Тогда море отдало мертвых. Повесть

Стрижевская Татьяна
         Повесть эту я начала писать лет десять назад,  закончила ее где-то в 2015 году.  Это единственная моя повесть, в которой герои стихов не сочиняют, но, пожалуй, самая любимая. Побродив по страницам Прозы ру, я отказалась от намерения опубликовать ее на этом сайте. Кажется мне все-таки, что к поэзии она ближе...

Пролог

     Ленке казалось, что сердце ее вот-вот разорвется – не столько от быстрого бега, сколько от ужаса всего происходящего. Разве могла она догнать своих мучителей, а если и догонит, что делать дальше – драться с ними? Они – мальчишки, они – сильнее и старше, они насмешливы, безжалостны, не знают сострадания,  не понимают, что можно быть одновременно и Ленкой, и Серафимой... И потому сердце девочки, маленькое, но здоровое юное сердечко, невыносимо страдало от предчувствия близкой и неизбежной гибели…
     Серафимой звали Ленкину кошку.

     Четыре года назад, на исходе первых своих летних каникул, Ленка притащила домой серенького котенка, найденного на обочине дороги к морю.  Чья-то сердобольная душа  соорудила  для брошенного существа домик – из оклеенного непромокаемой пленкой картонного ящика. Котенок, несмотря на личное домовладение, окруженное огрызками пирожков и сосисок, выглядел таким несчастно одиноким, и тянулся не к кусочкам бутерброда, а к человеческим рукам! Ленка просто не могла оставить его на милость щедрых, но исчезающих к концу сезона курортников, непредсказуемых пацанов и бродячих собак…
     Мама, конечно, повздыхала,  разглядывая котенка со всех сторон: «Самим есть нечего, чем его – кашей кормить? Еще блох ему выводи! Да это, кажись, девочка. С котятами, что будем делать, а, Ленок?» - но оставить бродяжку разрешила, а затем и сама к Серафиме привязалась. Кошечка выросла чистоплотная, очень умная и трудолюбивая: теперь мыши к домику Одинцовых даже приблизиться боялись. И с потомством не создала Серафима никаких проблем: котилась раз в год одним-двумя котятами. Ленка легко сбывала их с рук на птичьем рынке: на редкость хорошенькие малыши рождались у такой обычной серой кошки!

     Кроме мамы и Серафимы, Ленку никто особенно не любил: ни красоты в девчонке, ни ума. Худорба вихрастая, одетая в обноски, вечная троечница, преуспевшая только в рисовании и пении. Состоятельные соседи на семейку косились недоброжелательно: отец умер на зоне, мать – чокнутая инвалидка, подъезды моет, да улицы метет – больше никуда не берут. И девчонка – некрещеная: в церковь с матерью не ходят, святые праздники не соблюдают, ничему-то их жизнь не учит…
     Соседи-северяне, недавно купившие дом, были заняты обустройством быта, ни на кого не обращая особого внимания. А вот пацаны соседские сдружились и сообща Ленку гнобили…
     Серафиме было все равно, красавица Ленка или нет, и есть ли у нее на шее крестик. Когда девочка в одиночку выплакивала свои полудетские обиды, кошка начинала жалобно мяукать и тыкаться носом в ее мокрые щеки. Впрочем, точно так же она мяукала, когда Ленка пела, и тогда девочке становилось смешно…

