Константа Бесконечности

Эскаботе
Пятнадцать лет назад я умирал… преданный, оклеветанный, лишенный слова и самой возможности оправдания, единомоментно оказавшийся в мире, где всё: время, обстоятельства, пространство, люди (даже те, кого царь Давид назвал бы «искренними моими»), - было против меня.
Будучи поэтом, мне нужен был текст, чтобы выкарабкаться.
И я написал «Константу Бесконечности».
Пятнадцать лет этот текст находился «под спудом», по разным причинам, не в последнюю очередь потому, что я не был вполне доволен тем, как он выполнен технически. И, в общем-то, доныне остаюсь недовольным, хоть и произвел некоторую «косметику», изо всех сил стараясь вторгаться в текст по минимуму, дабы не превратить его в то, что написал бы сегодня.
Раньше Константа имела посвящение (к слову заметить, название содержит что-то вроде бэкронима), теперь же, выпуская на свободу, я снимаю с нее оковы соответствия реальности, потому что той реальности больше нет!

*  *  *

Боль уходит легкими стопами, в танце, по ликующим тропам иссеченного сердца.
Эклоги зимним морозным утром, сказки о дружбе, искры меланхолии, солнце в зените великого полдня, остановившиеся тени, привязанные к лодкам, дремлющим между каменных берегов реки, влекомой в отвердевшее море…
Мечты, под хруст ломающихся костей в нежных пальцах мечтателя.
Оставь немного соли на щеках и выслушай безымянное небо!
А потом заточи нож...
Боль уходит золотыми и легкими стопами под шелест мишуры суетливых песен, уже неслышных, неслышных.
Гармония свободного полета в бездну…

*  *  *

Я больно ударился при падении, но быстро очнулся. В какой-то момент сильно замутило, возможно от удара, а может оттого, что накануне опять хватанул лишнего. Бегло ощупав карманы и обнаружив все в целости, скрипнув зубами от внезапной и острой боли в затылке, я огляделся по сторонам. Вокруг, до самого горизонта, сплошным серовато-светящимся океаном, раскинулось необъятное поле белых кирпичей. И это значило только одно – я снова сослан в пустыню…
Закурив от набежавшей тоски смятую и пожелтевшую сигарету, я прищурил глаза, чтобы получше разглядеть линию горизонта. Ни одного бункера…
Видимо, до заката придется идти наугад. Но не успел я как следует додумать свою невеселую мысль, как прямо над горизонтом внезапно появилась точка, и через каких-то несколько минут, пока я пытался понять, что бы это могло быть, точка оформилась в венецианскую маску Арлекина, неумолимо приближавшуюся ко мне с бешеной скоростью. Шутовской колпак, наглое и пошлое лицо с пустыми глазницами, настолько бледное, что на фоне кирпичей и бесцветного неба казалось нелепым пятном.
-Этот квадрат территории не пригоден для прогулок. И отвратителен для жизни - противным, вибрирующим голосом прорезала абсолютную тишину маска. Нужно было что-то ответить…
- Тогда, быть может, ты будешь так любезен указать мне путь? - выдавил я, сыграв полное безразличие, почти без мимических изъянов.
- Ты можешь найти путь, ориентируясь на источник света. Самое большее из заблуждений вашего брата состоит в том, что вы беспрестанно пытаетесь найти дорогу туда, где свет преломляется. А зачем намеренно искать искажений. Пульчинелла посоветовал бы тебе жрать макароны, пока они горячие.
- Поиск находится в лоне ниспровержений и ложных доказательств. Мне не нужен поиск. Мне необходимо заставить как можно большее количество людей слышать и видеть то, что не потребует от них никаких доказательств - сигарета потухла, что было плохим знаком.
- Тогда заставь себя теперь, здесь, именно здесь в пустыне нового человечества, вдали от суеты, заставь себя понять эту картонную и пошленькую комедию своих поступков? Кем ты вообразил себя? Новейшим пророком? Безумцем, ловящим эоловой арфой дыхание майского ветерка?
- Не паладин и не судья! Мне нужно выстроить полис дружбы. Собрать эти кирпичи, освободить землю, насадить превосходные сады, вырыть колодцы, а из собранных кирпичей построить соборы и ратуши, музеи и простые дома, со множеством окон, выходящих к солнцу.
- Бедный малый, - в ехидно осклабившемся рту показались кривые зубы, - ты смеешь считать себя Фаустом или одним из тех утопистов, сожженных на костре или напрасно сгнивших в Castel Sant'Angelo? Разве раскопки не показали, что под этим слоем кирпичей лежит слой битого стекла, а под ним - слой пенопласта и еще с десяток слоев разных и когда-то необходимых материалов для строительства твоего жалкого человечества? Разве перенаселенные столицы всего мира - не доказательство фиктивности взаимоотношений между людьми? Разве ты своими слабыми глазами не видел разоренных могил культуры, которые вы именуете музеями? Твоя рука нужна лишь тому, кто желает из дерьма вылезти на эти твердые кирпичи, а затем он первый же плюнет в лицо, выкинув из памяти твой недоумевающий взгляд.
- А наши с тобой взаимоотношения не фиктивны? И эти твои «важные» комья информации не требуют ли большого такого фиктивного плуга для вспарывания отсутствия всякого смысла? – я начал лгать, в попытке пресечь этот затянувшийся сеанс пустословия.
- Ты глупо лжешь! – подмигнула маска, взвившись высоко в небо, и я наконец-то вздохнул с облегчением.
Теперь мне нужно было определиться с источником света по совету маски.
Как ни странно, но, хорошенько оглядевшись, я не нашел ничего и отдаленно напоминавшего солнце. Небо было пепельного цвета, без единого облака, как будто его вылизали и снова протерли пыльной ветошью. Внезапная боль вонзилась скальпелем в область мозжечка, ноги подкосились, и я чудом удержал равновесие. Отставить ротозейство и мысли о вечной лампочке! Нужно было идти, и положив скверно пахнущий окурок под один из кирпичей, я двинулся в ту сторону, откуда принеслась маска.

*  *  *
Песни теплом керосина
Льются в изношенный слух.
Глупая, вшивая псина
Пробует раненный нюх…

Я шёл вдоль Тверской улицы, опустив голову и засунув остывшие руки поглубже в оттопыренные карманы. Дешевая мишура Вавилона…
Кругом - сотни килограммов шевелящегося человеческого мяса: топленого под шикарными пальто и высохшего, задубевшего под нищенскими вретищами, купленного и проданного.

