Читаю...

Наталия Максимовна Кравченко
***
Когда хорошо — мне грустно.
Ведь это скоро пройдёт.
Читаю с помощью Пруста
себя всю ночь напролёт.

Пока глаза не смежались —
копалась в своей золе.
Какие пласты слежались
в душевной моей земле?

Когда устаёт дорога
и жизни замедлен ход —
вгрызайся в свою утробу,
в колодец глубинных вод.

Там дремлет ночная тайна,
скрываясь за далью вех…
Невидимая реальность
невидима не для всех.

Пусть карта навеки бита
и слёзы текут из век —
но детский кусок бисквита
вернёт тебе прошлый век.

И жизнь по глоточку цедишь…
Минуту, неделю, год
в конце особенно ценишь —
ведь это скоро пройдёт.

Узнаешь, души не чая,
по-новому жизнь кроя,
как выплыть из чашки чая
в лазоревые края.

Не надо делать ни шагу —
земля сама за тебя
идёт, вынося из мрака,
как плачущее дитя,

в боярышник и шиповник,
в сиреневый шум и дым…
Как важно всё это помнить,
чтоб было навек живым.

В погоне за вечным раем —
неужто же без следа? —
когда-то все умираем…
Но это не навсегда.


Письмо

В читках уцелевшее насилу,
в сумочке, где пудра и духи,
я письмо от Кушнера носила,
где он похвалил мои стихи.

То письмо как зеркало мне льстило,
когда я была во цвете лет.
По рукам друзей оно ходило,
словно драгоценный амулет.

Все теперь со мной хотели знаться… 
Он писал: «Наташа, Вы поэт,
мне приятно в этом Вам признаться...»
Я храню письмо то много лет.

«Чувствую — непросто Вам живётся.
В Ваших строчках светится душа...»
Как струна натянутая рвётся,
я письмо читала не дыша.

Открывал поэзии планету
мне Поэт, Учитель, Человек...
Это было всё до интернета,
зарождался двадцать первый век.

Началась компьютерная эра,
жизнь бурлила, жёсткая весьма,
но меня хранила эта вера
в допотопных листиках письма.

Росчерком пера мой мир творится.
Всё пишу, пишу, уже рассвет...
Не могу с собой наговориться!
Может, я действительно поэт?

***

Как Обломов в беседке всю ночь под дождём
просидел, от любви умирая...
И казалось, что заново был он рождён,
что в глазах его — отблески рая.

Ну и что же, что толст, неуклюж и смешон,
что любил помечтать на диване,
что наивен и светского лоска лишён,
но всю ночь он купался в нирване.

Мне отсюда нельзя, – говорил он слуге,
что пришёл к нему с зонтом и пледом.
Как все были они от него вдалеке,
за любимой летевшего следом…

– Вы всю ночь просидели? Один? Под дождём?
Сумасшедший… и смех-колокольчик.
Ах, как жаль, Гончаров был в другом убеждён!
Пусть роман бы на этом закончил.

***

Старуха-смерть, процентщица-старуха
идёт к нам с топором на перевес.
Я попытаюсь стать её прорухой,
вооружившись крутизной словес.

Она отмстит и каждого накажет,
за кровь свою, за жалкое житьё.
Раскольников заваривал ту кашу,
а нам века расхлёбывать её.

Да, смерть гадка. Жалеть ли мерзость эту?
Не судят победителя в венце.
Но с нею вместе гибнет Лизавета
с улыбкой беззащитной на лице.

Давно уж стихли отголоски спора,
но душу нам терзает до сих пор
добро без кулаков и без укора,
ладонью отводившее топор.

О смерть, твоё темнейшество старушье,
тебе идёт глазвыколотый мрак.
Ты поднимаешь на меня оружье.
Я попытаюсь обойтись без драк.

Бессильны все советы и заветы.
В свой час – не чертыхнусь, не побожусь.
С блаженною улыбкой Лизаветы
ладонью от тебя загорожусь.

***

Снова открыла на вас этот том,
Соня и дядя Ваня,
как вы мечтали о том, что потом –
звёздах, любви, нирване…

Как вы хотели того, чего нет,
этот наивный мизер...
Нету алмазов средь мёртвых планет,
есть только слёзный бисер.