     Сейчас Серафиме грозила  смертельная опасность: ее похитила и уносила к неспокойному осеннему морю вражеская тройка пацанов, с коренником Харитоном Паршиным по кличке «Шрэк» и «северянами» Женькой и Владькой Данилиными в качестве пристяжных. Данилины пока что были темными лошадками, но от Паршина пощады ждать не приходилось: Харя – не человек, и даже не мультяшный монстрик, он – Лже-Шрэк, вместе с зеленым колером начисто лишенный доброты сердца…
     Курортный сезон уже закончился, да и погода к прогулкам не располагала: с моря дул, и «нагонял беду» холодный ветер. На тропинке к опустевшему дому отдыха ни один прохожий не попался навстречу дробно стучащей кроссовками троице, и почти неслышно бегущей за нею Ленке. Только на подвесном мосту одиноко застыла тонкая фигурка, лицом обращенная к морю: темноволосая девушка в джинсах, голубом свитерке и теплой серой жилетке. Когда мостик внезапно заколыхался, она встрепенулась, проводила отрешенными глазами убегающих мальчишек, хотела уйти, но умоляющий взгляд карих глаз худенькой девчушки в  старой синей куртке заставил ее остановиться. Ленка выпалила на бегу, задыхаясь, почти ни на что не надеясь:
     - Тетенька! Помогите!..  У них моя Серафима!.. Они ее убьют!..
     Вынырнув из каких-то своих, неизвестных Ленке переживаний, девушка мгновенно оценила ситуацию: она успела заметить серый пушистый комок в лапах коренастого подростка с физиономией начинающего «братка» эпохи девяностых.  И – удивительное дело! – не говоря ни слова, побежала следом за девочкой по все более раскачивающемуся мосту…
     Минуя пустынные пляжи – сначала песчаный, прежде закрытый, а затем дикий, каменистый – они нагнали мальчишек у кромки берега. Точнее, те сами остановились, взобравшись на валуны, подступившие к отвесу, за которым плевалось холодной пеной неприветливое предзимнее море: дальше по берегу дороги не было…
     Несколько мгновений все пятеро, с трудом переводя дыхание, молча, глядели друг на друга. После чего темноволосая девушка обратилась к Паршину, все еще слегка задыхаясь, негромко и вежливо:
     - Молодой человек, пожалуйста, верните девочке ее кошку.
     Шрэк дико захохотал, вслед за ним, хотя и не столь уверенно и нагло, засмеялись Женька и Владька. Ленка ждала обреченно и молча: девушка тоже слабая, не справиться им вдвоем с этой гогочущей силой. Бедная, бедная Серафима…
     Внезапно девушка не очень ловко, но достаточно быстро вскарабкалась на валуны и вскоре уже стояла рядом с Харитоном, который слегка растерялся, но бравировал своей наглостью перед близнецами, вызывающе глядя «тетке» в лицо. В отличие от Ленки, он заметил, что девушка в джинсах и голубом свитере гораздо старше, чем кажется на первый взгляд. Но «тетка» была красивая, чересчур красивая, необычно как-то красивая, не гламурно, и это смущало даже такого, далекого от всякой романтики индивида, как бессердечный Паршин, не говоря уже о скрытно мечтательных братьях Данилиных. Она все еще  дышала прерывисто:  грудь ее судорожно приподнимала тонкую шерсть свитера и меховую опушку распахнувшейся в беге жилетки. Но сине-зеленые, как летнее море, глаза, затененные густыми, вниз опущенными ресницами, смотрели спокойно и пристально. Протянув  к Харитону руку с длинными тонкими пальцами, она вновь негромко попросила:
     - Пожалуйста, отдайте кошечку. Не мучайте ее…
     Шрэк разозлился: никому и никогда он не позволит себя победить! Поднял Серафиму за шкирку – она висела покорно и обреченно, видимо уже смирившись со своей участью – поднес пушистое тельце, чуть ли не к носу темноволосой красотки, та уже готовилась подхватить и прижать к груди серую мученицу, но Харитон резко отдернул руку и с торжествующим криком: «Была кошка – и нет кошки!» - швырнул Серафиму за валуны, в морскую воду…
     В ушах близнецов зазвенел отчаянный Ленкин вопль, а того, что произошло дальше, никто и предугадать не мог. Через мгновение девушки рядом с Паршиным уже не было, только меховая жилетка, наспех сброшенная «странной теткой», лежала у его ног. А еще через пару минут, подгребая одной рукой, она выплыла из ямы за валунами к пологому берегу, встала на галечной кромке, с головы до ног мокрая, и подала Ленке такую же мокрую кошку:
     - Беги скорей домой, девочка, суши свою красавицу!
     - Спасибо… А вы?
     - За меня не беспокойся. Беги!
     Ленка зачарованно смотрела в лицо незнакомки: стоит в мокрой одежде на холодном ветру, и прекрасные губы ее уже подернулись синеватой «патиной»  – видимо, здорово замерзла…
     - Пойдемте к нам. У нас печка топится – согреетесь…
     - Спасибо. У меня сестра здесь рядом живет. Ты беги скорей, а то простынет кошечка. Воспалением легких может заболеть, как человек…
     - А эти?.. Догонят и отберут…
     Укутав Серафиму полами куртки, Ленка опасливо покосилась в сторону застывшей на валунах троицы.
     - Не бойся, не отберут. Беги! А то сама уже вся промокла…
     - Спасибо вам! – вновь крикнула Ленка, оглянувшись на бегу. – Я за вас буду Богу молиться!
     Девушка улыбнулась голубоватыми губами и помахала ей рукой…
     Только на подвесном мостике Ленка вспомнила, что даже имени незнакомки не спросила. За кого молиться? За девушку, которая спасла мою кошку…

     Через десять лет, в дивную певунью преобразившись из гадкого утенка, Лена Одинцова узнала о том, что произошло после ее ухода на морском берегу. Влюбленный в нее Владик Данилин первым из близнецов нарушил клятву молчания.  Харитона Паршина к тому времени уже не было в живых – был убит в пьяной драке…
 
     Тогда, на валунах, он подал Женьке и Владьке сигнал – преследовать ускользающую жертву, но те даже ухом не повели. Паршин еще не понимал, что братья стремительно выходят из-под его гипнотической власти, и не заманит он их больше в свое двухэтажное логово никакими ужастиками, стрелялками и энергетиками…
     Но спасительница Серафимы видела все и обратилась к близнецам, мимо беснующегося Шрэка:
     - Вы ведь совсем не злые, мальчики! Просто  пока еще не знаете, что за любое зло в жизни придется платить. И пока еще не понимаете, как это больно – умирать…
     Лицо ее побледнело еще больше, она что-то прошептала синеющими губами, но слов уже никто не слышал…
     Повернулась к ним узкой спиной, шагнула в морскую волну…
     Ушла, уплыла, исчезла…
     Навсегда…
     Очнувшись от шока, близнецы посмотрели друг на друга.
     - Она…  Утонула? – потрясенно выдавил Женька.
     Владька молчал. Из темных его глаз текли слезы, которые он отчаянно пытался скрыть…
     Лже-Шрэк грязно и длинно ругался.
     Братья, не сговариваясь, спрыгнули с валунов и зашагали прочь, никак не реагируя на злые окрики Паршина: бывший «вождь» превратился для них в пустое место…
     - Надо идти в милицию, - неуверенно предложил по дороге Женька.
     - Зачем?
     - Все расскажем.  И вот это отнесем, - он тряхнул меховой жилеткой, машинально захваченной на валунах.
     - Нас посадят?
     - За что? За кошку? Пускай Харю сажают. Мы ни в чем не виноваты…
     - Сам знаешь, что виноваты.
     - Ну, виноваты, пусть. За такое не сажают. А если будем молчать? У нее ведь родные, наверное, есть. Слышал ведь: сестра рядом живет…
     - Жень, зачем она? – у впечатлительного Владика вновь слезы набежали на глаза.-      
Такая красивая… Как ты думаешь, ее найдут?
     - Не знаю. Море – оно огромное, в нем течения разные, сильные. Может к берегу прибить, может и затянуть куда-нибудь на глубину, а потом унести так, что и не найдет никто. Не зря же сейчас плавать запрещено. Влад, мы должны обо всем рассказать, понимаешь?
     - Только не Ленке! Жень, поклянись, что никогда ей об этом не расскажешь!
     - Сам не расскажи.
     - Шрэк проболтается…
     - Ленка теперь к нему за километр не подойдет!
     - Жень, как ты думаешь, кошка выживет?