Запахи звездного ветра,
Тела больного тепло,
Образ античной Электры
Под межсезонным пальто…

Иногда, поднимая голову, я бурил окружающих, словно лучами рентгена воспаленными от бессонницы глазами. Какие-то завязи кишок, желудков, пищеводов. Мысленно и вскользь препарируя, мне становилось даже интересно, найду ли я этот маленький пульсирующий лоскуток когда-то необходимой мышцы, или нет?
На бульваре тяжелый запах суетящихся людей особенно густел, как бы не пытались его сбить кислым сигаретным дымом или безудержным хохотом.
Всего лишь информация, хорошо закодированная, но поддающаяся расшифровке, воспринимаемая непосредственно и, порой, искаженно, если верить рекламе и популярным книжкам.
Здесь, в этом ярко выкрашенном и как всегда переполненном притоне детей общепита, я думал выпить стаканчик эрзац-кофе и понаблюдать за движением потока безликих индивидов, пожирающих какую-то дохлятину под синтетическим соусом. Безмолвие дурацкого шума иной раз поражает нас куда более, чем оглушительные возгласы чьих-то глаз, прорастающие сквозь непроницаемость этого безмолвия.

Горек эрзац общепита,
В венах песочный отстой,
Я, кожурою покрытый,
Греюсь, изрытый тобой…

В то время, как я распивал эту дрянь, к влюбленной парочке совсем молодых ребят напротив, подсел какой-то художник и начал назойливо предлагать им написать портрет, прямо здесь и сейчас! Энергично жестикулируя, он говорил что-то о «Весне» Родена.
Неужели и Родена низвели до посещения Макдональдса?
Невольно я засмеялся и достаточно громко, чем смутил парочку и привлек внимание растерявшегося художника. Подмигнув ему, я как мог радушнее сказал:
- Если Рафаэль писал булочницу в образе Мадонны, почему бы и вам не использовать гамбургер в качестве супрематической фигуры? Этакий символ совершенности и завершенности всякого гастрономического делания - черный гамбургер, осыпанный белой картошкой-фри на фоне красного подноса. И однажды вы смогли бы проснуться Хуаном Миро общепита!
Я бросил грязный стаканчик в урну и вышел на улицу.
Когда-то и я вылепил роденовскую «Весну». Или мне так казалось. И теперь, в погодном и душевном безвременье, мне было даже грустно оттого, что нет ее больше ни во мне, ни в той, которая была со мною.
Противные короткие мыслишки в необъятной пустыне Вавилонской. Перейдя на другую сторону улицы, я привычно вошел в систему почти родного Тверского околотка.

Время седою щетиной
Колет забытых старух.
Кукла с бездомною псиной
В туче орестовых мух…

*  *  *

Я проснулся от прикосновения чьих-то пальцев к левой щеке. Вздрогнув и открыв глаза, обнаружил над собой скрюченное тело не пойми откуда взявшегося старика. Он, казалось, улыбался, по-дурацки разомкнув рот с прогнившими зубами. «Первое впечатление утра - старческая улыбка», мелькнуло в голове и от этой мысли первый легкий испуг деформировался в насмешку.
- Старче, отчего ты в этом месте мытаришься? - начал было я, но не успел договорить. Старик шикнул и приложил к моим губам свою, наверно, лет двадцать немытую ладонь. Рефлекторно отшатнувшись, я стал оглядываться вокруг в попытке увидеть хоть что-нибудь достойное молчания, и, вот в полукилометре от места моей ночной стоянки, после пристального всматривания, я обнаружил нечто очень условно напоминающее человеческое жилище. Какое-то дырявое тряпье, натянутое на палки… Но там, даже если закричать, ничего не услышат, и вообще есть ли там кто-нибудь?
Вопросительно взглянув на незнакомца, я достал измятую пачку и закурил. Тот молча и неотрывно следил за каждой затяжкой. Когда же я протянул ему сигареты, он дернул седой лохматой головой. Ну что же - подумал я, - если хочешь, наслаждайся запахом… Запах ему явно не понравился, и спустя несколько минут, не нарушая молчания, он отошел в сторону и сел ко мне спиной. В это самое время, от хижины отделился какой-то силуэт и начал приближаться к нашей стоянке. В ожидании, я подкурил от окурка еще одну сигарету, и к моменту последней затяжки, разглядел в этом пустынном силуэте черты тощей старухи, упрямо тащившей свое костлявое тело к месту нашего молчаливого заседания.
- Доброго утра вам! - крикнул я и поднялся. Мне не ответили, и с этим я скоро смирился предположив, что старая женщина наверняка плохо слышит. Но, когда она подошла ближе и я поприветствовал её ещё раз, старуха вновь не обратила на это никакого внимания. Скупо махнув мне, указав тем самым, чтобы я сел, она все же соблаговолила заговорить.
- Ты из Тех?
- Не совсем понимаю ваш вопрос… - заколебался я, - из чьих?
- Из Садовников, что шьют мрачные рясы и бродят по нашей пустыне, насаждая повсюду быстро-вянущие и совсем не пахнущие цветы. Что толку в том, что они яркие?
- Нет, до садоводства мне нет никакого дела. Я всего лишь хочу найти в этих краях хотя бы несколько десятков молодых и крепких рук, чтобы разобрать завалы кирпичей.
- А зачем тебе это? - вдруг обернулся ко мне и прошамкал старик.
- Ну… Из любопытства, например. Есть ли что-нибудь под ними?
- А чем тогда ты не Садовник? - рассердилась женщина, - только рясу где-то спрятал. Те тоже всё что-то ищут и ищут. Да нас, стариков все поучивают. Вот только теперь время такое, что руки-то не найти, да сор не вынести. И уши, гляди, у каждого поотсохли! А у нас и подавно…
- А дом твой где, чудак? - спросил старик.
Где мой дом? Вдруг, молнией вспыхнула в памяти строчка давно забытого стихотворения: «в том краю, где желтая крапива», однако, игнорируя вопрос, я промолчал.
- Шел бы ты домой, если он есть, да не бродил бы где ни попадя.
- А в какую сторону пойти? - произнес я, собираясь закруглить и так ни к чему не ведущий, да к тому же начинающий мне надоедать, разговор.
- Не имеет значения. Теперь не имеет… Ты нигде больше не нужен, -прошептала старуха, - а уж здесь - тем более!
- Что ж, и на том спасибо, - я встал на ноги и снова двинулся в ту же сторону, куда направился после встречи с маской. Милые люди, ничего не скажешь!
- Эй, чудак! Постой! - Я обернулся. Старик ковылял, задыхаясь, неся какой-то сверток в руках. Я остановился. - Возьми вот. Жил у нас паренек один, вроде сына нам был, помощник… Лет десять назад ушел он, и навряд ли вернется… Сердцем чую, что сгинул он… Мы уж и оплакали его… Все ж вроде сына был… Вдруг тебе его пожитки пригодятся. Он вон мечтал тоже что-то построить. Все рвался мир наладить… Эх!
Я поблагодарил старика, у которого, пока тот говорил, в глазах стояли слезы, а на лице прорезалась какая-то мистическая улыбка, и двинулся дальше, оставив за спиной неуютных жителей пустыни. Отойдя шагов на полсотни, я вскрыл сверток, и обнаружил внутри добротно сделанный и остро заточенный охотничий нож, гладкие кожаные перчатки, несколько книг, открытку с Сикстинской мадонной и пузырек нашатырного спирта.
«Странное наследство» - улыбнулся я своим мыслям, и переключил на ритмичную быструю ходьбу отдохнувшее за ночь тело.

