал в этом никого, потому что сходству с девочкой обязан жизнью.
           Голод гнал нас на передний край. Мы с братом переходили через наши окопы и шли на нейтральную полосу. Стояла зима. Холодно. Мороз хватал за уши, за носы. Мы их оттирали постоянно. Убитые кони не портились, только замораживались. Наши и немецкие солдаты ели плохо. Наши, конечно, много хуже. На нейтральную полосу за кониной и те и другие ходить опасались. В детей немцы не стреляли, поэтому конину пришлось добывать нам. Немцы кричали мне: «Карош, руссиш медхен» («хорошая русская девочка») и бросали галеты, разную мелочь, и даже один раз кинули губную гармонику. Она и сейчас у меня хранится. В это время брат резал конину. Иногда и я ему помогал. Резать не противно, если хочешь есть. Почти всю конину относили солдатам в окоп. За это они давали то галетку, то кусок-другой сахара. Так и жили.
 
           – Вывезли меня из Ленинграда весной и отправили в Ярославскую область. Брат к тому времени умер. Отец остался в Питере – он же работал на военном заводе. Мать без него уезжать не захотела. Меня отправили к родственникам в захолустное село. Недавно я навестил те места. Дома почти все заколочены, только в четырёх живут старики. И ходят в лаптях.
 
           – Хорошо помню случай в поезде. Нам, блокадным, есть не давали, только пить – чай и компот. Многие не выдерживали, съедали немного каши, и тут же умирали. На станции Мга их сложили вповалку, один на одного, и оставили. Мы же поехали дальше. К смертям я привык к тому времени, не боялся трупов. Они для меня как бы не существовали. Наверно, это душа так защищалась, чтобы не сойти с ума.

           – До сих пор у меня хранится фотокарточка. Если хочешь, принесу, покажу тебе. Посмотришь на меня молодого и страшно худого. Сфотографировали меня с братом в разбомбленном доме, той самой зимой, в пальто и шапке с длинными, до пояса ушами, как у девчонки.
           Николай Васильевич замолчал, ушёл в себя, куда-то далеко отсюда, в то время, где у большинства людей хранится детство. Впрочем, к большинству он не принадлежал, но никто и никогда не посмел бы упрекнуть его в этом. Вместо детства судьба выделила ему нечто иное.
           Несколько дней спустя я увидел ту фотографию. Прошло семь лет, но и теперь в моей памяти глаза тех блокадных детей. Остальное забылось, но не глаза. Нет на свете ничего, что смогло бы их вытравить из памяти. Наверно, так смотрят абхазские старики. Но те прожили на земле по сто и более лет, а Коля и Саша Кузнецовы – вместе двадцать три.

           На пенсию Николай Васильевич уходил тихо. Он всё понимал, и на следующий же день переоформился рабочим на том же участке. Помощником начальника назначили молодого специалиста, сразу же развившего бурную деятельность. Затем его «сняли», назначили другого. И такая чехарда длится уже много лет.
           Николай Васильевич после выхода на пенсию честно трудился, но я его видел реже. Обычно мы здоровались, торопливо интересовались самочувствием друг друга, и спешили каждый по своим делам.

           На днях снова увиделись. Что-то необычное показалось мне в его фигуре, во взгляде, но что, я сразу определить не смог.
           Он сказал:
           – А знаешь, я, наверно, скоро уеду.
           Я даже не спросил о причине, и только якобы понимающе и довольно глупо кивнул. Помню, мне срочно потребовалась какая-то очень важная бумажка, и я побежал по коридору сломя голову.
           Только через несколько дней мне сказали, что Кузнецов уехал на родину, в Ярославскую область. Уехал через два дня после похорон своего друга Лаптева. Вскоре за ним выехала жена.
            Что-то мучило меня. Какое-то воспоминание не давало покоя. Нечто недосказанное не позволяло забыть всю эту историю, как забывались многие события и люди, чьи судьбы задели по касательной и ушли в никуда. Что-то в нашем последнем, прощальном разговоре заставляло с волнением снова и снова вспоминать его весь, каждое слово.

           И только вчера я понял, что это: меня поразили его глаза, точь-в-точь такие, как у столетних абхазских стариков. И такие, как на том блокадном снимке, где им с братом на двоих всего двадцать три года.

3 февраля 1985 года.





