Галимова Руфина. Все будет хорошо

Моя Россия
Галимова Руфина Илдаровна
Рук. – Гудкова Татьяна Александровна
Самарская область
Все будет хорошо…
(рассказ восставшего из пепла)
Никогда, ни разу я не забыл о той ночи. Я помню каждую ее секунду. Каждый тихий, еле слышный вздох моей матери, вздымающий ее грудь под старой истертой сорочкой. Помню то спокойствие «вопреки» – безмятежное мгновенье, подсвеченное лишь тусклыми бликами сияющего за окном снега.
Эта картина… Будто выжжена под моими скорбно опущенными веками.
И самое страшное: я помню, как эта картина была сожжена, раздавлена похоронным маршем высоких черных сапог.
Сон не шел. Непонятный ужас черным котом свернулся на моих ребрах, наслаждаясь тревожным стуком трепыхавшегося в грудной клетке сердца.
Будто маленькая птичка скреблась под кожей, я чувствовал это, чувствовал, медленно задыхаясь. Воздух в сенях свернулся во что-то густое, вязкое, он прилипал к моим жадно распахнутым губам, отказываясь стекать по горлу.
Тяжелые шаги поднялись по узкому крыльцу. Под тяжестью их теней отсыревшие от снега доски прогибались, скрипели.
– Именем Третьего Рейха – откройте! Приказываю немедленно открыть дверь! – не знающий предела своей кровожадности кулак впечатывался в дверь. И снова. И снова.
Этот стук вдруг окружил меня, раздаваясь всюду: в застенках, в углах, под потолком.
Он ломился отовсюду. Я не мог пошевелиться. Все мысли вылетели из головы – были выбиты беспощадным стуком. Даже слезы, обжигавшие глаза, скатывались со щек совсем бесшумно.
Дверь скрипела, молила о пощаде, вцепившись в проем петлями что есть сил. Потеряв остатки терпения, по ту сторону раздалась чужая, отрывистая брань: «Сказано открыть, ублюдки! Чертовы русские свиньи!»
За непонятными мне, изъедающими ядом словами будто последовала волна нового шума: со всех сторон сквозь щели деревянных срубов проникали крики, завывающий плач. Автоматная очередь застучала о подернутое изморозью окошко.
За дверью прикладом выбивали засов. Металл звенел, вопил, требовал  поторопиться.
«Спите? Вы спите?! Разве скоту можно спать в человеческих постелях? Мы отведем вас туда, где вам  место!» – рокочущий гогот, заставивший наконец мою маму встрепенуться.
Рывком она поднялась на печи, резко повернулась ко мне.
Ее омертвевшее от осознания всего происходящего лицо смотрело на мою зареванную мордашку. Мягкие губы ее дрожали, будто зная о чем-то неизбежном, уже оплакивали кого-то.
И снова – опаляющие слух выстрелы… Уже совсем близко…
Бесшумно, быстро мама соскользнула с печи, ни одна половица не скрипнула под ней. Она заметалась взглядом по сеням, но нигде не было укрытия. Наконец, она метнулась к печи, сняла чугунную дверцу, обнажая ее испачканное сажей теплое нутро. Одеревеневшими руками она стащила меня с постели, подталкивая залезть в тесное пространство.
Я не видел ничего, кроме черных стенок печи, но был уверен: она молилась. Молилась Богу, чтобы он позволил ей успеть спрятать меня. Но Бог не помог. Не смог. Не услышал. Он был оглушен зверствами войны.
Отлетевший засов упал, ударился оземь…
Смерть ворвалась в сени, застав мою мать с заслонкой в руках.
Я вжался в спасительную, пахнущую хлебом темноту, услышал чугунный удар заслонки об пол, мамины крики: «Не трогайте его! Не трогайте!»
Даже в тот момент, когда сильные руки волокли ее вон, она цеплялась за стены, дверной проем, не переставая просить о моей пощаде.
Меня вытащили вслед за ней за испачканные сажей волосы, брезгливо бросили в сугроб. Босые ноги обожгло холодом. Снизу вверх, ошарашенный случившимся, я смотрел на немецкого солдата: на удовлетворенно улыбающийся череп на его фуражке, на бледное лицо с росчерком рта, из которого поднимался в небо пар, на выцветшие дыры вместо глаз, смотрящие на мою мать: «Угомони эту бабу!  А если вырвется – стреляй!»
Подняв меня за шиворот, палач толкнул меня к ней, к ее дрожащим рукам.
Я прижался к маме, пачкая ее серую от старости сорочку сажей.
С жадностью я вжался в нее мерзнущим тельцем, пытаясь согреться, не замечая, как за последним вышедшим из дома фрицем в окошке сеней запылал ярко-желтый свет.
«Вам холодно? Скоро согреетесь…», – насмешливые слова толкали нас по скользкому стоптанному снегу вперед.
В агонии криков, отрывистых немецких слов и разрезающих ночь выстрелов заживо сгорала вся моя деревня.
Мы шли недолго. Наша маленькая похоронная процессия привела нас к началу улицы, ко двору старика Михайловича. Он славился своим большим, просторным сараем, в котором, как экспонаты в музе, были собраны «Мишины сокровища» –  осколки прошлых лет, заржавевшие и непригодные, но слишком милые его скупой душе, чтобы с ними расстаться. 
Сейчас грубо сваленные в кучу «сокровища» полыхали, растапливая ярким пламенем темноту ночи. Звезды гасли, слезами падая на быстро тающий снег.