     Кошка Серафима до сих пор жива. Старенькая, правда, стала…
Тело девушки, которая вытащила ее из морской воды, так и не нашли…



Марина

     Марина уволилась из Чебаркульской библиотеки в начале сентября, в самый разгар бабьего лета, и хотела сразу же уехать к Саше, пока еще на море не закончился купальный сезон. Но какое-то странное, неосознанное чувство  возникало неизменным препятствием: Марина брала в руки телефон, чтобы позвонить младшей сестре, или хотя бы послать ей сообщение,  но вновь откладывала в долгий ящик теряющие значение слова...
     Сестру надо было извещать о предстоящих визитах заранее, поскольку никогда нельзя было предположить, где она в определенный момент пребывает: на городском телеканале,  в  очередной командировке,  или же наметила небольшую  передышку на морском берегу -  именно на этот период можно было договориться о приезде...  «Мариш, ты знаешь, у меня времени нет абсолютно: мотаюсь туда-сюда, веришь, некогда в магазин забежать, новый купальник себе присмотреть – старый добела выгорел! Что уже о личной жизни говорить?  Если надумаешь приехать, звони сама. Нет денег на «симке» - пошли гудок»…
     Но с тех пор, как нынешняя хозяйка дома подарила Марине целый месяц, чтобы вывезти вещи и определиться, куда направить стопы, она медлила с принятием окончательного решения. Деньги на «симке» были, желания звонить – ни малейшего. Это означало, что у Сашки все в порядке…
     Марина так и не могла понять, что заставляло ее откладывать поездку к морю на потом. Может быть, грустила при мысли, что приходится навсегда прощаться с дачным домиком, который почти на десять лет стал ее постоянным жилищем: привыкла к тишине, шелесту летнего сада за окном, уютному потрескиванию дров  в печи - зимой…

     Незадолго до смерти бабушки Лии, Саша,  по ее приглашению, поехала в Хайфу.  Лия Леонидовна оформила завещание, по которому все средства, вырученные от продажи ее движимого и недвижимого имущества, распределялись поровну между двумя внучатыми племянницами.  Получив свою долю, Саша объединила ее с собственными накоплениями и осуществила  давнишнюю мечту: купила маленькую квартирку на берегу Черного моря. Марина большую часть денег отдала отцу -  на строительство детского кардиологического центра. Ей вполне хватало домика в Чебаркуле: после капитального ремонта он стал еще более уютным и комфортабельным жилищем. Старую печку они  решили не убирать, только обновили, украсив изразцами: разве могло сравниться газовое отопление с теплом живого огня в печи? Но сначала умер дед, потом - бабушка Аня, и в домике поселилось одиночество, холодную печаль которого уже не в силах был согреть никакой огонь. Марина больше не видела смысла оставаться на бывшей даче: родные звали ее к себе, и у всех находилось для нее место…
    Лучше всего, конечно, переехать к папе: он живет теперь недалеко от кардиологического центра, вместе с дедушкой Сашей и бабушкой Эммой, и для Марины в их небольшом, двухэтажном доме давно приготовлена отдельная комната, окна которой выходят на сосновый лес…
     К Александре она поедет в гости – на месяц, не больше, с надеждой, что сестра наконец-то встретила своего «единственного и неповторимого», и не будет настаивать на переезде Марины к морю «насовсем»…

     Воспоминание о прошлогоднем  бархатном сезоне на побережье, честно говоря, было не самым приятным. Сашка тогда находилась в глубокой, но бурной депрессии после крушения очередного романа – в личной жизни ей хронически не везло. Как обычно, в борьбе со стрессом, сестра с головой погружалась в любимую работу, и на море купаться Марина ходила одна.
     Удалившись от берега, насколько это возможно - помня о запрете заплывать за буйки и предостережениях отца, Марина нечаянно захватила рукой крупную, но пустую раковину, плавающую на поверхности воды, наподобие спиралевидного кораблика. На берегу,  разглядывая, словно тончайшей кисточкой разрисованную спираль, Марина вспомнила о числах Фибоначчи – основе всей божественной гармонии природы. Но когда она перевернула раковину отверстием вниз, на ладонь вытекла темная, отвратительно пахнущая слизь…
     Соленая вода, в которой Марина попыталась отмыть подаренный морем «сувенир», не смогла окончательно уничтожить запах. Слабое его присутствие почему-то вызывало еще большее отвращение, но жаль было выбросить под сланцы курортников шедевр неведомого художника, и Марина положила оскверненное гниением чудо на плоский, уже прогретый утренним солнцем камень. Она надеялась, что солнечные лучи окончательно уничтожат следы разложения – то ли останков погибшего моллюска, то ли водорослей, намытых в пустой его домик, а, может, и того, и другого вместе…
     Отирая ладонь песком, краем глаза Марина заметила, что проходящий мимо тонконогий мальчишка лет десяти одним быстрым движением ухватил сохнущую на камне добычу, но кричать ему вслед: «Мое!» - было смешно и глупо.  Да и отвлек ее внимание    восторженный  вопль смешного пацаненка, прибежавшего с кромки берега, от папы - к маме, загорающей на полосатом коврике:
     - Там петуса, мама, петуса!
     И на мгновение Марина позволила себе помечтать, что на берегу моря она отдыхает вдвоем с каким-то неясным образом из далекого сна, и между ними, называя медузу петусой, бегает такой же забавный русенький малыш...
     От пляжа к дому сестры можно было дойти минут за пять, и всю дорогу Марина брезгливо принюхивалась к своей ладони, которую удалось отмыть только под струей горячей воды Сашкиным ароматным жидким мылом. И казалось ей, что море – любимая бирюзовая сокровищница детства – навсегда превращается в помойную яму дурно пахнущих отходов жизни и смерти, где бессильно мутнеет и мертвеет животворная, переливами небесного света играющая, морская вода…