КАМЕРА ОЖИДАНИЯ

РАССКАЗ

           Подходя к вертикальному стволу, Рябов почувствовал, как навалилась усталость, особенно она ощущалась в ногах. Позади остался долгий, с непривычки изматывающий путь к угледобывающему участку, а потом – длинная, словно собачья песня, угрожающе грохочущая лава, по которой пришлось частью ползти, частью – пробираться, согнувшись в виде приплюснутого знака вопроса. Выбравшись из угольного забоя, Рябов осилил затяжной подъём по наклонной выработке – так называемому «уклону», когда сердце подпрыгивало, казалось, к самим глазам, и отчаянно свистел воздух в лёгких. Но он бодрился, не желая отставать от начальника участка, легко и быстро идущего впереди него, забывал даже о навешанных на тело дополнительных килограммах в виде тяжеленных литых сапог, аккумулятора, самоспасателя, и считавшегося невесомым довеском шахтного интерферометра ШИ-3.
           Рябов уже семь лет работал в аппарате так называемого «объединения» – вышестоящей управленческой структуры, поэтому от шахты порядком отвык, а вдобавок ещё и раздобрел на свежем воздухе, от спокойной жизни «от сих до сих». Когда наконец подъём остался позади, на горизонтальной выработке – полевом штреке – начальник участка, крепкий мужчина из молодых, долговязый и худой, критически оглядел Рябова,  приветливо улыбнулся и вежливо предложил немного остыть перед последним отрезком пути, ведущем напрямую к посадочной площадке вертикального ствола.
           – А то после горячей лавы можно и насморк схватить, – сказал он и, чтобы не задеть самолюбие Рябова, добавил:
           – Я сам попервах часто простужался. Выбежишь из уклона сюда, хватанёшь глоток холодного воздуха, – и насморк готов.
           Рябов не отвечал, только рукавом «спецовки» утирал мокрое от пота лицо. Он позорно забыл фамилию молодого начальника, и сейчас безуспешно силился вспомнить.
           Генеральный директор «объединения» направил сюда Рябова, чтобы оценить на месте, как идут на шахте дела, и лично доложить. Участок долго работал неритмично, и прежнего начальника «сняли», поставив ему взамен молодого и энергичного инженера, прежде работавшего здесь в должности горного мастера. Прошло всего два месяца, а дело сдвинулось. Хотя план по добыче угля ещё не выполнялся, но из лавы полезное ископаемое выходило на поверхность в гораздо большем количестве. Оценить сделанное, представить свои соображения и требовалось сегодня от Рябова. Соображений пока не вырисовывалось никаких, а сидели глубоко в душе только раздражение и обида на «генерального» за  то, что тот вытащил его из уютного кабинета и отправил сюда, на тысячеметровую глубину, где даже вода, льющаяся из кровли, оказалась ничуть не прохладнее тёплого чая.
           Рябов отвинтил крышку алюминиевой фляги, отпил пару глотков, поперхнулся и выплюнул: газировка тоже стала тёплой, и от углекислого газа казалась прокисшей.
           Раздражение резко возросло.
           – Пойдём, – буркнул Рябов, вставая. – Время не ждёт.
           – Пойти-то можно, – вздохнул молодой начальник, – только ещё рановато. Придётся около часа мёрзнуть под стволом.
           – Почему? – удивился Рябов.
           – Раньше времени не вывезут. Там стоит такой противный дядька, он никого не выпускает раньше конца смены.
           – Чепуха, – рассердился Рябов. – Меня вывезут, когда я захочу.
           Начальник участка пожал плечами и нехотя поднялся. Теперь он шёл позади Рябова, неожиданно бодро рассекавшего мощный поток летящего навстречу свежего воздуха.
           Неподалёку от ствола Рябов вдруг почувствовал, что тело резко остыло, и появилось неприятное пощипывание в носу.
           «Щенок! – ругнул он про себя начальника участка. – Не мог удержать меня на месте там, при выходе из уклона. Ещё бы немного остыть, и всё могло обойтись. Чёрт возьми, –  день сегодня с утра не задался!»
           Вот и камера ожидания у вертикального ствола. Рябов тяжело опустился на скамью и громко засопел, проверяя, как работает нос. Работал он плохо – одну ноздрю уже успело заложить.
           Начальник участка сел рядом и прикрыл глаза.
           В камере ожидания сидя дремал стволовой. Какой-то громадный хмурый шахтёр со слабо выраженными восточными чертами лица ходил взад и вперёд, исподлобья рассматривая Рябова и молодого начальника. «Наверно, это и есть тот самый ”дядька”» – подумал Рябов.
           – Когда придёт клеть? – спросил он в никуда.