*  *  *

- А разве понадобится всё это Там?
Зелень зрачков, болезненно вонзившаяся в трещину на потолке.
Взгляд внутрь себя, к прообразу.
Взгляд, вопиющий к моменту создания самого себя.
Лежащий на досках, верящий, испытавший, забытый и забывший.
Смотрю на Тебя. Ты уходишь…
Что ответить Тебе?
Или молчать и слушать прерывистое дыхание, оставаясь одним против одного, как везде за окном?
Выйди на мостовую, пройди по мокрому асфальту, ступая разношенным ботинком по сгнившей листве.
Там нет до Тебя никакого дела! Фары, огни рекламы, глаза сумасшедших, пустые фигуры убогих людей. Останься здесь, брат!
И мы вдвоем будем дышать последними молекулами этого времени. Твоего времени…
Пульсирующие, вздувшиеся вены на висках.
Закончи шедевр, разметь окончательно мнимые эпизоды и беги!
Моцарт.
Помнишь, когда мы нашли подходящую пластинку Реквиема, как билась в нас тяга созидать? Et lux perpetua… Руки скрещивались и в нижних точках выверенного дирижерского жеста начиналась процессия, состоящая из катафалка и бездомной собаки.
И эти Его нервные наброски, что висели за стеклом, напротив пустой консерваторской библиотеки. Строки, стремящиеся пробить стекло, соскочить со стены и ринуться в бескрайний холодный космос, стаей крикливого воронья.
Цифры вместо нот - буквы слов-отгадок, легчайший намек божественного Сфинкса. Теперь он звучит. Знаю, ты хочешь дожить до Confutatis’a. Это ведь наши с тобою места?
Но, разве ничего этого на самом деле нет?
А если остановить музыку сейчас?
Ты останешься со мной, бездыханный, но ещё полный предвкушения, замерший сердцем в ожидании?
Никак!
Ведь если я выключу магнитофон сейчас, ты, вздрогнув, все равно услышишь Confutatis. Он будет исполнен намного более совершенно, чем какая угодно запись с любой земной исцарапанной пластинки… Даже той, что однажды нашли мы с тобою…