Ну, удалось ли вам там отдохнуть?
Легче дышать без быта?
Если б могли мы сейчас всё вернуть,
все исцелить обиды...

Пусть утешает в алмазной тиши,
грезится всем эта сказка...
«Тихая, нежная, сладкая жизнь…
Жизнь, словно ласка».


Шуточка

Ах, Наденька, как ты с горы летела,
от страха ни жива и ни мертва...
Ты так тогда отчаянно хотела
услышать вновь те главные слова!

Впервые мне пропел их в уши ветер.
Сказал их Чехов. Прочитал отец.
И я ждала, когда же мне на свете
всерьёз их кто-то скажет наконец.

Ты мне шептал их много лет ночами,
но вот ушёл и те слова унёс.
Всё кажется пустыми мелочами
без этих слов, сияющих от слёз.

И до сих пор я вслушиваюсь в ветер,
что воет по ночам как свора псов:
«… люблю, люблю… ты лучшая на свете...
расслышь меня сквозь хоры голосов...».

***

Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?   

                (из последнего письма  Надежды Мандельштам мужу)


Какой театр показывает небо...
Но рядом нет уже твоих шагов.
Ты сам отныне невидаль и  небыль
и смотришь на меня из облаков.

Космическая алчная утроба,
как высока цена за твой погляд.
Под крышей неба как под крышкой гроба,
и каждый брошен, болен и заклят.

Ах, Надя, Надя, нет уже надежды,
не разглядеть любимого сквозь тьму,
не передать продукты и одежду,
теперь навеки холодно ему.

Когда читала эти её строки – 
то не могла рыдания сдержать.
И голос мой на лекции, уроке
вдруг начинал предательски дрожать.

Я помню, как запнулась ненароком,
и режиссёр проездом из Москвы
меня тогда отчитывала строго:
«Мы можем плакать, но нельзя, чтоб Вы!»

Ах, я не плачу, я давно не плачу,
ушёл в ту тучку мой бесслёзный плач,
и жизнь мою волочит словно клячу
безжалостный безоблачный палач.

Смотря на небо, повторяю: где ж ты,
и пишут звёзды милых имена...
Но снова вьёт гнездо в ветвях надежда
и прорастают смерти семена.

***

На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его…
 
                Песня Песней,3 глава
 

Пойду по городу, по площадям и улицам
искать того, к кому душа моя притулится,
он в вечном розыске давно уже без роздыха,
а без него мне не хватает воздуха…

Его уж нет, но я ищу его неистово,
такого любящего, светлого и чистого.
Ищу то в комнате, то в чьём-то дальнем облике,
то в звёздном омуте, то в лебедином облаке.

Спрошу прохожих: вы нигде его не видели?
Ищу похожих: в вещих снах, в любой обители.
Ищу следы его, улыбки, очертания,
как будто ангелами послано задание –

пока не встретятся два сердца во единое,
писать мне эту песню песней лебединую…


По мотивам Андерсена

Состарившаяся Герда,
испившая чашу до дна,
в объятиях снега и ветра
свой век коротает одна.

Но спичками трудно согреться
у заиндевевших окон.
Навеки замёрзшее сердце,
ты свой получило укол.

Изношены счастья калоши
и розовый куст облетел.
Горошин не знавшее ложе
забыло про вмятины тел.

И только минувшего тени
и уличный старый фонарь
вернут отголоски видений,
и мир засияет как встарь.

Иль сказочник Оле-Лукойе,
раздвинув небесную твердь,
закроет глаза нам рукою
и сказку расскажет на смерть.

***

Помню, в Сочи меня ты лечил:
я – с укутанным горлом до уха,
а у лампы уютной в ночи
ты читаешь мне вслух «Винни-Пуха».

Согревал на плите молоко,
охранял от напастей и бедствий...
Как мне было с тобою легко,
и тепло, и надёжно, как в детстве.

Я лежала, до колик смеясь.
Ты поил меня мёдом до пота.
Не роман, не случайная связь,
а очаг, доброта и забота.

Я впервые тогда поняла,
что родство и семья выше страсти.
И когда мгла за горло взяла -
как хотелось денёк тот украсть мне.

