Малость

Григорий Марговский
Начиная с девятого класса, я часто посещал юношескую библиотеку им. Янки Купалы, где первым моим квалифицированным гидом по миру книг стала Люба Розенталь. Щуплая, в круглых очочках, страдавшая язвой желудка, она была старше меня лет на десять. В Минске в те времена авторы Серебрянного века были в дефиците, и Люба «по блату» выдавала мне, на день-два, Пастернака, Мандельштама, Волошина, Анненского из большой серии «Библиотеки поэта». Кроме того, я по выходным просиживал часами в читальном зале, конспектируя всё подряд: воспоминания Эренбурга, статьи опоязовцев, «Мимесис» Ауэрбаха. Не помню где и у кого я прочел о немецком поэте Клопштоке, говорившем: «Во всем мире я хотел бы воспеть только каплю, повисшую на ведре!» Но этот афоризм я тогда же занес в свою серую общую тетрадку, на всякий случай.


Прошли годы, и, намаявшись в шумных израильских ресторанах и фабричных цехах, я наконец-то устроился на полставки в муниципальную тель-авивскую библиотеку «Бейт-Ариэла». Директриса Нурит Либман, сухощавая венгерская еврейка с рентгеновским взглядом, определила меня расставлять книги в абонементном отделе. Я быстро освоился на новом месте, катя перед собой скрипучую тележку и перебирая мысленно ивритский и английский алфавиты. Убедившись, что я лихо справляюсь, она добавила мне читалку, а затем еще навесила отдел периодики и зал детской литературы. Поскольку же я вел себя как стойкий оловянный солдатик, выстраивая тома на стеллажах в нужном порядке и укладываясь в назначенные сроки, ей показалось и этого мало. Нурит спустила меня на лифте в пустынное книгохранилище и велела наводить там порядок каждую пятницу, накануне шабата.


Представшая мне картина ошеломила бы кого угодно: развалы почерневших дореволюционных изданий, легендарный альманах «Еврейская старина» вперемешку с катковским верноподданническим журналом «Русский вестник». Прижизненное издание рассказов Кафки с дарственной надписью от самого Макса Брода, диалоги Платона и трактаты Спинозы – бок о бок с вольнодумными речами Вольтера и Гельвеция: и все это на языке оригинала, вот что удивительно! Впрочем, неудивительно. Народ-изгнанник, привыкший менять наречия как перчатки, перебегавший то и дело с одного материка на другой (заварив на предыдущем очередную кашу и отчасти предвидя последствия), в лице образованнейших своих представителей, всегда пытался захватить с собой в дорогу свое культурное наследие. Для русских евреев это были романы Толстого и Жаботинского, стихи Пушкина и Фруга, для польских и немецких – другая какая-нибудь гремучая смесь.


Через некоторое время я и тут добился успехов. Всё огромное (и, к счастью, охлаждаемое кондиционером) помещение я разбил на секторы: сперва по языкам, затем по векам и темам. Попутно приходилось не только разгребать многоэтажные стопки по углам, но и вскрывать пыльные мешки, в которых хранились подшивки. Помню как меня поразило: залежи газеты «Ха-Арец», чуть ли не ровесницы «Декларации Бальфура», оказались невостребованны в течение многих десятилетий, я впервые извлек их из забвения, протер и расставил по хронологии! От директрисы Нурит я благодарности за это так и не дождался: наоборот, она неумолимо сокращала мне часы. Работы наваливала всё больше – а зарплату урезала. Вероятно, полагала, что мы, русские, всё выдюжим, нам не привыкать. А, быть может, мстила мне за советские танки в Будапеште в 56-м году?.. Зато мое рвение отметил заведующий книгохранилищем Йоханан, который по расписанию должен был появляться там в другие дни недели, но однажды заглянул нарочно – чтобы выразить мне свою признательность.


Это был высокий широкоплечий интеллектуал лет семидесяти, носивший вязанную кипу, родом из Базеля, из тех мужчин, кто не седеет до глубокой старости: вот почему его светлые волосы, в сочетании с голубыми глазами, не оставляли сомнений в арийском происхождении. Йоханан рассказал мне свою историю: сразу после войны он решил пройти гиюр, поскольку его близкий друг, сионист, потерявший в концлагере всю семью, засобирался в Палестину. Этнический швейцарец приплыл вместе с ним в Хайфу – и буквально в первый же день, на пристани, встретил свою будущую жену, беженку из Каира. К моменту рассказа, у них было трое детей и десять внуков: никто, кроме Йоханана, разумеется, по-немецки уже не говорил (равно как и по-арабски).