На дворе собралась вся деревня, я выглядывал из-под маминого плеча, но не узнавал обезображенных, искореженных страхом лиц моих односельчан.
Выскобленное нутро сарая, лишенного своего сердца, было распахнуто, ожидало нас.
Тогда я еще подумал: почему же никто из наших не хочет туда заходить? Ведь там намного теплее, чем на улице. Но люди пятились, вжимаясь в плетеный забор.
Возможно, они знали. Возможно, они поняли. Но бежать было некуда.
Окруженные кольцом из направленных на нас автоматов, мы приближались к сараю. Мама еле плелась на онемевших от страха и холода ногах, роняя тихие рыдания в мою промокшую от снега сорочку.
Вдруг кто-то из толпы бросился на кольцо, пытаясь пробить его, вырваться. Тут же несколько выстрелов хлестнули по толпе. Поднялись паника. Женщины закрывали детей, уткнув их мокрые лица в свои подолы, скорбно, в последний раз поднимая глаза к небу.
Бездыханное тело, чертя дорожку из кровавых капель, было дотащено до костра и скинуто в огонь. Пламя захрустело, распространяя едкий дым.
«Пора заканчивать!» – сказал тот, кто швырнул меня в снег. Видимо, он был самым главным, палачом, с самым черным кожаным плащом, с самым сияющим черепом на фуражке.
Наставив на нас оружие, немцы покрикивали, будто загоняя в хлев скот. Люди смиренно шли, оглядываясь на полыхающее тело.
Сбившись в дрожащую кучу, держась для опоры за шершавые бревна сарая, мы слышали, как гильотиной захлопывается на ставнях дверей затвор – длинная прочная доска.
Ослабленные женщины и старики не нашли бы в себе сил сломать ее, а даже если бы и смогли, их ждала бы автоматная очередь.
Причитания. Шепот вокруг. И полнейшая темнота.
А я все жался к маме, надеясь очнуться в своей постели.
«Все будет хорошо, сыночек мой. Все будет…», – иступленный шепот в мою макушку.
В воздухе почудился легкий запах дыма, будто начала тлеть робкая надежда, что вот сейчас, сейчас придут наши, отцы, братья, мужья… Почувствуют – и вернутся, спасут.
Пощелкивание огня за толстыми стенами становилось все отчетливее.
Замершая в оцепенении толпа зашевелилась, отталкивая нас с матерью, пытаясь уместиться в центре, сбежать от вот-вот начавших полыхать стен. Из плохо замазанных щелей и мышиных нор повалил жар.
«Все будет хорошо!»
И тут устланный промерзшей соломой пол охватил огонь. Шипящая, корчащаяся под озябшими ногами трава осветила все пространство теплым, а затем обжигающим светом.
«Господи, Господи! Гос-по-ди!!!» – крик людей стал воющим, животным.
Люди с кровоточащими от острых льдинок ногами в ужасе срывали с себя последнюю одежду, пытаясь остановить пламя, но треск пожара за стенами стал невыносимым, и черный, как сажа из печи, дым опустился вниз, перехватывая дыхание, застилая взор.
«Не смей дышать – угоришь!» – из последних сил хрипела мне мама, вслед за другими женщинами пытавшаяся поднять меня выше на трясущихся руках: там, под потолком, дым уходил через небольшую дыру в прохудившейся крыше.
Попавший в легкие дым драл горло, сжигая легкие. Жар становился нестерпимым.
«Мама, мама!» – кричали дети, содрогаясь от удушья, прижимая к носу подолы сорочек.
Я видел, как огонь медленно расползается у крыши – отсыревшие от попадающего из дыры снега балки угрожающе чернели. Вот-вот обвалятся. И точно: порядком сгоревшие бревна под крышей задрожали, роняя красные искры…
Стоны, вопли, хрипы – все смолкло…
Я помню, как удивительно медленно обваливались на людей балки. Я отчетливо видел покрасневшее от пламени предрассветное небо. В тот момент ослабевшие мамины руки отпустили меня… Навсегда.
Меня нашли на пепелище сарая под обломками крыши. Отсыревшие, не горящие, они закрыли мое маленькое тело от врывавшегося со всех сторон огня.
Бойцы Красной армии, что все эти дни шли следом за немцами, освобождая оккупированные деревни и села, скорбно вели меня по улицам моей сгоревшей дотла деревни. Лишь печки выглядывали из гнезд черного снега.
Я лежал на руках солдата, оглядывая изуродованный мир, мой мир, со странным безразличием пачкая пеплом гимнастерку, в которую меня завернули.
«Все будет хорошо», – пытался утешить солдат, гладя своей пропахшей порохом и металлом ладонью по моей грязной, черной от сажи голове.
Но вот, проходя по знакомому пути, я увидел и свою печь. Недавно я спал на ней, закутавшись в одеяло, слушая спокойное сердцебиение матери: «Все будет хорошо!»
И я заплакал. Громко, с надрывом, вспоминая маму и всех обугленных до черных костей людей, их дома, их сожженные, как ненужный хлам, жизни.
Теперь от них остался лишь пепел. Лишь пепел. Никогда в своей короткой жизни я не кричал так. Никогда, ни разу я не забывал больше о той ночи. Но и сейчас, спустя столько лет, неумолкаемым метрономом, ежесекундно звучат в моем сердце мамины слова: «Все будет хорошо… Все будет хорошо… Все будет хорошо!»