Мир — подарок, надёжный горшок,
хоть в нём нету давно уже мёда.
Пусть судьба нас сотрёт в порошок -
будет варево с пылу и с лёту.

«Что, уходите?», – спросит нас Бог,
как хозяин, скрывая усталость.
И ответишь, смешон и убог:
– а ещё разве что-то осталось?

Хм, пора гостю знать бы и честь,
не хорош наворачивать ложкой?..
Но коль в мире хоть что-нибудь есть –
я ещё задержусь на немножко.

***

Читала Казакова
рассказик я в сети,
как шли на лыжах двое,
как было им в пути.

Пришли на дачу, там уж
любовь глухонема.
Она хотела замуж,
а он не понимал.

Ему же – так удобно…
Был каждый о своём.
Описано подробно
о холоде вдвоём.

И вспомнился мне кстати
такой же зимний день,
лес в зимней благодати
и птичья дребедень.

Мы шли на лыжах следом,
присели на бревно.
И замужем иль нет я –
мне было всё равно.

Была я неба частью,
снежинкой травести,
и было столько счастья –
вдвоём не унести.

И сосны обступали
нас в тесное кольцо,
под солнцем мы стояли,
как будто под венцом.

Лес виделся сквозь дымку,
сияньем нас слепя.
Мы шли с тобой в обнимку,
жизнь новую лепя.

Рассказ-то был хорошим,
и Казаков был ас.
Но как же было всё же
талантливей у нас.

***

Я раздирала себе сердце до крови,
считая счастье выдумкой и фейком,
и засыпала со щеками мокрыми
в обнимку с Грином, Моэмом и Цвейгом.

Бродила ночью под твоими окнами,
в которые нельзя было стучаться.
А вот теперь стою под этим облаком,
стучусь к тебе: примите домочадца!

Пред этой роковою неизбежностью
я извлекаю юность из утиля
и старомодность шелковистой нежности,
не убоясь возвышенного стиля.

И все мои артерии бессонные
и на разрыв живущие аорты
натянуты как струны невесомые
в преддверии бессмертного аккорда.

А старый вяз, который нас укутывал,
и срубленный вандалами под корень,
вдруг вымахал неведомо откудова
в твоей ограде, обнимая горе.

И верится отныне только в доброе,
когда смотрю, как камень гладят ветки.
Мне кажутся они твоими рёбрами,
одно из них — моё в тебе навеки.

***

Я была твоей няней и неотложкой,
а теперь встречаемся под обложкой,
где героев двое — она и он.
Как любовно ты выбирал расцветку,
как украсил титул вишнёвой веткой,
мой создатель, Мастер, Пигмалион.

Ты звонил в отчаянье из больницы:
я тебя не нашёл, всё чужие лица,
каждый врач казался тебе врагом.
Лунный луч на сердце моём как пластырь.
Где ты, мой небожитель, вожатый, пастырь,
лишь чужие лица опять кругом.

Привыкай потихоньку к ионосфере,
будет каждому воздано нам по вере,
вере в нашу встречу во мне и вне.
Млечный путь — один, мы не разминёмся
и однажды утром вдвоём проснёмся,
позабыв о смерти как страшном сне.

Крестик к имени милому приплюсую,
и себя следом, юную и босую,
чтобы в скобки объятий меня вобрал
и укрыл от всего болевого мира...
Бог за пазухой выделит нам квартиру,
где звучит величавый ночной хорал.

***
 
Строчка в книге, набранная слепо,
мне подскажет будущую даль
и покажет, как она нелепа,
как невечны – радость ли, беда ль…
 
Время, нам отмеренное скупо,
тень ладьи на дальнем берегу.
Тишины обугленные губы
мне прошепчут: «дальше – ни гу-гу…»
 
Но строка, не знающая фальши,
выведет меня из немоты.
Я прорвусь туда, за это «дальше»,
где мы будем вечно – я и ты…

***

Как быстро темнеет. Как долго светает.
И снег наши прошлые дни заметает…
Но я ничего из них не вычитаю.
Смотрю, словно древнюю книгу читаю…

Влюблённые часто одни остаются.
Сердца их непрочные бьются как блюдца.
Но всё, что внутри тебя молит, бунтует –
метель обезболит и забинтует.