    Деньги, вырученные от продажи домика в Чебаркуле, Марина решила перед отъездом перевести на счет своей родной тети, которая была ее ровесницей.  А уж на что они будут потрачены – на ремонт городской квартиры или на учебу Сережи, двоюродного брата, ее совершенно не волновало: Таня – женщина практичная, средства сумеет использовать разумно. Да и Сережка уже – почти взрослый…
    Раньше он всегда очень ждал приезда Марины, хотя никогда не проявлял бурного восторга.  Выйдет из своей комнаты, словно Маленький принц из сказки, и взглянет снизу вверх большими, серо-синими глазами. В них море радости, море любви, но тихой-тихой, без малейшего всплеска: родственные души!  Лето Сережка c удовольствием проводил на даче, но после смерти бабушки один не приезжал, а Тане постоянно было некогда…
     Как-то отдалились все друг от друга, и давно упущена возможность  стать Маленькому принцу второй мамой, помощницей вечно занятой на работе Татьяны, на жизнь зарабатывать переводами, забрать малыша из «буйно помешанного» садика и гулять с ним в лесопарке. Белочек с ладошки орешками кормить и дышать каждой минуткой жизни, напоенной тихим счастьем, как хвойной смолкой, когда сердце замирает от любви, а не от боли…
     Теперь в самой глубине его – печаль неизбежного расставания, и, чем сильней привязанность, тем ощутимей боль. Ведь и по Сашке она скучает с тоской не из прошлого лета, и тем труднее сделать выбор.  Хотя, казалось бы, чего уж проще: сначала к сестре – на месяц, потом к Тане и Сережке – на недельку, потом к папе – навсегда…
     А потом – куда? Когда?.. И к кому?..

     На вслух не высказанные, безответные вопросы откликнулся мобильник – конечно же, звонил отец, папка Миша, такой родной, любимый, все понимающий, и только его, по словам Сашки,  «прекраснодушные заблуждения», напоминали свежий сосновый ветерок из открытого окна в затхлой палате смертельно больного мира…
     - Маришка, привет! Ты где, на даче? Еще не уехала?
     - Привет, пап! Я все еще в Чебаркуле, не знаю, когда выберусь. Но к началу октября – точно.
     - Я хотел тебя к нам на выходные пригласить, приедешь?
     - Ой, пап, не знаю, боюсь: еще запрячешь меня в больницу!
     - А что, есть повод запрятать тебя в больницу?
     - Да нет, у меня все нормально, правда! Жду вот только, сама не знаю, чего. Первого снега все равно не дождусь, хотя по прогнозам в этом году он рано выпадет. На улице теплынь, а у меня в голове снежные стихи… Ты не помнишь, кто это написал: «Ажурной манжеткою гнома снежинка прилипла к стеклу»?
     - Понятия не имею…
     - И я не помню – что-то рановато склероз начинается. Стихотворение написала поэтесса, но имя ее растаяло в памяти, как снежинка…
     - А ты знаешь, Марина, что каждая снежинка неповторима, как человек?
     - Ты не преувеличиваешь, пап?
     - Нисколько. Один чудак всю жизнь исследовал снежинки и убедился в том, что узор каждой из них уникален, и не повторяется, как рисунок линий на ладони человека.
     - Пап, я понимаю, что ты хочешь сказать… Увы, снежинки тоже тают – исчезают бесследно. И вместо них появляются мириады новых. Это закон жизни…
     - Мариночка, поверь тому, кто сказал, что человек ценнее множества воробьев. А тем более – он ценнее бесчисленного множества снежинок. Мы все по тебе очень соскучились, особенно – дедушка Саша.  А еще – тебе привет от Павла…
     - От Павла? – удивилась Марина. – Кто это – Павел?
     - Не можешь вспомнить??
     - Пап, у меня никогда не было знакомого с таким именем. В классе нашем никакой Павлик никогда не учился, не говоря уже о Васе – единственном на весь библиотечный факультет!
     - А вот он тебя хорошо помнит – узнал по фотографиям. Кстати, будет у нас в гостях в эту субботу…
     - Пап, не интригуй! Если бы я  так хорошо тебя не знала, подумала бы, что ты мне жениха подыскиваешь. Я совершенно точно не знаю никакого Павла. Когда мы с ним познакомились, он сказал?
     - В конце тысяча девятьсот девяносто девятого года.
     - Столько лет назад?!
     - Даже десяти еще не прошло.
     - Для меня это – целая вечность…