           Никто не ответил.
           – Кто такие? – вдруг зычно спросил ”дядька”, остановившись напротив Рябова.
           Тот молчал, считая ниже своего достоинства вступать в разговор с неизвестным человеком. Молодой начальник разлепил веки и ответил за обоих:
           – Неужели, Хакимыч, не узнал? Я Корниенко, начальник шестого участка. А этот товарищ – из руководства объединения.
           – А-а, – протянул Хакимыч, – так ты и есть новый начальник…
           – Вывези нас, Хакимыч, – перебил его Корниенко. – Нас главный инженер ждёт.
           – Нельзя – ответил ”дядька”, неприязненно разглядывая молчавшего Рябова. – Ты же знаешь порядок. Клеть пойдёт не раньше часа. Не знаю уж, отправлять вас на ней, или нет. Директор приказал раньше конца смены никого не вывозить.
           – Да ты что, Хакимыч? – возмутился Корниенко. – Это же человек из «объединения». Его нужно срочно вывезти.
           – Не знаю, не знаю, – отрезал Хакимыч и отошёл.
           – Это что же, полтора часа ждать? – вскинул брови Рябов. – Он у вас тут с ума сошёл, или как?
           Корниенко только развёл руками.
           Хакимыч услышал слова Рябова, и его большое тело дрогнуло. Однако «дядька» не остановился, точно карьерный самосвал-гигант, который не может затормозить сразу.
           Из-за поворота в камеру ожидания несмело вошли два шахтёра с потушенными лампами. Хакимыч услышал движение, остановился и мгновенно бросил тело назад, разворачиваясь на ходу. Увидев его, вошедшие непроизвольно присели, но тут же выпрямились и с шумом бросились бежать в ту сторону, откуда пришли. Хакимыч улыбнулся, хмыкнул, довольный собой, и снова принялся ходить взад-вперёд. Сходство с самосвалом исчезло, теперь он походил на бдительного часового. Белая каска, надвинутая на глаза, делала сходство почти полным.
           Рябов заскучал. Снова почувствовал, что заболевает, и громко высморкался. Хакимыч снова вздрогнул, перестал ходить и подошёл к стволовому.
           – Миша, – позвал он, толкнув сидящего в плечо.
           – Что? – вскочил стволовой, вытаращив испуганные глаза.  – Клеть пошла?
           – Какая клеть, дурило, – мирно сказал Хакимыч. – Ещё полчаса.
           – А, – сказал тот и сел.
           – Ты послушай, Миша, что сын пишет, – продолжал Хакимыч. – Ты же знаешь, он у меня сейчас служит.
           – Угу, – кивнул Миша, снова закрывая глаза.
           – Да ты слушай, – не отставал Хакимыч.
           Рябов повернул голову в сторону говоривших, ведь всё равно делать было нечего.
           – Ну служит, ну и что? – сонно передёрнул плечами стволовой.
           – Как – что? Он в Германии служит, – заявил Хакимыч с гордостью в голосе.
           – А я в Средней Азии полтора года оттрубил, – пробормотал Миша равнодушно.
           Хакимыч досадливо поморщился, но, заметив, что Рябов прислушивается к  разговору, воспрянул духом и теперь говорил для двоих.
           – Вчера получил письмо от него, – сказал он горячо. – Пишет, что возили их в какой-то город. Название я не разобрал, похоже на Виймар.
           – Наверно, Веймар, – предположил Рябов.
           – Может быть, – согласился Хакимыч. – Водили их по городу, а город, пишет, очень красивый, старинный.
           Рябов важно кивнул, соглашаясь.   
           – А потом их повели в музей ихнего писателя, по-моему, Готте.
           – Наверное, Гёте, – поправил Рябов.
           Хакимыч недовольно поджал губы и буркнул:
           – В письме написано ясно: Готте.
           – Не может быть, – упорствовал Рябов. – Там есть музей Гёте, а не Готте.
           – Вы что, были там? – повысил голос Хакимыч.
           – Нет, но я знаю.
           – Много вы тут все знаете, – раздельно произнёс Хакимыч. – Раз сам не был, так и говорить нечего. А сын там был, и пишет: Готте.
           Рябов иронически усмехнулся. Настроение снова возвращалось к нему, даже в носу перестало щипать. Рябов почувствовал себя борцом за истину, и отступать не желал.
           – Ну и что же им показали в музее этого Готте? – громко спросил он, даже не пытаясь подавить улыбку.
           Корниенко открыл глаза и незаметно толкнул Рябова в бок: мол, не зарывайся. Но Рябов не шевельнулся. Он ждал ответа.
           Хакимыч демонстративно отвернулся и сказал, обращаясь уже к одному стволовому:
           – Музей как музей, ничего особенного: комнаты, кабинеты, столы, кровати. Да, там ещё композитор какой-то жил, фамилия у него интересная: Лист, Франц Лист.
