13. Темнота хриплый смешок тишина овации

Геннадий Киселёв
Последние замечания, пожелания, наставления сделаны, можно вернуться в кабинет.
Режиссёр никогда не смотрел премьерные показы спектакля из зала. Причина проста. Горячечное дыхание зрителей, неизбежное покашливание, приглушённое обсуждение происходящего, не то чтобы раздражало его, нет. Его творение создавалось ради этого неповторимого момента. В зале решалась судьба новорождённого. Он был благодарен тем, кто, отложив в сторону повседневные дела и заботы, спешил на встречу с его детищем. Его интересовало мнение зрителей много больше газетных критических или хвалебных публикаций. Когда занавес падал, он проникал в расходящуюся толпу, с жадностью ловил любое высказывание о сыгранном спектакле.
Но сейчас право выносить приговор принадлежало только ему.
Он запер дверь кабинета, хотя отлично знал, что никто не побеспокоит его в эти священные часы.
Включил на полную мощность трансляцию.
Послышались обычные приготовительные шумы. Мыслями он был там, среди соратников по общему делу.
— Даю третий звонок, — прозвучал голос помощника режиссера.
Он поморщился и убавил звук.
— Господам артистам приготовиться. Поручик Григорьев, займите своё место. Убийцы Лунина, ваш выход не с правой стороны кулис, а с левой, пора бы запомнить. Матвей Спиридонов… ой… — раздался короткий смешок, — господин Забайкальский, пройдите на свой топчан. Напоминаю, сцену сговора поручика с вашими убийцами будете лицезреть оттуда.
— Что за чертовщина, откуда взялся этот Забайкальский? — Режиссер поднялся и схватил покоящуюся на тумбочке программку к спектаклю. — Действительно: Лунин — М. Забайкальский. А-а-а, — расхохотался он, — меня же Заведующая труппой предупреждала, что новоявленный талант пожелал обзавестись псевдонимом. Мне тогда было не до этой чепуховины, махнул рукой, она приняла это как согласие.
— Внимание, убираю свет, пошёл занавес. Музыка. Ни пуха, ни пера, господа артисты.
— К чёрту, — прошептал Режиссёр и упал в кресло.
Он сидел недвижимо, никак не реагируя на то, что творилось на сцене.
И только тогда, когда Лунин с болью произнёс:
— Мне было тридцать семь. Тридцать семь –—это Рубикон в империи. Пройди благополучно тридцать семь, и всё! Кто не помрет, кого не удавят, кто согласится окончательно жить подлецом — дальше покатится потихонечку, ладненько к смерти. В тридцать семь завершается человек: вырастил до предела свою здоровую мощную плоть и верит, что навечно. А жир все равно на бойню пойдет, на корм червям и листьям. Ох, как гонит он мысль эту. И вот в тридцать семь я жил в твоей Польше, готовясь вступить на последнюю прямую дорогу к смерти...
Режиссёр опустил голову и прошептал:
— Мне тоже тридцать семь. Дом не построил, всю жизнь мотаюсь по театрам, проживаю в казённом жилье. Жёны растят моих детей без меня. Книг не написал. Стоп… издал, кажется, какое-то пособие по мастерству актёра. Дерева… сажал деревья на городских субботниках. Ставил спектакли. Зачастую шёл на компромисс, когда предлагали смягчить, урезать, выкинуть текст, без которого острое блюдо превращалось в манную кашу. И даже звёздный час, а эта постановка — мой звёздный час, что бы потом не говорили критики, — пустил под откос. Не дрался за него до крови. Как там, у Сергея Александровича Есенина: «Если раньше мне били в морду, то теперь вся в крови душа». Только что и умею, отплёвываться и ныть в тряпочку.
— Вы рассказали мне, как могли бежать и не бежали... и как никого не выдали на допросах... — послышался в динамике голос Первого  мундира.
— Эту сцену, торопыга, тебе так и не удалось выстроить, как надо, — обругал себя Режиссёр. — Послушаем, как удастся справиться актёрам.
— Я вас ненавижу! — слезливо промолвил Первый мундир. — Зачем вы меня мучаете! Да, я выдал Шаховского! У вас нет семь, а у меня старуха мать! И сестра...
И я не выдержал! Некоторых сажали в кандалы и пытали, если понимали, что слаб, несчастный.
— Ты назвал «несчастными» выдавших тебя. Ты им простил? — жёстко спросил Лунин.
— Я простил? Да смею ли я после того, что сделал сам. Я люблю их, — с вызовом выкрикнул Первый мундир.
— Они любили друг друга и оттого понимали, — с сожалением произнёс Михаил Сергеевич. — Они все вместе, а я чужой, гордец. Я вернулся тогда в свою клетку. Дверь была открыта. И вдруг сквозь решетку из соседней камеры я услышал голос Муравьева-Апостола. Он читал стихи по-французски. «Задумчив, одинок, я по земле пройду, не знаемый никем. Лишь пред концом моим, внезапно озаренный, узнает мир, кого лишился он». И я вдруг понял... Я приехал сюда тем прежним, сытым гордецом. Но сейчас, среди слез и мук, пройдя путь страдания, я пришел в счастливейшее расположение духа. Плуты! Временные человеки! — заорал Лунин. — Прекрасный приговор вы мне преподнесли господа!