     Марина поняла уже давно: разное у людей ощущение времени. Дед с бабушкой вспоминали события полувековой давности, и для них все было «будто вчера». Вот и для Михаила Гриневича, врача-кардиолога, знакомство дочери с каким-то Павлом – «всего» около десяти лет назад. А у Марины детство и юность, школа и институт, смерть мамы и рождение Сашки, и, казалось бы, еще такая недавняя боль: смерть деда и бабушки – все в какой-то другой жизни. Все – вечность назад…
     Может быть, поэтому она не представляла и не хотела вечной жизни. И незнакомый этот Павел наверняка встретился на ее пути, но вечность назад, в такой далекой другой жизни, что даже воспоминаний от нее не осталось. Конец девяносто девятого года запомнился только глупыми спорами о том, когда же начнется третье тысячелетие, и суеверным – либо ироничным – ожиданием конца света. Бабушка Аня, которая не особо дружила с математикой, считала: в двухтысячном, и всемирных катаклизмов опасалась, не шутя. Дед посмеивался: «Не спеши на тот свет, Аннушка, еще годик спокойно поживем!» Все тогда были живы, кроме мамы. Мама погибла двадцать пять лет назад, зимой, в день рождения Саши…
     Минут через пять после разговора с отцом, Марина вспомнила, как зовут поэтессу: Новелла Матвеева...
     Далеко за полночь, выключив настольную лампу и потихоньку уплывая в сон, Марина мысленно перелистала страницы городских фотоальбомов, надеясь, что затерянная карточка с именем «Павел» постепенно проявится в подсознании. Но приснилась мама – не из детства, вечность назад растаявшего вместе с маминой жизнью, а все из того же фотоальбома: тоненькая, кудрявая, смешливая пионервожатая, студентка Челябинского пединститута Милочка Вишнякова…


          Людмила
 
     Людмилой ее назвали в честь популярной актрисы. Славная родилась девчушечка: тонкая, звонкая – плакала, точно пела! – и хорошенькая, в маму свою, тихую библиотекаршу Анну Сергеевну Вишнякову. Сначала заметила акушерка: «Ну, певунья у тебя, мамочка, поздравляю – вылитая Гурченко!» Потом в палате шутили: «А вот и Гурченку нашу кормить несут!» Отец, Михаил Егорович, не возражал: «Хорошее имя – Людмила!» А когда заметил, что характер дочка явно не от мамы унаследовала: еще под стол пешком ходит, а уже стремится всеми в доме командовать, довольно посмеивался: «Глянь-ка, Анюта, какая в доме генеральша растет – вся в батьку!»
     В школе Мила Вишнякова – заводила, староста, организатор всех мероприятий, любимая вожатая малышни. Поэтому с выбором будущей профессии долго не мудрила и вступительные экзамены в пединститут, на факультет русского языка и литературы сдала на одни пятерки, соединив в своем призвании мамину любовь к книгам и командирскую жилку отца.
     Студенческая жизнь была Людмиле в радость, особенно – лето: практика, пионерлагерь на озере Кисегач, кружок самодеятельной песни, костры и рыбалка, смешные спектакли для детворы. Ребятня от хохота падала со стульев, когда миниатюрная вожатая в маске волка на самых низких нотах своего звонкого голоса умоляла Красную Шапочку:
     -Вы разрешите с вами познакомиться!
     А может быть, я тот, кого вы ищете?
     А крупная, высоченная «Красная Шапочка» - однокурсник Юра Измайлов – в цветастой юбке, кроссовках сорок пятого размера и кокетливой красной кепочке на отросших за лето блондинистых «локонах» тоненьким фальцетом выпевал в ответ:
     - Ничего не знаю, ничего не вижу, ничего не слышу, и где бабушка живет, не скажу, ча-ча-ча!
     Дома Мила о лагерных буднях и праздниках со смехом рассказывала родителям. Михаил Егорович и Анна Сергеевна искренне радовались за любимую и единственную дочку, поскольку профессию учителя по старинке считали одной из наиболее достойных и почетных. Как-то не дошел до их ушей издевательский стишок, сочиненный каким-то юмористом, скорее всего, студентом одного из осмеянных вузов:

Стыда нет – иди в мед,
Ума нет – иди в пед,
Ежели ни там, ни тут –
Иди в сельхозинститут,
Ну а если уж совсем дуры,
То идите в институт культуры…

    Не ведали старомодные, ни разу в жизни, не изменившие друг другу родители Милы, и о том, что триумфальное шествие по миру сексуальной революции, не избежало ни советской школы, ни общаги пединститута, ни пионерлагеря на озере Кисегач. Не ходили они ночью по лагерным окраинам, где весьма и весьма велика была возможность случайно набрести на пару байковых казенных одеял с торчащими из-под прикрытия от комаров двумя парами голых ног…
     Ни в каком ночном кошмаре не могло присниться родителям Милы, что одна из школьных подруг их невинной дочурки, Юля Туманова, с подростковых лет весьма продвинутая в той области знаний, о которой в Советском Союзе говорить во всеуслышание было не принято, своего богатого опыта от «маменькиных  дочек» не скрывала. Именно с Юлей Мила прошла весь теоретический курс сексологии, сексопатологии и сексобезопасности…
     Мама с папой ни о чем не беспокоились: дочь классику читает. А Мила читала новеллы Мопассана и «Темные аллеи» Бунина, и все, что было так таинственно не договорено на страницах книг, ей доходчиво разъясняла Юля.
     В уютной двухкомнатной квартире Тумановых, где постоянно отсутствовала стремящаяся к полной материальной обеспеченности одинокая Юлина мама, так легко и просто было перейти от теории к практике – в «безопасные» дни или со «средствами безопасности»…
     Но первый блин получился комом, и все последующие попытки тоже не увенчались успехом. Высочайшего наслаждения, поэтично воспетого классиками и прозаично – Юлей Тумановой, Мила не испытала, и вскоре окончательно поняла, что ей гораздо приятнее читать какой-нибудь интересный роман или детектив, чем заниматься сексом. Фригидность свою она восприняла, как ученый из анекдота, который, став импотентом, радостно воскликнул: «Ну-с, наконец-то я могу полностью посвятить себя науке, не отвлекаясь на всякие глупости!»
    Мила посвятила себя учебе и практике, связанной с ее будущей профессией. И только изредка, оказавшись в «безопасную» ночь под байковым одеялом с «Красной Шапочкой», убеждалась в том, что ничего не изменилось, и утром, отводя глаза, почесывая искусанные комарами ноги, виноватым тоном просила: «Юр, давай больше не будем, а? Ни к чему все это… Останемся друзьями?»