           – Да, Франц, или иначе – Ференц Лист, венгерский композитор, – снова вмешался Рябов. 
           Кисти рук Хакимыча сжались в кулаки, Казалось, он даже застонал, но в сторону Рябова не повернулся.
           Стволовой испуганно косился то на Хакимыча, то на Рябова. На всякий случай даже немного отодвинулся.
           Неизвестно, чем бы всё кончилось, но тут подошли двое молодых шахтёров, одинаково чёрных от угольной пыли, они напоминали персонажей из сказки – братьев-трубочистов. Вошли быстро, весело разговаривая, и не обращая никакого внимания на Хакимыча, с независимым видом уселись рядом с Корниенко. От такой наглости Хакимыча передёрнуло, он вскочил и, не разжимая кулаков, набросился на вошедших.
           – Кто такие? – рявкнул он, горой нависая над головами шахтёров. – Быстро называйте свои фамилии и табельные номера!
           – Отстань, Хакимыч, – махнул рукой один из них и повернулся к товарищу, чтобы продолжить прерванный разговор.
           – Что? – побагровел грозный ”дядька”. – А ну-ка!
           И он сорвал каску с головы шахтёра, чтобы прочесть табельный номер, выбитый на прикреплённом сбоку жетоне.
           Шахтёр ошалел от неслыханной выходки Хакимыча и вскочил, пытаясь отнять каску. Среди сидевших послышался глухой ропот.
           – Что ты делаешь? – кричал пострадавший. – Я Кириллов, помощник начальника девятого участка, а это – Семченко, наш механик. Я не позволю так обращаться с нами!
           Он вырвал наконец каску из рук Хакимыча, но не сел, а продолжал снизу вверх, тяжело дыша и смешно набычившись всей своей щуплой фигуркой, сверлить взглядом попавшего впросак Хакимыча. Стало ясно видно, что Кириллову едва ли больше двадцати пяти лет. Механик выглядел немного старше.
           Хакимыч, почуяв, что лучшая защита – нападение, проворчал, впрочем, без былого ожесточения:
           – Ну и что ж, что механик и помощник. Порядок для всех один: раньше конца смены не выезжать.
           – Смотря какой смены, – возразил до того молчавший механик. – Мы в шахте уже одиннадцать часов, ещё с ночной. Ездили на аварию.
           – Со мной ещё никто так не обращался, – медленно и злобно говорил Кириллов. – Я сегодня же доложу директору, что ты тут вытворяешь.
           Кириллов ещё продолжал возмущаться, но Хакимыч уже отвернулся, скрывая досаду в уголках глаз.
           Наблюдая за произошедшей сценой, Рябов чувствовал большое удовлетворение. Он локтем незаметно в бок подталкивал начальника участка и хитро подмигивал, но Корниенко только страдальчески кривил лицо, в принуждённой улыбке раздвигал губы и старался отодвинуться. Происходившее явно тяготило его, он порывался вмешаться, но не знал, как это сделать, не роняя свой авторитет.
           «С-гор» пробили сигналы. Миша-стволовой подбежал к своему аппарату, подтвердил их, подёргав рукоятку, – и клеть, всё это время висевшая в стволе на отстое, плавно опустилась.
           Корниенко с Рябовым и Кириллов со своим механиком встали, поправили самоспасатели и двинулись было к стволу, но Хакимыч, проявив неожиданную ловкость, тигриным броском перерезал путь и расставил руки.
           – Не пущу, – сказал он тихо, но твёрдо. – Выедете, как и положено, в два часа.
           Рябову захотелось плюнуть в его огромную, разом вытянувшуюся физиономию. Он беспомощно оглянулся, посмотрел на Корниенко в поисках поддержки.
           – Я же говорил, что нужно было подождать. Всё равно этот чёрт не выпустит. Директор дал ему такое право. Я сам слышал.
           – Я буду жаловаться генеральному, – несмело боролся Рябов. – Я этого так не оставлю.
           – Хоть их вывези, – показал Корниенко на Кириллова и механика. – Они же с ночной смены.   
           – Не пущу, – упрямо талдычил Хакимыч.
           – Хорошо, – спокойно сказал Кириллов, – мы подождём. Это его последняя выходка, я даю слово.
           Хакимыч ухмылялся.
           «С-гор» дали четыре сигнала. Это означало, что наверху клеть заполнена и готова к спуску людей. Миша подтвердил сигналы, и пустая клеть медленно поползла снизу вверх.
Рябов проводил её тоскливым взглядом, сплюнул в бессильной ярости, и снова уселся на скамью.
           Прибыла клеть «с-гор». Ещё не успевшие выпачкаться лица шахтёров, спешащих на людскую вагонетку, прозванную «каретой», удивлённо вытягивались, заметив сидящих на скамьях руководителей участков.
