Старые вещи

Ирина Подюкова
из цикла “Городок“

  Вечерний зимний уют. Сумерки наступают так скоро, что день в моём детском представлении всегда напоминал яркую птицу, мелькнувшую в заиндевелом окне.
  Горит лампадка под образами, качаются по стенам и потолку кружевные тени, лучи и блики, падают на деревянную точёную этажерку под иконами. Она очень нарядная, каждая полочка украшена расшитой синими цветами белоснежной салфеткой. И столько там чудесных, притягательных вещей!
  На верхней полке стеклянный термометр,- совершенно прозрачная, как вода,  призма с тоненьким красным столбиком сбоку. Столбик с делениями, уровень красной жидкости показывает температуру в комнате. Но не это главное!
  В призме живая зимняя картинка: белая, мохнатая от снега, ель, ствол утопает в сугробе. А на верхней ветке - растрёпанная ворона. И маленькие пушистые ёлочки подальше. Сказочный лес.
Стеклодув все это - крошечное - выдул, заключил в глубину стекла, а любые замкнутые,  запечатанные, да еще и объёмные, картины для меня, маленькой девочки, представлялись настоящим волшебством. Можно было взять стеклянное чудо в руки - любоваться и мечтать и представлять себя там, под этой заснеженной ёлкой, в белой-белой, безмолвной ночи.
  Рядом - календарик, - простенький, из голубого пластика. Он был замечателен тем, что циферки чисел и названия месяцев нужно было прокручивать, устанавливать вручную, я эту обязанность взяла на себя добровольно( у маминой сестры, моей тёти, болели руки) и очень любила. Гордость наполняла меня: знаю все цифры и буквы, как взрослая!
  И на этой же полочке - ещё одна уникальная в своей непостижимости вещь - большой и тяжелый стеклянный шар на широкой ноге, внутри него - лиловые, красные, зеленые и голубые капли, разводы. Он был страшно тяжелый. Можно было брать только двумя руками. Я катала его по белому деревянному полу, и звук, который он издавал, напоминал брюзгливое гудение сытого летнего шмеля.
  Шар я катала, а призму с термометром переворачивала вверх ногами, внизу красный  столбик оканчивался круглым крошечным шариком, но тот сидел глубоко внутри стеклянной дырочки, и всё же можно было дотянуться до него пальцем, мизинцем, и потрогать эту гладкую красную капельку. И так было хорошо!
  На средней полке стояли вазы. А на  нижней жили большие деревянные конторские счёты. Это была солидная вещь и  самая любимая моя игрушка. Это был экипаж, в него можно было сесть и ездить, гремя деревянными костяшками по полу, где тот не был застелен, и пробуксовывая на красной ковровой дорожке.Попе было больно от крутящихся костяшек, но это ничуть не смущало.
Старые счёты сносили непочтительное к себе обращение безропотно. В качестве седоков в них катались все мои куклы и серая полосатая кошка.
  Угол гостиной занимала сахарно-белая печь, а напротив неё, так, чтобы можно было сидеть при открытой дверце в сумерках и смотреть на огонь, стоял воистину царский диван. Это был не диван, а целый дом, дворец. Обитый зеленым штофом, с блестящими гвоздиками по центру торца каждого валика и на спинке.
Спинка вверху венчалась затейливой деревянной резьбой и двумя полочками по сторонам вделанного в резьбу зеркала. Полочки тоже были под кружевными салфетками, и на одной из них стояло овальное радио. Сколько раз оно оказывалось на полу!
  У моего дивана были звонкие упругие пружины. Надо было стать на самую серединку его горба - и , оттолкнувшись, с радостным визгом лететь вверх! В полете можно успеть дотянуться рукой до рамы висевшей над диваном картины, там был обрыв , песок, и на самом краю отчаянно цеплявшаяся за землю и не желавшая падать сосна,  посмотреться в зеркало, скорчить себе рожицу, ну и, само собой, опрокинуть радио. На зелёной штофной спинке, похожей на выпуклый лягушачий живот, ниже деревянной резьбы накинут гобелен. Быстрые кони мчали карету по каменному мостику через узкую горную речку, такая же узкая дорога убегала к горизонту между скал. С пяти лет это был мой Кавказ. И в карете увозили под горские пули опального Лермонтова... Я очень рано выучилась читать, и первые мои книжки - невесть как завалявшиеся учебники по русской литературе для 7 класса. С портретами и иллюстрациями.
  Коврик до сих пор жив у меня, только больше некуда его повесить...