    По окончании четвертого курса, Людмилу Вишнякову, как лучшую студентку института, идущую на красный диплом, отправили на практику в Артек.
Родители никогда не возили Милу на морское побережье. Отдыхать они предпочитали все на тех же уральских озерах:  родная, живописная природа – чего еще желать?
В Крыму Мила впервые поняла, что такое – любовь с первого взгляда, и сначала она полюбила Черное море -  как только увидела его из окна вагона…

     Давид родился и вырос на берегу моря, и сам он был весь – как море…
Мила внутренне вся трепетала, когда слышала его голос: мужской, низкий, и в то же время женственно нежный, с едва уловимым акцентом. Глаза его, затененные очень густыми, длинными, чуть опущенными книзу ресницами,  без конца меняли цвет: зеленые с синевой, глубокие, таинственные, как морская вода. И противным мужским потом от него не пахло. Однажды, во время игры в волейбол, кто-то из девчонок, расшалившись, толкнул Людмилу на вожатого первого отряда – на миг она оказалась в его объятиях, ткнулась носом в его белую майку и ощутила запах, похожий на запах моря....
     Студенты мужского пола в пединститутах – на вес золота, и не одна только Мила была безответно влюблена в романтичного абхазца: в Артеке, юном и многонациональном, романы вспыхивали с южным пылом. Но сообщив всем и сразу, что в Сухуми его ждет невеста, Нина, Давид, ни за кем не ухаживал, не поддаваясь, ни на какие провокации будущих педагогинь и девочек из старших отрядов. Девчонки прозвали Давида «Ихтиандром» и сплетничали о том, что он не расстается с фотографией своей «Гуттиэре» - девушки с большими темными глазами и милой, грустной улыбкой…
     Понимая, что явным флиртом этого удивительного парня не проймешь, Мила Вишнякова избрала совсем иную тактику…
     Волны трепетной нежности сотрясали все ее существо, но стоически скрывая внутренние шторма и волнения, Мила выдавала на поверхность абсолютный штиль: ровное, спокойное отношение, дружескую симпатию – не больше. И даже соврала Давиду, что у нее тоже есть жених – Миша Гриневич, бывший одноклассник, студент мединститута…
     Горячие июньские деньки мелькали мгновенно, как кинокадры, и никто даже предположить не мог, какой хитроумный план зреет в золотистой, кудрявой головке Милы Вишняковой, даже тенью не отражаясь в ее внешне безмятежных голубых глазах. А Мила втайне подсчитывала дни, и «безопасные» выпадали как раз на окончание смены…

     Давид, разумеется, удивился, когда в последний вечер у лагерного костра Мила потихоньку предложила ему сбежать ночью из лагеря, чтобы попрощаться с морем.
     - А разве мне нужно с ним прощаться? – смущенно улыбнулся он в ответ.
     - Конечно, ты счастливый – живешь на берегу моря! А я, может быть, никогда его больше не увижу…
     - Мила, зачем  ты так говоришь – никогда? Разве трудно приехать?
     - Не все от нас зависит, Давид.
     - Да, это правда, - дивные глаза его внезапно стали печальными. – Но почему ты меня приглашаешь, а не кого-то другого?
     - Мне кажется, только ты один понимаешь, что такое – море… Девчонки не поймут – будут хохотать и трещать, как сороки. И ты не такой, как другие парни, не будешь ко мне приставать: у тебя – Нина. А одна я идти боюсь…
     Людмила все рассчитала точно…
     Прогулялись они вдвоем к побережью – испытанными тайными тропками прежних, влюбленных в море – и не только в него! – романтиков. Поговорили, разумеется, о своих литературных предпочтениях  – два книголюба. Оказалось,  у обоих схожие вкусы: в детстве – повести Крапивина, ныне – английская литература, прошлого и нынешнего веков.  Давид рассказал ей о «Каштановом доме» и «Фараоне Эхнатоне» Георгия Гулиа. И Мила сказала, что обязательно прочтет книги этого писателя, когда вернется домой.
     Побросали в воду камешки -  Мила кинула и монетку, а затем «вдруг» вздумала последний раз искупаться и попросила приятеля отвернуться – купальник-то не взяла…
     Давид не ожидал никакого подвоха: смотрел на темнеющий склон Аю-Дага, не поворачивая головы, пока со стороны моря не послышался испуганный крик девушки…
     Мила вовсе не собиралась изображать из себя тонущую и звать на помощь!  Думала, если Давид так и не взглянет на нее, не забудет о своей Ниночке,  не подойдет и не обнимет, значит, не судьба: вернутся в лагерь и простятся навсегда, как друзья, хоть и без продолжения дружбы…
     Плавала она свободно, как рыбка: заплыла достаточно далеко и уже возвращалась к берегу, но вдруг ощутила, как что-то холодное и скользкое коснулось обнаженного тела… Почудилось или впрямь проплыло под Милиным  животом какое-то морское чудище, но страх, возникший откуда-то из подсознания, мгновенно охватил все ее существо – отражение темного, клубящегося ужаса, тянущего к ней из разверзшейся бездны липкие щупальца…
     Людмила завопила так непритворно, что Давид не мог не поверить: тонет девочка! И тут же, раздеваясь на ходу, бросился ее спасать, хотя Мила не барахталась беспомощно, а, напротив, очень быстро плыла к берегу…
     Девочка и в самом деле тонула, но не в море, а в своих, уже неуправляемых чувствах, и когда он вытащил ее на мокрый песок, она утянула его на самую глубину: не разомкнуть кольцо нежных рук, обхвативших шею, не отвернуться от губ, шепчущих: «Я люблю тебя, Давид, любимый мой, любимый, единственный…»