           – Чего начальство держишь, Хакимыч? – восклицали те, что побойчее. – Совсем заморозишь отцов-командиров. Кто нам тогда «наряды» будет выдавать?
           – А самого жирок греет, – так же весело подхватывали другие. Смотри, какие щёки отпустил: из-за спины видать.
           – Живот подтяни, Хакимыч, – смеялись некоторые, стараясь побыстрее пробежать мимо. – А то смотри, брюхом весь мел со стен вытер.
           В ответ нёсся дружный хохот напиравших сзади.
           Хакимыч метался по камере, стараясь поймать пересмешников, но народ был проворный, поджарый, и грузному медведистому Хакимычу оставалось только сопеть и отплёвываться.
           Камера ожидания опустела, но ненадолго: время приближалось к двум, и её начали заполнять шахтёры, отработавшие смену.
           Хакимыч подождал, пока соберётся человек двадцать и, совершив длинный бросок, встал за их спинами. Затем торжественно достал из нагрудного кармана объёмистый серый блокнот с торчавшей из него шариковой ручкой и, наклоняясь к каждому, переписывал с жетонов табельные номера.
           – Пиши, пиши, Хакимыч, – поощрительно улыбались шахтёры. – Мы из электровозного гаража, работаем с семи до часу, нас можно записывать. И этих тоже запиши, они маркшейдеры, им можно хоть когда выезжать. И этого ушастого запиши: у него жена рожает, его горный мастер отпустил.
           – Там посмотрим, кто кого рожает, – ворчал Хакимыч, но с довольным видом, с сознанием важности исполняемой работы.
           – Конечно, конечно, – тут же передразнил чей-то насмешливый голос. – Вот если бы твоя Дуська рожала...
           Последовало такое забористое окончание, что даже Хакимыч крякнул и повернулся, отыскивая взглядом говорившего, но все скалились одинаково и беззлобно. Полагалось ответить на вызов остротой такого же качества, но Хакимыч слишком долго её придумывал, выпучив маленькие глазки и на секунду даже окаменев с растопыренными руками, и это вызвало новый взрыв хохота.
           Беспомощно матюкнувшись, Хакимыч тяжело взгромоздился на своё скрипучее место рядом со стволовым, и часто заморгал, удерживая слёзы.
           – Всегда так, – шептал он, едва шевеля губами. – Ничего не боятся, паршивцы. Не бить же их, в самом деле.
           – Молишься, Хакимыч? – не отставал тот же голос. – Ты, случайно, не баптист?
           – Нет, – протянул кто-то. – Куда ему в баптисты: те не матюкаются и водку не пьют. А Хакимыч парень не промах. Ты глянь на его нос… Вот это нос!
           Не только нос, но и вся физиономия ”дядьки” посинела, так что даже Рябов улыбнулся. А вокруг хохотали. Страшно хохотали, с надрывом. И в смехе шахтёров уже угадывалась ненависть.
           Хакимыч сидел раздавленный, расползшийся по скамье, и молчал. Он даже не встал, когда опустилась клеть и шахтёры «с-гор» промчались мимо. Сидельцы из камеры ожидания, почуяв, что бояться нечего, обгоняя друг друга, ринулись к стволу. Рябова, Корниенко и помощника с механиком толпа понесла вместе со всеми. Растерянный стволовой, бросив на Хакимыча вопросительный взгляд, не дождался от него указаний и отбил сигналы.
           Рябов, зажатый со всех сторон в переполненной клети, всё же сумел взглянуть на часы. Они показывали без четверти два.
           – Что за мужик этот Хакимыч? – спросил Рябов, нащупав локоть начальника участка.
           – Я его мало знаю, – нехотя ответил Корниенко. – Чуть-чуть свихнулся на ловле тех, что пытаются выезжать из шахты раньше времени.
           – Ещё бы не свихнуться, – сказал кто-то из-за спины. – Первая жена померла при  родах, и ему пришлось одному с младенцем нянчиться, а вторая уже сколько лет родить не может. Вот и звереет.
           – Да не так было-то, – перебил кто-то слева. – Насчёт второй жены всё правильно, а первую он сам замучил.
           – Что? – возразили справа. – Что ты несёшь? Не знаешь – не болтай.
           Разгорелась перепалка. Рябову стало скучно. Его перестала занимать история жизни Хакимыча. В голове снова колом встал вопрос, что же докладывать генеральному.
           Неожиданно Рябов почуял, что в голове начинают узелками завязываться свежие соображения насчёт работы инспектируемого участка, и мысли, несомненно, дельные. Настроение пошло вверх, обгоняя стремительно поднимавшуюся клеть. Насморк улетучился безвозвратно и уже забылся. Рябов почувствовал даже благодарность генеральному за то, что послал сюда именно его, грамотного и толкового инженера.