*  *  *

Ближе к вечеру я стал различать смутные очертания небольшого поселения.
- Bravo! - Радостное чувство нахлынуло волной бодрости, и я изо всех сил прибавил шагу.
Однако, по мере приближения, со все возрастающей растерянностью, я оценивал взглядом общую плачевность постепенно предстающего предо мной зрелища. С десяток хижин, вид которых приводил в недоумение, образовывали круг, как бы замыкаясь в кольцо. Жилища были расположены в определенном порядке, что сразу бросалось в глаза. Наскоро выложенные кирпичные стены, высотой в 2-3 метра, кладка которых была скреплена каким-то мусором, импровизированные крыши, представляющие собой сваленные доски, стволы доисторических деревьев, ошметки тряпья и полиэтилена. Битое стекло повсюду в свете керосиновых факелов таинственно переливалось зеленым, тёмно-лиловым и бледным цветом. Недалеко от поселения в кирпичи была воткнута почерневшая сломанная палка с прибитой к ней картонкой от коробки, на которой виднелась надпись, предупреждающая заблудшего путника, вроде меня, о неприязни живущих здешней общиной ко всем внешним, и об опасности, в случае вторжения на территорию из вне без приглашения. Время было позднее, однако я все-таки решил не ждать до утра и, зайдя немного правее, вошел в узкое кольцо зданий. Особенностью домов было полное отсутствие окон, двери же кое-где были тряпичными, кое-где деревянными, но распиленными наполовину, наверно из соображений экономии материала. В самом центре этого круглого поселения я увидел что-то, отдаленно напоминающее идола: картонно-пластиковое изображение большой трагикомической маски, одна половина которой улыбалась, другая, наоборот, выражала глубокое недовольство. На месте глаз были воткнуты обломки стрел, из глазниц бежали две струйки ржаво-запекшейся крови. Рядом с идолом горел костер и был выставлен часовой, которого я не сразу заметил, абсолютно обнаженный чернокожий юноша, державший наперевес автомат Калашникова. Сердце екнуло, когда я столкнулся с ним взглядом.
- Крышка! - Почти вслух произнес я. Однако юноша не спешил брать меня на мушку, наоборот, почтительно встав передо мной на одно колено, склонив свою черную с редкой проседью голову, он рукой указал мне на здание, стоящее по левую сторону от идола-маски и, возможно, бывшее местным капищем.
Я повиновался и в страхе прошел мимо охранника в хижину. Отдернув занавеску из полусгнившей простыни, я попал в пустую комнату, в бетонном полу которой имелся люк. Приподняв его и освещая себе дорогу вытащенной из кармана зажигалкой, я стал спускаться по деревянной лестнице в пустоту.
Вдруг вспыхнул свет, и я оказался в небольшом помещении, напоминавшем древний кинозал с пятью или шестью рядами лавок, перед которыми имелась небольшая сцена. Привыкнув к яркому свету, источником которого являлись штук 30 ламп, развешанных по всему периметру комнаты, я разглядел на этой сцене стул, лежащий в правом дальнем углу сцены конский череп и недалеко от него револьвер, из тех, какими, наверно, орудовали ещё испанские флибустьеры. Стены были завешены рентгеновскими снимками различных отделов человеческого скелета, а прямо под сценой, располагаясь ровно посередине, стояла ширма желтого цвета, вся в дырах и кровавых пятнах.
«Мне кажется, эту пьесу я где-то видел…» - мысли липкими лапками скреблись в глубине отчаянно тормозившего мозга. Свет внезапно погас, в полнейшей темноте я нащупал лавку и сел в ожидании действия. Во мне боролись страх перед неизвестностью и мучительное любопытство. Я напрягал память до предела, перебирая названия когда-то читанных мною книг, обжигающие капли пота шевелились под измятым воротником.
В обнаженной тишине появился скрежещущий шепот двоих:
- Господин Режиссер?
- Да?
- К вам публика.
- Проси!
«Лорка! Конечно, Лорка!» - Я подпрыгнул от резанувшей по нервам цитаты. И тут в расширенные зрачки ударил мощный поток электрического света прожекторов, установленных в глубине сцены.
От оглушительной боли в глазах, кое-как прикрывшись рукой, я застонал. Абсолютная тишина обволакивала помещение, заполняя каждый его уголок своей клейкой массой. С огромным трудом я опять открыл глаза.
На сцене, повернувшись ко мне спиной, сидел мужчина во фраке, явно дожидаясь моего внимания.
«Неужели конферансье? Так я в театре или в концертном обществе?» - с некоторым негодованием подумал я. Мужчина встал со стула и, оставаясь ко мне спиной, профессионально поставленным и весьма приятным голосом объявил:
- Дамы и господа! Попрошу вас встать и выйти, поскольку в ближайшие несколько часов на этом месте не произойдет более ничего…
Свет погас ещё раз и театр наполнился оглушительным ревом аплодисментов из рваных динамиков, находившихся, казалось, по всему потолку. Меня скорчило от мощности шума, я свалился на пол, заткнув уши пальцами как только мог крепко. Шум все нарастал, пальцы хрустели от напряжения, я отчаянно закричал во весь голос. Звук овации мгновенно прекратился.
Я лежал под лавкой в полубессознательном состоянии в кромешной тьме и гнетущей непроницаемой тишине, казалось, миллион лет. Возможно, таков настоящий катарсис? Наконец, предположив, что экзекуция закончилась и можно встать, я снова медленно заполз на лавку. Через некоторое время (тысячелетия, миллионы тысячелетий?), стало казаться, что я вижу смутные очертания сцены, из тьмы медленно вырисовывался блестящий предмет, постепенно обретающий форму револьвера, издалека, сначала еле различимое, но постепенно все более настойчивое, донеслось до меня тиканье какого-то механизма, наверняка, моих убранных глубоко в сумку наручных часов.
До утра - бесконечность…
Наблюдая за появлением, или, быть может, проявлением револьвера, я почему-то вспомнил
 дурацкое стихотворение, вернее, его часть, что-то вроде:

Расширив зрачки
В тишине кабинета
Считают очки.

Здесь, конечно, предполагается точный удар, промах невозможен.
Вокруг револьвера образовывалась лужица гнилого света, она завораживала, расползаясь в стороны.
Рука помимо воли тянулась к холодному ядовитому животному: терпеть дальше было бессмысленно и опасно, задержав дыхание, резким выбросом руки я завладел оружейным трупом и выстрелил в пустоту перед собой.
Раздался грохот, десятки, если не сотни, раз дублируемый хрипящими динамиками.
Теперь уже мой безумный ревущий хохот скорчил лежащее рядом со сценой тело.
В молниеносной вспышке света, последовавшей за выстрелом, я увидел искривленное выражение знакомой маски с пустыми глазницами. Она хохотала. Надрываясь, я пытался выдавить из себя еще и еще больше хохота, но оглушительный удар по голове выбил меня из состояния отупения, ввергнув в полнейшее забытье…

*  *  *

Если всякое чувство беспочвенно, если всякое утверждение опровержимо, имеет ли смысл «узаконенное» линейное бытие?
Здесь спокойно вокруг…
Давно началась осень, давно в жестоких проливнях умирает почерневше -червонная листва и солнце слишком давно не восходит и не струит тёплых лучей. Но это всё там, очень и очень далеко, за плотной стеной железобетона!
Если открыть дверь, то попадешь в никуда, погрузишься в груды металла и человеческого мяса, а это никуда войдет через открытую дверь, свернется клубком у порога и будет стонать и стонать и стонать.
Я попал в этот город миллион лет назад и все это время не переставал удивляться его существованию. Ты его обожала, заставляла обожать, требуя забыть о пустоте в его содержании, о людях, живущих пустотой вокруг тебя. Я познавал твой город, как познают врага, и словно древний самурай, запрещал себе недооценивать врагов. Всех до единого, кроме тебя.
Тихо-тихо звучит начало Matth;us-Passion, и как всегда, на вступлении детского хора пробегают мурашки по спине. Голоса бесплотных!
Я размышляю. Природа контрастно очертила различия мужского и женского голосов! Насколько тонок и чист голос мальчика, настолько же в голосе самой маленькой девочки, иной раз, уже слышен червь обольщения, всё мягкое и вожделеющее, совращающе похотливое… Два полюса неразрывного соития в притяжении друг друга срываются в пропасть первородного греха…
Помнишь, как впервые мы соединили руки?
Как в порыве экстаза древней мистерии заглянули в стыдливость двух зеленых взглядов? Там, на широких тротуарах моей набережной, под веселым весенним дождем сомкнулись пальцы и мое сердце содрогнулось искренне и тонко, как голос мальчика, выводящий Agnus Dei, а твое лишь вожделело предвкушением, праздным и лукавым, грядущего соблазна. Не было в мире ничего чище, чем мой пульс, отмеряющий учащенные подачи плотной вскипающей крови к затуманенному от счастья мозгу.
«Взгляни!» - танцующие звуки баховского хора. Соединение наивысшей скорби и легчайшего свадебного танца в квадрате интеллектуального ощущения близости Того мира.
Боль уходит легкими стопами. Предательство искупается мучением преданного. В одиночестве постигается наивысшее. В одиночестве предательства…
Разве могла ты услышать эту музыку?
Танцующая скорбь, смущенные голоса и надо всем - ровные простые фигуры ангельского хорала с ферматами, проистекающими из горнего утопического места. Потому что нет этого места для тех, кто не захотел о нем слушать, не захотел о нем танцевать. Как танцевали пророки и цари.
Мне казалось, вместе с тобой, мы постигаем эти звуки, но, в тайне отбирая полагающуюся двоим награду, не осознавая её ценности, ты выбрасывала её в ночь, играя роль, в которую я верил. И не всё, что было моим по праву, осталось со мной!
Физическая боль - лишь один из аспектов боли, к ней привыкаешь.
Мокрые бульвары. Я иду под дождем с непокрытой головой. Ищу тебя. Но тебя больше нет нигде.