А еще возле валика дивана всегда лежала подушка-думка в плюшевом разноцветном чехле. Какие только роли не были ей предназначены в моих играх! Она бывала столом, вагончиком поезда (где паровозом бывали счёты), метательным орудием в наших с подружкой локальных боях. Удивительной прочности оказалась.
  В простенке между окнами глубоким озером мерцало огромное, до самого потолка, трюмо с такой же роскошной резьбой по верху. Входя в комнату, ты сразу отражался весь, и комната , я знала, всегда жила там, в его глубинах, со всей мебелью, вещами и людьми. В изножии трюмо - столик. И на нём почему-то всегда рядком - жестяные банки, где лежал колотый большими кусками сахар. Тётя моя, провинциальный гурман,  никогда не употребляла сахар ни в виде пошлого песка, ни в виде рафинада. Только колотый. Для этого дела я тоже годилась. Доставала большую сахарную груду и маленькими щипчиками разгрызала её на осколки, заполняя стоявшую в ящике обеденного стола красную сахарницу. Одно из любимых лакомств - белый сахар с вкусным ржаным хлебом.
Просто сидеть, читать и грызть, пока не становилось сладко до горечи. Тогда залпом кружку колодезной воды. - Блаженство...
Вечерами, когда мы любили сидеть перед раскрытой дверкой печи, смотреть в трюмо я суеверно побаивалась, разве что мельком. Зато уж вообразить там можно было что угодно. Тайна вдохновляла меня. Я любила её.
  Посередине гостиной, чуть ближе к окнам, на толстых широких ногах обретался просторный стол. Он всегда по будням бывал покрыт гобеленовой скатертью с висюльками. Скатерть длинная, под столом удобно было устраивать игрушечный дом. Мы набрасывали сверху еще покрывало - и сидели там, внутри, в полумраке, с соседской девочкой Светой, часами. Болтали, пели песни, пеленали раскричавшихся вдруг кукольных младенцев, а иногда просто молчали в темноте. Это потом я прочитала о любимой игре братьев Толстых, о "муравейном братстве", и поняла, что и мы играли в то же самое.
А по праздникам стол раздвигался, украшался немыслимо яркой и красивой льняной скатертью, вазой с букетом посередине, и на нем выстраивалась сверкающая посуда из соседнего буфета. Вечером горела молочно-белая люстра над столом, позвякивали её подвески, гости танцевали, музыка пела, отражаясь от деревянных стен, а я меняла пластинки в радиоле.
  Буфет, столь же прекрасный, как и диван-дворец, стоял у окна. На дневном солнце он, покрытый лаком, сиял червонным золотом. Казалось, что от него самого брызжут лучи.
Я помню, как буфет стал золотым. Потому что ещё раньше он был под красное дерево. И мы с тётей очень потрудились, обдирая шкурками его старую красно-коричневую кожу до нежного белого слоя внутри. А потом покрыли лаком. И буфет засиял.
В его недрах умопомрачительно пахло, стоило только открыть нижнюю дверцу. В полотняных мешочках там хранились сушёные на зиму ягоды - малина, черника, черемуха. Счастье было сесть прямо на пол перед распахнутой, как доброе сердце, дверцей, запустить руку в любой мешочек, набрать горсть и отправлять в рот подвяленные, еще не совсем сухие, потрясающе вкусные и душистые лакомства, в которых сморщилось и засохло летнее сладкое солнце.
  Когда-то здесь меня, совсем крошечную, схватила на руки мама, испугавшись до обморока, потому что я достала бутылочку с уксусом, она тоже там стояла. Слава Богу, обошлось. А уксус с тех пор перекочевал жить на кухню. У тёти детей не было, и не было привычки к извечной женской настороженности.
  Вверху шкаф был стеклянным, в три дверцы. Там жила посуда: чешский фарфоровый сервиз, белый с золотом, чашечки такие тонкие, как лепестки цветов. Мне не разрешалось их доставать, я только снизу любовалась. И стопками высились такой же красоты тарелки , только на них, кроме белого и золотого, был еще малиновый узор по волнистому ободку. А у самой зеркальной стенки стояли хрустальные рюмки, бокалы и ваза в виде ладьи.
  По краю верхней полки были вырезаны специальные отверстия для вилок и ножей, они, начищенные, снизу казались мне похожими на сверкающие драконьи зубы.