Когда просыпаюсь – в тоске или в счастье –
зима заполняет меня в одночасье.
И, кажется, что никогда не согреться,
коль сердцем о сердце не потереться.

***

Читаю книгу на балконе,
иль на диване, иль в вагоне,
глаза смыкая от натуг,
и книга вдруг перерастает
в листву каштана, в птичью стаю,
в колёс далёкий перестук…

Читаю я не только строки,
заложенные там уроки,
а словно жизнь вокруг и вне.
Страницы шелестят повсюду –
в дожде и в звяканье посуды,
в шагов ушедших тишине...

Читаю, грежу и мечтаю,
себя из горя вычитаю
и улетаю в никудаль...
О жизнь, от вечности до мига,
ты непрочитанная книга,
и дочитать себя не дай…

***

Читала Зингера рассказ
«Последняя любовь».
Читала уж не в первый раз,
и вот читаю вновь.

Как встретил женщину старик
восьмидесяти лет.
Он жить давно один привык –
шезлонг у моря, плед.

Жён пережил своих, детей
и внуками забыт.
Жизнь протекала без затей,
режим, нехитрый быт.

И вдруг как луч, прорезав тьму –
соседка, в дверь звонок.
И вот уж кажется ему,
что он не одинок.

Не так стара и недурна,
и чем-то по душе.
Была жена, была верна,
теперь вдова уже.

Они весь вечер провели
как старые друзья.
Судьбу, казалось, провели,
урвав, чего нельзя.

Она сумела растопить
в душе застывший лёд.
Не думал он, что мог любить,
что жизнь его проймёт.

Она сказала, что он ей
напомнил мужа вдруг,
который четверть века с ней
делил домашний круг.

И тут он вздрогнул, увидав
другим её лицо.
Морщинистым и старым став,
налившимся свинцом,

гримасой боли и потерь
стоявшим на пути…
Она сказала: «А теперь
вам лучше бы уйти».

Старик хотел её обнять,
она была близка,
он ничего не мог понять,
откуда та тоска…

Подумал, что пройдёт само,
ушёл как сам не свой.
А утром от неё письмо
пришло, от неживой.

Ему писала там она,
что им не быть вдвоём,
что только в мужа влюблена
и мысли лишь о нём.

С тех пор, как сделалась одна,
не мил ей белый свет.
И выбросилась из окна,
уйдя за ним вослед.

А старику теперь невмочь
уже как раньше жить…
Он вспомнил – у неё есть дочь,
что в клинике лежит.

И захотелось разыскать
тень милого лица,
помочь, приблизить, приласкать
и заменить отца.

И, может, получить ответ,
что мучает весь век,
зачем рождается на свет
и гибнет человек…

***

Как интересно погружаться
в чужую суть судьбы иной,
в ней отражаться, поражаться
тому, чему не быть со мной.

Чужую жизнь как будто платье,
преображаясь, примерять,
а после с нынешней с проклятьем
себя покорно примирять.

Я замечаю, что читаю
не как гляжу со стороны,
а с личной жизнью сочетаю
черты неведомой страны,

другой судьбы, иных обличий,
чужих особенностей, фраз.
И вычленяю из отличий
то, что подходит мне как раз.

Куски судьбы чужой сшиваю,
чтоб кто-то тоже поносил.
Я столько жизней проживаю,
что на свою уже нет сил.

***

Любовь в нас спрятана как клад,
мы ничего о ней не знаем.
Недостижимый тот уклад
Олимпом кажется, Синаем.

Тебя нашла наощупь я
рукой, запущенною в сумку,
где сборников галиматья
взывала к трезвому рассудку.

Там музы местной был разлив,
и, с огоньком в глазах недобрым,
хотела, свет на них пролив,
кому-то садануть по рёбрам.

Но первым вытянула твой,
не зная, что тяну свой жребий,
и прочих дарований вой
потом мне не был уж потребен.

Так чисто голос зазвучал
под нарисованной обложкой,
почудился родной причал,
я те стихи черпала ложкой,

страницы нервно теребя,
как будто свежий ветер дунул,
и увидала вдруг тебя
таким, как Бог тебя задумал.

Тебя я вынула из книг
и спрятала в большом секрете.
А ты почувствовал в тот миг,
что не один уже на свете?