Чьи-то окна устало светятся
На фасадах осенних домов.
Я курю на заплеванной лестнице
В тишине недосмотренных снов.

Тщетно я пытался поймать свет тех двух пустых зеленых стеклышек, в которых всегда отражалась метель, в этой метели иногда мне грезились звезды и сладко пахнущие цветы. Но однажды к утру вьюга усилилась.
Я верил!
Верил, что соль на твоих щеках, священного, глубокого чувства проест эти глухие чертежи мироздания, под которыми стояли мои инициалы.

Мне, видать, на роду написано
В одиночестве пить облака.
Пожелтела тетрадью исписанной
Оголтелая жизнь дурака.

Раскрошенное одним ударом фатума ложное счастье, овсяным печеньем в море пресных слез, что ты любила выставлять напоказ. Невинно улыбаясь, говорила мне: «Ты – всего лишь ступень к ослепительному счастью, что когда-нибудь я открою в своем мире. Мире чужих ступеней». Неужели, чтобы постичь смысл этой простой фразы, я должен был столько раз окунуться с головой в холод проливного дождя?

Что ж, пройтись ли мне
скверами стылыми
По аллеям московской хандры,
Нарушая шагами унылыми
Псов бездомных лихие пиры?
Кто прочтет на бульварах
изгрызенных
Отпечатки обугленных язв,
Отскребая сонетов зализанных,
Коркой высохшей, мерзлую грязь?

Розы на грязном снегу. Брошенные, они лежали всю ночь на дороге, под ногами пьяниц и шлюх. Я бежал к тебе, держа их нежнее, чем душу, крепче, чем дым благовония. Но, будучи втоптаны в снег, они не переставали светиться всю ту нескончаемую ночь в искаженном мире разбитого стекла.
Да, я слушаю сейчас девятую Бетховена, здесь, на лавке под твоим окном, за которым ты отдаешься кому-то другому, без сожаления и страха, просто затем, чтобы испытать себя. Обычное действие, зашторенное пыльными занавесками и звонко застекленное, оно оседает влажным звучанием на стенах, зеркалах, больших черных масках, висевших при входе в твою комнату.
 
Оскудела богатая житница
Без сверкающих горних даров.
Паутиной завешена лестница
На распутье прозрачных миров.

И пусть теперь кто-то другой крадет твое дыхание и ломает мою часовню, царапая на стенах непристойности, я не отступлюсь, и в послушании космическому гению, возводя новые мосты, вливаясь в мощное tutti финала, примусь уничтожать твой образ, кропотливо выводя буквы и формулы фраз на песке того берега, куда меня прибило после шторма и кораблекрушения!