Часами, взахлеб, мы беседовали с ним на иврите о прошлом и будущем человечества, о траекториях развития культуры – философии и литературы в особенности. Йоханан считал деятельность «венского кружка» роковой ошибкой, уж не говоря о социал-демократии. «Не стоило разрушать рыцарское сознание рывками, это надо было делать постепенно, не идя на поводу у тщеславия, - вдумчиво рассуждал он. - В конечном счете, идеи Маркса и Фрейда верны: это доказало время. Но «прибавочная стоимость» и «эдипов комплекс» выбили почву из-под ног у заносчивых европейцев, с их родовым мышлением, пышными церемониями и морганатическими браками. Вырождение аристократов и без того шло бы полным ходом, массированное разоблачение в печати не было насущной необходимостью: евреям просто следовало скромно отойти в сторонку. Они могли бы генерировать свои идеи, продукт врожденной гениальности, дарованной светом Торы, и исподволь, незаметно внушать их представителям титульных европейских наций. Не выпячивая собственных заслуг – но жертвуя эти свои прозрения бескорыстно, как это делал и делает Барух Кадош: передавая их по эстафете тем, кому распространение реформ и прогресса в обществе могло бы сойти с рук по праву рождения».


В том числе мы много говорили о поэзии. Йоханан очень гордился историей своего народа: «Швейцарцы отстояли свободу и независимость с оружием в руках, - констатировал он, – и в этом смысле очень напоминают израильтян!» К сожалению, сокрушался книгочей, наша литература не столь преуспела как немецкая: даже самый выдающийся наш герой Вильгельм Телль – и тот увековечен Шиллером... Однажды, разбирая ветхие редкости, я наткнулся на сочинения Фридриха Готлиба Клопштока. Гигантская, в двадцати песнях, «Мессиада», поэма о смерти на кресте Иисуса Христа, написанная античными стихами, считалась главным опусом немецкого эпика: при жизни ему пели дифирамбы, содержали за счет казны, издавали в роскошных переплетах с золотым тиснением. «Смотри, Йоханан! – воскликнул я. – Я слыхал об этом поэте еще в пятнадцатилетнем возрасте! А кто помнит его теперь, скажи? Он всеми забыт, увы: особенно в наших левантийских широтах...» – «Ну, видишь ли, – похлопал он меня дружески по плечу, – так ведь сегодня можно сказать практически о любом поэте».


Полтора года я проработал в «Бейт-Ариэле», зачастую чувствуя себя первопроходцем. Столько безвестно заброшенных книг удалось мне вернуть к жизни за это время! Сотрудники сообщали мне по секрету, что Нурит мною очень довольна. Да она и сама не скрывала этого: иной раз поджидала меня на вахте, переминаясь с ноги на ногу. «Грегори! Наконец-то ты пришел, мы тебя тут ждем с нетерпением! Без тебя работа не спорится, все столы в залах просто завалены книгами...» При этом, у меня всё меньше часов, всё меньше денег. Не выдержав подобного цинизма, сочетания дежа вю повторной дискриминации с изысканным восточным лицемерием, я хлопнул дверью. Директриса, которой я высказал всю правду в глаза, нисколько не смутилась: подписала письмо об увольнении – чтобы я первое время получал хоть какое-то пособие. Но с Йохананом мы продолжали перезваниваться. Базель, где он родился и вырос, представал мне в лучах всечеловеческой славы: ведь именно там в Средневековье печатались первые инкунабулы, мудрый историк Якоб Буркхард вел перипатетические беседы с холериком Ницше, и вдобавок именно там затеял свой первый съезд прозорливый Герцль – уже почуявший неладное в лукавых завихрениях эпохи.


Очень жалею, что так и не посетил его на дому: Йоханан не раз приглашал меня в гости – хотел познакомить с женой-египтянкой и всей своей большой семьей (жили они где-то на улице Аяркон в Тель-Авиве, прямо на берегу моря). Однако жизнь закрутила, я начал снова много писать, издавал свои первые книжки, карманного формата, участвовал в каких-то чтениях и конференциях, пытался поступать в аспирантуру... Почему Клопшток упомянул каплю, повисшую на ведре? В какой-то момент меня осенило: потому что в одной-единственной капле отражается весь мир. Лирика его в итоге снискала ему куда большую популярность нежели весь его пудовый эпос. Я отнюдь не немец, пестуемый любимой и любящей Германией, не возродитель отечественной поэзии и не воспеватель национального духа. Страны и народы трепали меня так, что я уже и не помню толком где я и кто я. Следы мои смыло волнами со средиземного песка: так же как их смыло дождем с минских, московских и нью-йоркских тротуаров. Я, конечно же, написал две больших эпических поэмы – «Илья Зерцалин» и «Зерцалин в Америке», в которых выгляжу эдаким современным Клопштоком... правда, без соответствующего аксессуара. Но меня с этим странным и малоизвестным автором роднит совсем другое. Несколько лет назад, прогуливаясь по бостонской набережной, я увидел декоративно оправленные в бронзу бульварные часы, с как бы стекающей с них морской пеной, и написал стихотворение «Малость». А вскоре невероятно талантливая Ольга Франс сочинила к нему мелодию и сама исполнила нашу песню. Вот этой-то малостью я и дорожу всю жизнь: спасибо, Господи, за всё!