  А на нижней - всякие вкусные вкусности. В высокой вазе - конфеты “Мишка на Севере“ и “Белочка“, ореховую сладость и вафельное похрустывание ощущаю даже сейчас, когда пишу. И белая сахарница с золочёными рельефными вставками, а в ней - тоненькие золотые ложечки с витыми ручками. А в углу, я знала, стопка плоских банок, черных с тусклой позолотой,- прибалтийские шпроты. Любимое моё лакомство. Когда открывали банку, чудесные рыбки лежали там плотно, прижавши брюшки к спинкам, и тоже отливали тусклым золотом. А запах!..
  Я любила шпроты так же, как и сухую копченую колбасу, любила больше сладостей. Став взрослой, так и не изменила старым привязанностям. Попробовав однажды в гостях у армян суджук, пищу пастухов, удивилась схожести вкуса.
Кочевники явно были в моем роду. Или рыбаки?..
  Но мы о буфете.
  Между низом и верхом - широкая столешница, а над нею во всю длину зеркало. А под столешницей два глубоких ящика со всякой домашней мелочью - щётками, баночками с кремом, мазями, клубками, катушками ниток, старыми игральными картами.
А на самом верху, над посудным шкафом, по бокам располагались две глубокие ниши, которые закрывались деревянными прямоугольными крышками. Чего только там не хранилось! Старые сталинские и ленинские Почетные грамоты, награды моей тёти, коробка с фотографиями (всю жизнь потом со мною эта страсть - разглядывать старые фото), письма от неведомых мне адресантов, с заснеженными ветками и снегирями, с космическими спутниками, летящими сквозь синюю ночь, - на картинках в углах конвертов, два тяжеленных тома “Книги о вкусной и здоровой пище“, иллюстрированное пособие "Вам, домашние хозяйки".
А посередине, между крышек, на ровной поверхности стояла потрясающая шкатулка. Она была ручной работы, лёгкая, сшита из открыток, покрытых целлулоидом, - простегана через край толстыми зелёными стежками. Шкатулка была сложной формы, башенкой, с откидывающейся крышкой, глубокая и гладкая. В ней лежали тётины украшения. И рядом с нею - большая банка из-под монпансье, лаково-черная, вся в пышных розах. Я открывала её - оттуда еще доносился слабый конфетный, леденцовый, запах. А лежали в ней иголки и всякая иная хозяйственная мелочь.
  Буфет отбрасывал солнечные зайчики на тяжёлые гобеленовые шторы с восточным рисунком, - рядом двери спальной. Снаружи шторы были кремово-зелёные, с бордовыми рисунками, а с изнанки - наоборот, бордовые с зелёными и бежевыми.
На чистом белом дереве стены эти занавеси смотрелись  таинственно и роскошно, как вход в шатёр Шехерезады.
  В спальной два окна, пышная белоснежная кровать с пуховыми подушками, в которых утопает голова, когда засыпаешь. Подушки воздушной горкой, наволочки с мерёжкой, сверху кружевная накидка. Пикейное покрывало, узорчатые подзоры.  Кровать всегда напоминала мне белого лебедя, выплывающего из полумрака.
Казалось, она сама любуется собою, удваиваясь и утраиваясь в зеркале трюмо на комоде.
О сладкие сны мои под голубым, как утреннее небо, легчайшим пуховым же одеялом! С чуть мерцающим ночником-лилией на стене,- серединка цветка мне, обожавшей искать подобия, казалась похожей на пролитую каплю яичного желтка.
Как далеко всё теперь... И помутневшие зеркала трюмо, словно озёра,затянутые дымкой времени, - я больше не смогу заглядывать в ваши глубины, и бархатные темно-коричневые камыши в деревянных вазах, притягивавшие меня невероятно своей шуршащей шероховатостью, - где вы? не погладить мне вас больше.
Однажды случилась катастрофа, - я так упоённо водила пальцами по камышовой головке, что та вдруг треснула и рассыпалась,- давно стояла, видимо, - и внутри оказался совсем некрасивый, какой-то неряшливый белый пух с семечками... Тогда я плакала, что поломала красоту.
  Но главным в спальне был всё же одежный шкаф. Тоже величественный, как католическая исповедальня. И он был резной, по верху вился золотистый виноград с широкими узорными листиками. В шкафу было очень удобно сидеть и прятаться.
Плечики, плечики... На плечиках - диковинного покроя платья, на маме я никогда таких не видела. Ткани на ощупь удивительно приятные - тонкий крепдешин, прохладный шёлк, батист, такая же тонкая шерсть - гладкая, в рубчик, в ёлочку. Пальцы помнят. Все это носилось, когда меня еще и на свете не было. А шито было мастерицами с соседних улиц. Многое вручную. Изящными стежочками. С плетёным кружевом, с выбитым ришелье.