*  *  *

Открыв глаза, я с удивлением обнаружил, что лежу с перевязанной головой в чьей-то постели, в просторном, светлом и пустом помещении. Всё это выглядело сюжетом какой-то грошовой и сопливой мелодрамы. Неужели сплошной заколдованный и порочный круг? И сколько мне еще вращаться? Комната мне не нравилась отсутствием какой бы то ни было обстановки. Я совсем не против пустоты, но… Тут дверь отворилась, и в фотографической рамке проема я разглядел весьма прелестную девушку. Не сойти мне с места, очень симпатичную!
- Да, эту пьесу можно снимать, напрямую транслируя старушкам по кабельному телевидению, вызывая горные потоки слез из их высохших потухших глаз, - мелькнуло в моей, задраенной вонючей тряпкой, голове.
-Вот не думаю я так, - ответила незнакомка, прочитав мою мысль, и подошла ближе.
Это была девушка, примерно двадцати лет, высокая, довольно хрупкого телосложения с большими зелеными глазами, которые светились неприятным светом глупого потаенного вожделения.
- Как тебя зовут? - спросил я, чтобы хоть что-нибудь спросить. Не прилично быть молчаливым, лежа в чужой постели.
- Я иностранка, и моё имя в этих краях ничего не значит.
- А я думал, что в нынешнее время, точнее, безвременье, между коренными жителями и иностранцами нет никакой разницы.
- А вот и зря! Я, например, горжусь тем, что иностранка, это позволяет идти по жизни, совершая ошибки, не задумываясь об этом, проходить мимо нищих и плевать им вместо подаяния, использовать и предавать без зазрения совести. Я чужая здесь и в то же время я господствую. Так сложилось еще во тьме веков. Люди приносили кровавые жертвы чужим богам, перенимали иноземные порядки, стремились пересечь границы, чтобы захватить чужое, а свое затоптать бегством, выдумывали тысячи причин, чтобы вынашивать потомство иноземных мужчин, плодить чужие земли, отрекаясь от оставленных и обличающих следов на дорогах, возвращающих к праху затоптанных очагов…
- Скажи мне, а что я здесь делаю?
- О! Ты всего лишь жалкое подобие жертвы. Козел отпущения, уж извини, за такое сравнение, но ты же сам нарушил границы и без разрешения вошел в наш городок. Что ж, теперь тебя должны казнить, - разведя руками, она улыбнулась.
- Интересно было бы узнать, как это произойдет? - поинтересовался я между прочим.
- А вот это мы и должны придумать вместе. К тому же, ночь только началась.
Она присела рядом с моим лежбищем, на какой-то из ниоткуда возникший стул, и пристально посмотрела мне в глаза.
- Ты очень напоминаешь мне одного паренька, который покончил с собой где-то около года назад. Ты хоть помнишь, что за число сегодня?
Девушка нахмурила свои подвыщипанные брови, смахнув со лба рыжую, явно выкрашенную, прядь прямых волос. У нее, как я уже успел заметить, были очень крепкие руки с длинными, немного кривыми пальцами.
Я тщетно пытался вспомнить дату.
- По-моему, ты сейчас утонешь в вычислениях. Не трудись, это неважно. До мая ты навряд-ли доживешь. Кстати, этот милый паренек пел о мае, как какой-нибудь недоделанный Гёте. Представляешь, он писал стихи и посвящал мне. Прелесть, не правда-ли? Умилительно… Ты вот пишешь стихи? У тебя, к слову, есть несколько часов до утра, можешь попробовать – она засмеялась, лукаво блеснув глазами, - Паренек этот ушел из своего дома, я увела его, барашка глупого, а в последнее время всё плакал о каком-то оставленном дома ноже. Наверно, хотел убить меня. Дурачок! Меня же нельзя убить, как нельзя уничтожить зло! Я приблизила его к себе, научила ласкать себя, ведь у меня нет сердца, чтобы испытывать чувства, но телесные удовольствия доступны вполне. А он кричал о Боге, вообрази, кричал тогда, когда весь исчислимый мир напрочь забыл это понятие. Мы ведь оставили разряженную материю для извращений метафизиков. А я хотела стать для него этим богом, богиней… Ты когда-нибудь спал с богиней? – Иностранка рассмеялась, обнажив ровные, но слегка желтоватые зубы, ее смех отскакивал от пустых стен россыпью заржавленных монет.
- Зачем же он покончил с собой? - я спрашивал, раззадориваемый любопытством, где-то на дне сознания, смутно ощупывая воспоминания недавней встречи.
Руки девушки потянулись к пачке моих сигарет, лежавшей наверху расстегнутой сумки, которую кто-то заботливо поставил рядом с койкой на полу. Иностранка достала из пачки сигарету и, закурив, небрежным жестом вытащила из сумки лежащую там доселе репродукцию Сикстинской Мадонны.
- О! Ничего себе… Представляешь, этот парнишка, уж коль скоро я так разоткровенничалась перед тобой, любил эту картину, много рассказывал о её пространстве и наполнении композиции. Это ведь одна из Мадонн Рафаэля, не правда ли?
- И да и нет. Скорее это портрет булочницы, исполнявшей, дополнительно, роль любовницы художника эпохи возрождения.
- Неважно, - она резко затушила сигарету в каком-то черепке и бросила репродукцию обратно в сумку, - неважно. Иногда булочница может преобразиться в Мадонну, неся в руках младенца. Ты видел когда-нибудь глаза рожениц, погружался в глубину этих глаз?
Я кивнул. К чему было спорить с этой куклой? Я хотел слушать её, её голос, смотреть на её губы, ощущать тепло её тела, находящегося на расстоянии вытянутой руки.
- Он долдонил глупый афоризм Маленького принца, помнишь, того, что вожделел к этой чахлой розочке? Шёл по кирпичам, громко цитируя Есенина. А однажды принес мне открытку с сонетом Бодлера, с такими словами:
«О жестокая тварь, красотою твоей
Я пленяюсь тем больше, чем ты холодней».
Снова россыпь смеха, а затем её лицо вдруг напряглось сосредоточенным молчанием, два осколка зеленого стекла сверкнули в темных глазницах.
- Да, я намеренно использовала его. Нельзя же вечно довольствоваться одним и тем-же… Одним и тем же мужчиной, одним и тем же домом, одним и тем-же рестораном, одним и тем же нарядом… Все приходит в негодность. К чему мне остановка на заплеванной ступени, а? Ведь я стремлюсь к счастью, к своему, а не чьему-либо счастью… Надо стряхивать пепел со ступней и шагать, шагать, пусть ступеней этих неисчислимое множество… Он разбил себе голову о кирпичи осенним утром. Представляешь? А мне было совершенно наплевать! Даже странно как-то… Эти горстки стихов о рассвете, каких-то веригах и канонадах просто перестали возбуждать меня, а руки его уже не приводили в истому мои бедра. На что он был годен теперь?
- А старики ждут до сих пор - прошелестел я, вперив взгляд в эти стеклышки.
- Какие старики? – встрепенувшись, будто от забытия, она снова засмеялась, шлепнув себя по коленке, - Те, что живут в полудне отсюда? Что ты! Они давно уже перестали ждать, особенно после того, как потеряли свою никудышную веру.
Девушка скривила ядовитую гримаску и встала со стула. Повернувшись ко мне спиной, тряхнула своим аккуратно собранным хвостом, качнула упругими бедрами.
Я должен был что-то сделать. Голова гудела, в каждом глазу хрустел центнер песка. Скрюченный старик мелькнул тенью на шершавой стене, мне показалось что в руке у него что-то сверкнуло.
- Мне вот интересно, зачем ты бродил по пустыне? В этих же краях совершенно нечем заняться… Отвечай! – иностранка бросила стремительный взгляд, явно приметив мою растерянность.
- Я хотел собрать эти кирпичи, эти ровные куски строительного материала, зачем? Не знаю… - механически отвечая, я всматривался в тень на стене, обретающую черты своеобразной Пьеты: Отец с сыном на руках, - око за око…
- Смешной человек! Ну что же, завтра эти кирпичи станут орудием твоей казни. Вот мы и порешили какой она будет, эта твоя казнь. А теперь, - до утра – бесконечность! Прощай же!
Она подошла ко мне и, проведя по моему вспотевшему лбу широкой и холодной ладонью, приблизила свое лицо вплотную к моему. Узкий жаркий рот обхватил мою верхнюю небритую губу.
- Иудово лобзание, - промямлил я, тем не менее почувствовав укол возбуждения.
- А ты милый! Совсем как тот… вот ведь незадача! - прыснув в последний раз, она наконец выплыла из мой комнаты.
Оставшись один, я приподнялся на кровати и раскрыл пошире свою кожаную сумку с пожитками бедного предшественника. Ощупав на дне острие ножа, я успокоился. Книги, что дал мне старик, имели какие-то загадочные названия, которые, впрочем, меня не заинтересовали, не время читать книги! Среди книг затесалась небольшая и довольно засаленная тетрадь, с обложкой, запечатлевшей сценку из мультика про Тома и Джерри. Я открыл ее на первой попавшейся странице. Мелкий, ровный и округлый почерк, на секунду показавшийся мне знакомым, когда я еще был мальчишкой, кажется, встречал похожий у кого-то из сверстников. Это было его посвящение Федерико Лорке, судя по всему, детский опус, дата написания была размыта, да я и не знал дат его жизни. В опустевшей комнате раздался голос:

Теням Федерико,
живущим в моем
воображении.