           А внизу Хакимыч продолжал сидеть в той же позе и тихо жаловался стволовому:
           – Ну скажи мне, Миша, почему народ пошёл такой бестолковый? Почему сказать ничего нельзя, чтобы тут же не осмеяли? Не бить же их, в самом деле, – повторил он снова.         
           – Да, народ разбаловался, – поддакнул Миша, зевая. – Начальство уважать перестали. Ты с ними построже, Хакимыч.
           И Миша украдкой усмехнулся.
           – Да, да, – согласился Хакимыч серьёзно. – Спуску давать нельзя. Ты знаешь, Миша, а сын-то…
           Но Миша уже побежал отбивать сигналы. «С-гор» пришла ещё одна клеть.

1982 г.










СОДЕРЖАНИЕ

СТИХОТВОРЕНИЯ

  «А родина только одна…»……………………………………………………………...5 
  «Опять с небес, где звёзды и орлы…»…………………………………………………7
  «За домом старый террикон…»………………………………………………………..9
  ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ…………………………………………………………………11
  «Шумел на воле детский сад…»……………………………………………………...12
  ДЕНЬ ШАХТЁРА……………………………………………………………………...15
  «Который год живу я на планете…»…………………………………………………16
  «Я еду очень долго. На родину. Домой…»…………………………………………..18
  «Кто в шахте не бывал, с того и спросу нет…»……………………………………...20
  ДЯДЯ МИША…………………………………………………………………………..22
  СПОР……………………………………………………………………………………24
 «На улицах зажгутся фонари…»………………………………………………………26
  ДОНЕЦК………………………………………………………………………………..28
  ЛУННЫЙ ДОНБАСС………………………………………………………………….30
  В КАБАКЕ……………………………………………………………………………...32
  ШАХТА…………………………………………………………………………………34
  ГОРНЫЙ МАСТЕР…………………………………………………………………….36
  В ШАХТЕ………………………………………………………………………………38
  ЗАБАСТОВКА…………………………………………………………………………40
  НОЧЬ ДИРЕКТОРА ШАХТЫ………………………………………………………..42
  СНЕГ……………………………………………………………………………………44
  «Летний вечер. В дымке тает…»……………………………………………………..46


РАССКАЗЫ

ДЯДЯ СЕРЁЖА…………………………………………………………………………49
ЖИЗНЬ НИКОЛАЯ КУЗНЕЦОВА…………………………………………………….54
КАМЕРА ОЖИДАНИЯ…………………………………………………………………62