     По дороге домой, в поезде, Мила двое с половиной суток переживала нечто, весьма напоминающее раздвоение личности. Свою верхнюю полку она покидала только по самым неотложным нуждам: чайку с вафельками попить или в «кабинет задумчивости» ненадолго отлучиться. Все остальное время ее романтичная «половинка» и ночью, и днем, и в полусне, и наяву серебристой рыбкой плескалась в дивных грезах, сохранивших до мельчайших подробностей все восхитительные ощущения первой любви – и платонические, и чувственные…  А «половинка» практичная пыталась решить один и тот же вопрос: что делать ей с вырванным из блокнота, розовым, в клетку, листочком, на котором Давид написал свой сухумский адрес. Теперь этот листок был единственной связующей ниточкой между ними, а вопрос заключался в том, следует ли сохранить эту ниточку для какого-то, достаточно далекого (пятый курс на носу, госэкзамены, защита диплома!) и весьма неопределенного будущего, или уничтожить немедленно, не откладывая в долгий ящик?
     Давид слишком серьезно воспринял то, что для Милы – даже для романтичной ее «половинки» - стало всего лишь коротким жизненным эпизодом, неповторимым, прекрасным, волнующим, незабываемым – несомненно! Но только никак не связанным с будущей, вполне определившейся дорогой. Обо всем, что они вдвоем пережили на берегу ночного моря, можно было сказать классической фразой: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Но только сказать, а не превратить прекрасное мгновение в обыденность…
Долгие годы сосуществовать в городской квартире, вести разговоры о ценах на мясо и морковку и о родительских собраниях в школе, растить детишек, нянчить внуков, потихоньку стареть, седеть, покрываться морщинами  и, наконец, по очереди умереть, можно было только с каким-нибудь Юрой Измайловым, но не с морским царевичем.         
     Ихтиандру, выросшему на берегу теплого моря, не выжить в загазованном, душном и пыльном городе, не перенести долгой уральской зимы, насквозь пронизывающей тело и душу ветрами и вьюгами. А Мила, с ее привычкой командовать и в школе, и дома – что будет чувствовать она, «укравшая» чужого жениха, в абхазской семье, с иной культурой и обычаями? Нет, пусть все остается в прошлом – прекрасным, постепенно угасающим сном. Пусть женится Давид на своей темноглазой Нине, родят они троих прелестных абхазских детишек и будут счастливы…

     - А если у нас будет ребенок?
     Давид первым задал ей этот вопрос, сразу же, на берегу, и Мила невольно подумала: он и впрямь ни на кого не похож – настоящий рыцарь печального образа, из иного мира, с другой планеты…
     Всех прежних Людмилиных мальчиков меньше всего волновал именно этот вопрос: он даже тенью не возникал в отключенных сексуальным угаром мозгах…
     - Ну и будет, так что – ты боишься? – лукаво, желая подразнить, ответила она.
     - Мила, ты не понимаешь… Я полюбил тебя сразу, как только увидел, но не должен был этого делать…
     - Из-за Нины? – ощутила она мгновенный укол ревности.
     - Нину нельзя обижать – это грех, - произнес он нелепое, давно вышедшее из употребления слово.
     - Ну и не обижай, женись на ней – ты что, верующий? А малыша я одна воспитаю – я все-таки педагог!
     - Не говори так, Мила, – мужчина не должен бросать своего ребенка, это подло! Но и Нину я оставить не могу: она сама, как ребенок…
     - Тогда женись на нас обеих сразу – или это тоже грех?
     - Не смейся над этим, прошу тебя, - сказал он с невыразимой печалью в голосе. – Ты ничего не знаешь… Я не имею права, у меня не должно быть детей…
     Давид не договорил, а Людмила мысленно продолжила его слова: «У меня не должно быть детей на стороне». Искренняя его печаль так тронула  сердце девушки, что, оставив всякие шуточки, она заверила морского царевича: никакая новая жизнь в ней сейчас не возникнет, этого просто не может быть…
     «Мила, ты все-таки мне напиши…»

     Нет, не нужно никаких писем…
     Мила глубоко вздохнула, достала из кармана синей трикотажной блузки листок с адресом Давида – и через мгновение клочья его исчезли, увлекаемые воздушными потоками за полуоткрытым окном вагона, только один ненадолго прилип к стеклу, словно лепесток странной, клетчатой розы, с именем: «Давид Агрба»…

     За всю свою недолгую жизнь Людмила так и не узнала, что хорошенькая, темноглазая Нина, с детства навсегда прикованная к инвалидному креслу, и Давид, с его наследственным заболеванием сердца, став женихом и невестой еще в отрочестве, приняли совместное решение: никогда не иметь детей…
     Надевая на берегу моря свой сарафанчик, она не заметила, что Давид, побледнев и слегка задыхаясь, достал из кармана рубашки и быстро слизал с ладони небольшую желатиновую капсулу…