— Справились, — с облегчением промолвил Режиссёр. — Ай да Забайкальский, ай да Заслуженный артист!
Он снова застыл в кресле.
— Есть времена, когда единственное положение, достойное человека, — на кресте! — лихорадочно продолжал Лунин. — И вот с креста моего, после двадцати лет каторги, уже выйдя на поселение, я опять начал регулярно отправлять письма моей сестре. Где же черновик… вот он…
«Дорогая сестра. Мое единственное оружие — это мысль. То согласная, то в разладе с правительством. Я уверен, что это напугает некоторых господ, хотя пугаться тут нечего: оппозиция — вещь, свойственная всякому политическому устройству. Дорогая сестра, так как я особенно был близок когда-то с нынешним министром государственных имуществ Киселевым, прошу тебя прислать мне подробный перечень его деяний, дабы я мог в тишине, не торопясь, их обдумать. Дорогая сестра, я разобрал распоряжения министра и должен с печалью сообщить свое мнение…»
— Эти письма перехватывались, — с насмешкой произнёс Мундир государя. — С них составлялись копии. В то время, как твои товарищи пребывали в глубоком раскаянии, ты в этих письмах опять обнаружил закоренелость в превратных мыслях и чувствах. Ты дерзнул рассуждать о династии! О том, как бесчестили, брюхатили и насиловали страну, как подзаборную девку!
Я знаю, ты опасался, что сестра беспокоится о своих детях больше, чем о распространении бредовых сочинений брата. Я могу успокоить тебя: она распространяла твои сочинения, и мы ей не мешали. Более того, мы с интересом наблюдали за её действиями. Для нас это был в некотором роде опыт, ибо мы верили в наше общество. Оттого твои «филиппики» успеха не имели! И иметь не могли! В империи наблюдалось общее благоденствие и единение! Этот способ устраивал нас. Тебе почти шестьдесят. Точнее, шестьдесят тебе никогда не будет…
— Так… — напрягся Режиссёр, — палачи к Лунину вошли…
За этот эпизод я боялся больше всего. Одно дело, если бы действие происходило в большом зале, в задуманных Художником, точно отражающих суть спектакля декорациях, где сцена разделяет артиста и зрителя, так называемой, «четвёртой стеной». А тут сто человек замкнуты в малом пространстве, и действие происходит нос к носу…
Он не выдержал, бросился в зрительный зал, на ходу проклиная себя за проявленную беспринципность. Конечно, этот спектакль должен был играться только на большой сцене.
В зал он вошёл на цыпочках и обессилено приник к стене влажной спиной.
— Здравствуйте, господа! — с изысканной вежливостью произнёс Лунин. — Входите. Простите, что принимаю вас в кальсонах, соснул после охоты, но ведь и вы ко мне без предупреждения.
— Полно, полно, Михаил Сергеевич! — дрожа, как осиновый лист, промолвил поручик Григорьев. — Шутить время вышло, ребятки уже за стеной. Готовятся.
— Действительно, — усмехнулся Лунин, — надо приготовиться. Дорога ведь дальняя! Значит, и вправду я — на плахе. Быстро. Вы ждали, что мой разум здесь угаснет! Что я сгнию здесь. А главное — тихо сойду в безвестность…
Первый убийца с воплем бросился к кровати, схватил Лунина за горло. Раздался безумный крик второго убийцы, который поспешил ему на помощь…
Проскулил поручик Григорьев.
Все оборвалось.
Темнота.
 Вспыхнула свеча.
Темнота.
Послышался хриплый смешок.
Всё стихло.
Мёртвая тишина в зале.
Появился Писарь, зажёг на столике свечу, вынул дело, разложил его на столе, начал, диктуя себя, водить пером по бумаге.
— Во время досмотра на теле скоропостижно умершего государственного преступника Лунина обнаружены были: чулки шерстяные  одна пара, порты кожаные  одни, кальсоны теплые - одни, рубашка кожаная - одна, шуба беличья - одна, платок черный шейный - один, распятие нательное серебряное - одно. Кроме того, в камере найдены часы настенные - одни, альбом сафьяновый с бронзовыми застежками - один, портрет мужской настенный - один. И тридцать листов писчей бумаги, исчёрканных отрывистыми словами и непонятными знаками. — Зевнул и дунул на свечу.
Темнота.
Через небольшой промежуток времени сцена сумрачно замерцала под слабым свечением прожекторов. Актёры медленно вышли на площадку, опустили головы…
Тишина…
— Провал… — прошептал Режиссёр и закрыл глаза.
Внезапно послышался слабый всхлип… другой… третий…
И зал взорвался жаркими, несмолкаемыми аплодисментами.