«Воздух охрип. Он всасывается двумя распластанными легкими. До утра - нетерпение. Наваждение прожитых знамений. Детство, кончившееся неосознанно, старость, идущая под звуки траурных пожелтевших маршей, уже раздавшихся, но неуловимых чутким ухом заключенного. Десяток растопыренных ружей и едких пороховых залпов, робких, как зардевшийся влюбленный, шепчущий признания самому себе, подгоняющий себя бредом уникального имени, ждущий раскатов праведного грома, в случае отступления, затмение пронесшегося озарения жизни, в ярко-инфантильных тонах, шарманка, взбесившаяся, убого-безобразная, как тот, кто вращает ее механизм.
Что это в сетке окна?
Звезды, угрюмо взирающие на марионеток, гордо творящих молитву, ныне и присно: “Si vis pacem para bellum”, какая шутка вонзилась бы острее в нёбо мыслителя?
Хохот безумца, хохот в десяток глаз, припрятавших скорбные слезы за прицелами, потрошащий утробы хохот…
До утра — бесконечность…
Кто-нибудь видел зрящую обреченность, не узнающую себя, не удивленную своей мудростью в чистоте, посреди плывущего шлака пространных метаморфоз? Идиллия бесконечности. Утро - возможно ли оно?
Радость идущего на растерзание, омочившего босые ноги в рыданиях травы…
Муторность умчалась к чужакам.
Прозрачность стоящего под стеной.
С новым утром!»

*  *  *

Отравление своей сущностью в мире трезвенной грубости.
Ты прощен, брат…
Руки в крови невинности. Ты завершил восхождение на новую ступень, ты отрекся и теперь не больно умереть. Не бойся!
Сон — всего лишь синтез геометрической прогрессии вопросов с алгебраической ответов.
Подними глаза в последний раз, и пусть твой взгляд вечно иссякает в моей захламленной памяти…
Aeternam…
Двое в комнате. Тихий свет не зашторенного окна. Оставленная открытой дверь…

*  *  *

Фонари. Бездна фонарей, часть квартета для подзорной трубы-соло.
В пепельнице остовы мертвых сигарет, названия, марки, акцизные импортные наклейки.
Смерть брошенного в воду камня.
О чем мы говорили? Дверь заперта, ободранное кресло ещё хранит теплый слепок твоего зада, а я уже забыл, о чем мы говорили битых три или четыре часа, допивая какую-то дрянь под хриплое рычание бандеона…
О вселенной, кажется, о космосе, о маленькой человеческой мыслишке и о смехотворности чужих блудодеяний?
Знаешь, всё-таки я подожду ещё немного, для того чтобы задуманное безумство в будущем произошло из необходимости, с соблюдением закона единства пространства и времени, без лишних жестов, как в театре абсурда. Мясником ведь быть совсем не трудно, всего лишь и нужно знать и любить запах живого мяса.
Как ты думаешь, стоит, быть может, купить белый халат, чтобы не забрызгать этот дешевый смокинг, выданный госучреждением?

*  *  *

Кирпичи, облитые кислым лунным соусом, будто обжигали подошвы. Я шел, опустив голову, словно сквозь парное молоко, внутри разливалось упругое тепло, ладони рук были липкими от запекшейся крови. Рядом, переливаясь серебром, плавно парила маска. Слегка забрызганная рубашка была расстёгнута до половины, что обеспечивало беспрепятственную подачу ночного воздуха к моей заложенной груди.
Первой заговорила маска.
- Ты свободен теперь, куда направишься? Только не городи опять всю эту ахинею про чудесное преломление света, про души праведников, и всю ту чушь, что мы оставили за ширмой в подвале бункера…  Не забудь, у тебя теперь руки залиты кровью блудницы, что накладывает некоторую ответственность. Если бы ты примкнул к нашему балаганчику, то мог бы на этих руках ходить вокруг честной коломбины, пока она…
- Она была прекрасна во сне. Когда я подошел к её постели, то увидел ангела. Чуть приоткрытый рот, ровное дыхание, слегка подрагивающие кончики пальцев рук. Прежде чем представление закончилось, я смотрел на неё битых полчаса.
Но потом, на миллионную долю секунды представив, как могут запылать два осколка битого стекла, скрытые этими нежными веками, прислушавшись к тишине, таящейся тишине, словно в усмешке, обволакивающей это бездушное тело, я покончил со всем с особым тщанием.
- Знаешь, - маска улыбнулась, - когда там, в зрительном зале, ты направил дуло пистолета в свое отражение в большом металлическом зеркале и сделал залп, даже мне стало по-настоящему страшно! Ведь ты мог и не промахнуться и от тебя осталось бы всего лишь маленькое пятнышко свернувшейся крови. Но ты не ответил. Куда теперь?
- В хижину тех двоих, и останусь с ними.
- А как же твои великие идеи о преобразовании человеческих отношений? Кто же будет строить города, замки, разводить сады и прочую ерунду? - в Маске опять появилось что-то приторное и мягкое.
- Когда я хотел строить, у меня еще не было надежды, не было веры и вектор моей мечты был направлен в безымянное небо. Теперь, когда брат умер и его кости выветрил осенний свей, я знаю, и, возможно, всегда знал, что лежит под кирпичами в этой пустыне нового человечества: там лишь соль пролитых слез, окаменевшие остовы слов и слизь похоти. Я избежал казни. Но может стоило бы бросить разбитые гильотины на растопку черных паровозов, а остуженные языки насадить на острые колья, и играть на цимбалах похоронные чардаши, постепенно увеличивая скорость вращения земли?
- Кто знает? Ты и подобные тебе бродяги - поэты, никак не желаете осознать и принять простую константу бесконечности - «всяк человек - ложь». Ты же знаешь, кто это сказал?
- Царь Давид?
- Это сказал человек!