А при мне уже всё это  просто висело в шкафу. И неистребимо пахло духами далеких лет - “Красной Москвой“, “Персидской сиренью“.
Повзрослев, я с такими тканями и запахами больше нигде и никогда не сталкивалась, натуральные материи заменили искусственные, грубые и неприятные.
  Под платьями, завернутые в холстинку, лежали соболиные шкурки. Их них так и не пошили ни шубы, ни манто. Только я играла с ними, развешивая, раскладывая, сидя на них в темной утробе шкафа.
За шкафом , на высоком табурете,с которого обычно мыли потолки на Пасху, рос в горшке толстый алоэ. Он любил тень и  тишину.
И хоть стоял у окошка, но и оно было практически наглухо закрыто снаружи яблоневыми ветками с очень густой листвой.
Когда у меня что-то болело, с алоэ срезали большой, похожий на безголового зелёного дракона листок, усеянный по бокам пупырчатыми шипами, и давили из него тягучий вязкий сок или прикладывали мякотью к больному месту.
  Неторопливая провинциальная жизнь двигалась как река по раз и навсегда проложенному руслу. И была полна ритуалов.
  Например, когда становилось холодно и слякотно на дворе, закрывали окна, вставляя вторые рамы. Это было кропотливое дело. Щели рам нужно было замазывать специальной замазкой, а в пространство между ними часто выкладывались целые композиции - ватные сугробы, на них рябиновые кисти с пурпурными ягодами. Окно становилось снаружи принаряженным. Изнутри красоту видно было слегка, да и то только короткий период светового дня, потому что висел белый узорчатый тюль, а под тюлем еще и белые шторки- ришелье, их задергивали вечером, чтобы снаружи никто не мог заглянуть в окна.
Внутренние  рамы заканчивались внизу узенькими желобками, куда стекала влага, если окно запотевало, и за долгую зиму эти желобки потихоньку наполнялись невесть откуда взятой житейской мелочью.
  По весне всё происходило в обратном порядке.
Ах, как радовал весёлый блеск промытых стёкол, раздвинувший комнатное пространство, синева безоблачного неба и вкусный, влажный, чуть горький воздух, врывавшийся из распахнутых окон. А под окнами - сирень и калина.
  А в сентябре во всех домах, наш не был исключением, совершался один и тот же неизменный обряд - квашение капусты.
Он был так же безмятежно нетороплив, насущен и прост, как и все остальные житейские дела. Четыре сестры собирались в выходные в доме старшей, и на большой стол в прихожей выкатывались круглые белые капустные головы. Мелькали и пели острые-острые ножи, шинкуя соломкой хрусткую капустную плоть. Нашинкованные вороха высились зеленовато-белыми горками, и запах тмина витал по комнате, и сверху горок высыпалась яркая оранжевая стружка моркови. Пир красок, запахов и звуков.
Мы жевали сладкие кочерыжки, они скрипели на зубах.
А меж тем в коридоре запаривали специально принесёнными можжевеловыми ветками деревянную белую кадушку с железными новыми обручами. Внутрь бросали специально разогретые камни, а вырывавшийся пар ловили и запечатывали плотной холстиной, накидывая сверху еще и ватный плюшевый жакет.
  Капуста зимой - божественно вкусна. Я, правда, еще не успела тогда до конца оценить этот вкус, и все же его помню. Пошлёт за обедом тётя набрать капустки - и ноги в валенки, вылетаешь в коридор, поднимаешь камень, отодвигаешь мокрый, обледенелый деревянный кружок и нагребаешь целую тарелку! Внесёшь в комнату, поставишь на стол - прямо со льдинками, а тётя уже поливает сверху золотым пахучим подсолнечным, льняным, конопляным маслом! И эту остро пахнущую холодную вкусноту отправляешь в рот, заедая скорее горячей рассыпчатой картошкой, - слабое с детства горло. Упоительно!
Ну, а пока щелкают ножи и рассекают капустные тела, я лежу себе на широких деревянных досках полатей, раскинутых над проходом из прихожей в кухню и смотрю из-под самого потолка на всю эту весёлую суету, слушаю смешные или печальные истории, - их  рассказывают, не прерывая работы, мои тётки и мама, читаю “Мурзилку“, и мир так разумен, полон доброты и нерушим вовеки, вовеки.
Куда все делось?..