*  *  *

На Каретном ряду, в саду за решетчатым забором, меня ждала лавка, с которой когда-то начался обратный отсчет времени. Взгляд, исполненный оценивающим любопытством. Прогулка воспоминаний.
Много лет назад, холодным осенним вечером, маленькая девочка стояла у фонтана на Театральной площади. На ней было какое-то серое пальтишко, а в руках она держала томик Уайлда. Она была невинна…
Сидя на лавке, разглядывая лица играющих напротив детей, я вспоминал изящного декадента:

«Но убивают все любимых, —
Пусть знают все о том, —
Один убьёт жестоким взглядом,
Другой — обманным сном,
Трусливый — лживым поцелуем,
И тот, кто смел, — мечом!
Один убьёт любовь в расцвете,
Другой — на склоне лет,
Один удушит в сладострастьи,
Другой — под звон монет,
Добрейший — нож берет: кто умер,
В том муки больше нет.
Кто слишком скор, кто слишком долог,
Кто купит, кто продаст,
Кто плачет долго, кто спокойный, —
И вздоха не издаст,
Но убивают все любимых, —
Не всем палач воздаст».

А потом, в свой черед, пришла зима, и эта лавка стала островком великого пустословия о разделении материи, об одиночестве и бессмысленности существования. Но взгляд не остался спрятанным, он вспыхнул внезапно и горел на сердце благородным шрамом. Она была невинна...
Но «двери в лето» открыты лишь тем, кто пережил весну.
Весну счастливого забвения и робкой надежды, под порывами веселого ветра и раскатами майского грома.
И двери в лето были разбиты, когда осень смела остатки былого наслаждения, подписав приговор надежде.
«обжалованию не подлежит»
И осталась ложь. Ложь маленькой девочки, оказавшейся слишком взрослой и обрывок стихотворения Федерико:

«И в полночь на край долины
Увёл я жену чужую,
А думал — она невинна…»

*  *  *

К полудню я подошел к хижине. Войдя внутрь и не обнаружив там никого, я начал обустраиваться, в ожидании хозяев вытащил из сумки и аккуратно расставил на старой полке красного дерева книги, прислонив к ним репродукцию рафаэлевской Мадонны, вынул тетрадь и, закатав рукава, улегся на жесткую доску, заменявшую старикам кровать. В этот раз я открыл на той странице, где дрожащей рукой было выведено последнее стихотворение. Мои глаза слипались, устроившись поудобнее, насколько это было возможно, я прочитал в тишину:

Создавать, чтобы сжечь…
Вдоль костров дождь,
На губах желчь,
Под ребром вождь.
Чтоб измять лист,
И вчертить знак,
Задымить, взгрысть,
Вцеловать мрак!
В кружеве гирлянд
Звездно-шатких люстр,
На вершинах Анд
Дети Заратустр…
Начертить круг
Паперти планет,
Зародив звук
В «Ничего Нет»…
Создавать, чтобы сжечь…
Над бездонным — гладь.
Растопив печь,
Создавать!...

*  *  *

Я стоял рядом с твоим подъездом, в тени деревьев. В кармане - лед выкидного ножа. Ожидание Климта…
Сколько безумных часов прошло однажды на этом самом месте, в бессильном ожидании мнимого прощения после какой-то нелепой ссоры!? Столик во дворе, за которым местная интеллигенция играла в домино, а по ночам гудели в бесстрастном кутеже пропитые и выкуренные молодые люди, качели с беззубыми детьми, и где-то далеко ты, спрятанная за спинами своих названных друзей, укрепленная надеждой на долгожданный разрыв, уповающая на безрассудство будущих поступков.
А я стоял и замерзал, как теперь, под темными окнами многоэтажного дома, в городе одинаковых человечков и усталых, неглубоких снов. Здесь, под этими деревьями, теперь покоится моя мечта, словно околевшая от холода дворовая собака, и вот-вот прольется чистая и ничем не замутненная кровь блудницы, без вкуса, без запаха…
«Красные листья падают вниз и их заметает снег…»
Огонек сигареты, истаивающая жизнь, в пустых глазницах предвкушение полета в пропасть, без раскаяния, сожаления, какие-то шероховатые молитвы на обветренных губах, по привычке, совершенно некстати.
Где-то высоко-высоко, в грязных облаках звенит млечный путь, по нему рассыпан бисер звезд, и теперь, отсюда, всякому человеку позволено попирать его своим любопытством, тыкая свиным рылом в мощные телескопы…
Ты возвращаешься домой, забыв о моем существовании, не предполагая, насколько близким может стать твой последний вздох…
Мне достаточно сделать несколько быстрых движений и твое имя навсегда вычеркнут из домовой книги.
 
Но я отворачиваюсь…

Всё возвращается, и нож твой заточен, ожидая часа.
Я отворачиваюсь.
Отары белоснежных овец возвращаются в овчарню, и новый пастух готов спеть свежесочиненную эклогу, зимним, морозным утром, которое укроет белым саваном мои следы на грязном асфальте твоей души.
Ты прошла мимо без страха, без сожаления, без мысли.
Открытая дверь подъезда, звук поднимающегося лифта, поворот ключа и ещё один день бесцельной и лживо выкрашенной жизни, без потерь и приобретений, вычеркнут из календаря на входной двери.
Но я дарю тебе ещё один…
Может быть, он-то и принесет тебе пробуждение…

*  *  *

Обгоревший листок упал на мокрый асфальт.
Тусклый свет фонарей еле-еле освещал безлюдную в это полуночное время Большую Бронную.
Внезапный порыв ветра подхватил кусок бумаги и подбросил его в воздух, насквозь пропитанный изморосью. Завиваясь в каком-то мистическом танце, то ударяясь о поребрик тротуара, то нежно, еле слышно шурша, касаясь небесных рельс водосточных труб, этот маленький осколок разбитой песни, уже далекой и неслышной песни, кропил пеплом неживую землю. Где-то, в окошке одного из домов, горела лампадка, чьи-то глаза наполнялись светящимися, благоухающими умилением, слезами, а сердца спящих детей, мирно дышали материнской лаской.
И где-то звучала тишина, последней, нежной и протяжной песней в глубине чьих-то не зашторенных окон.
Танец почерневшей бумаги, в объятьях беззвучного ветра.
Все глубже, в сторону глав храма в Богословском переулке.
Виражи, взлеты, падения, легкое колыхание и хрупкий шорох.
Движение, планирование и приземление на камни паперти.
Ожидание…
                Ожидание…
                Ожидание…
Бесконечного
                Вечного
                Утра…


02.09.2006 - 18.02.2007

Москва.

(Редакция 21-25.12.2021)