     Весь июль Мила блаженствовала в Чебаркуле, где родители еще весной купили домик под дачу. Приезжали отец с мамой только на выходные, а все оставшееся время в домике постоянно гостили школьные и институтские подружки Милы.  В конце месяца появилась на вишняковской даче и Юля Туманова. Но о прежней «сексуальной вольнице» обе теперь стремились забыть: Мила еще жила воспоминаниями о Давиде, а Юля собиралась замуж – за молодого нефтяника Никиту.
     - Изменять ему не будешь, пока он на вахте? – лукаво поинтересовалась Людмила.
     - Да сдались они все! – пренебрежительно скривилась Юля. – Честно говоря, Милка, дура я была редкостная, что разменивала себя на всех этих козлов, которым от тебя только одно и нужно: снять юбку и затащить в постель… Жалко, что я Никиту в шестнадцать лет не встретила…
     - Надеюсь, он не знает о твоих прежних подвигах?
     - Да ты что?! – не на шутку перепугалась Юля. – Он вообще в Тюмени живет, это родители его здесь. Мы с ним на вокзале случайно познакомились, рассказать – так не поверишь. Поженимся – к нему уеду. На свадьбу тебя, как лучшую подругу, приглашу, но не вздумай Никитосу что-нибудь о наших похождениях брякнуть – убью!
     - Юль, ну я же  - не коварная подружка из мелодрамы, - успокоила новоявленную невесту Мила. – Можешь спокойно знакомить меня со своим Никитой. Прошлое похоронено навсегда. Для меня – тоже...
     Разговорчивая и общительная по натуре, Мила вовсе не была болтливой: никому даже слова не сказала о своем артековском романе, но Юлька умела вытряхивать душу наизнанку: давай, мол, колись подруга, и подруга «раскололась»…
     Юля и раньше к ней внимательно приглядывалась: изменилась бывшая худышка, никогда не имевшая повышенного аппетита. Маечка натянулась на груди, а привезенную в Чебаркуль, собственноручно испеченную Юлей кулебяку наворачивает так, что только за ушами трещит! С чего бы это жор такой на нее напал?
     - Теперь я даже по ночам иногда встаю и ем, - призналась Людмила. – Молоко начала пить, представляешь? Раньше на дух его не переносила. Наверное, это от свежего воздуха.
     Но Юлю не удовлетворило подобное объяснение:
     - А не подташнивает тебя? Головка не кружится? Месячные вовремя прошли?
     Следователем бы работать, а не швеей, Тумановой Юле! Выведала у Милы всю подноготную:  про незабываемую ночь на морском берегу, про «безопасные» дни и все последующие события, головой многозначительно покачала и подругу огорошила:
     - С этими «безопасными» днями – лучше всегда дополнительно страховаться! Перемена климата, гормональный сбой – и готово! А месячные у тебя, похоже, через ребенка прошли – такое изредка, но бывает. Меня мамулька моя точно так же проворонила – на мое счастье…
     - И что же мне теперь делать? – упавшим голосом пролепетала Мила.
     - Во-первых, пойти в женскую консультацию и во всем убедиться. А во-вторых, сообщить будущему папуле радостную новость. Где он, кстати, обитает, твой артековец?
     - В Сухуми…
     Юлька присвистнула:
     - Ничего себе! Грузин?
     - Абхазец… Юль, что мне делать, если я и вправду  беременна, - аборт?
     - Мила, не тупи: красивый будет ребеночек! И абхазец твой, даже если не женится, поможет материально – они детишек любят. Это не наши серые козлики, вроде моего папаши: сделал свое дело – и в кусты. Если бы я Никиту не встретила, всю жизнь бы им мстила – за мать и за свое счастливое детство…

     В женскую консультацию, несмотря на все настояния подруги, Мила так и не пошла. Впрочем, Юльке было не до нее: готовилась к свадьбе…
     А Людмила упорно убеждала себя в том, что нет у нее никакой беременности. Во всех мелодрамах беременные девушки непременно падали в обморок, их постоянно мутило при виде пищи и выворачивало наизнанку. Мила по-прежнему чувствовала себя превосходно, и даже внезапный повышенный аппетит – единственное отклонение в ее состоянии, постепенно приходил в норму. Всю очередную лагерную смену в Кисегаче Мила ждала подтверждения, что не растет внутри нее никакой нежеланный «плод», но к концу лета стало предельно ясно: Юля была права…
     Чебаркуль и Кисегач – две соседние станции, и Мила предпочитала ночевать не в пионерлагере, а в своем дачном домике. По вечерам, лежа под теплым пледом на диване, и трогая, пока еще никому не заметную, но ладонью ощутимую припухлость внизу живота, она с ужасом подсчитывала недели: еще немного помедлить – и не один врач не возьмется делать аборт…
     Но как это сделать тайно, чтобы никто не узнал, не догадался, и особенно – родители? Юлька никому не проболтается: зная характер подруги, Мила была в этом уверена. Маме она тоже могла бы довериться… Возможно, мама сама начала уже о чем-то догадываться: как-то странно поглядывает на взрослую дочь – не то смущенно, не то виновато. Мама сумела бы ее понять…
     Но отец… Ох, этот военный папка! Он придет в ярость! Он не переносит мелодрам, и всех этих трогательных беременных девушек называет «безмозглыми мартышками».  Он ведь уже не очень молодой: старше мамы почти на двенадцать лет, а если инфаркт его хватит при мысли, что любимая дочурка Людочка – точно такая же «мартышка»,  нагулявшая в Крыму, неизвестно, с кем, незаконного ребенка?
     Плакать Мила не могла – не было у нее никаких слез, но, глядя сухими глазами в сумеречное окно, постепенно темнеющее за светлой занавеской, задавала себе вновь и вновь один и тот же вопрос: «Что делать?..  Что делать?.. Что делать?»
     Ближе к полуночи внезапно озарило, будто яркий солнечный свет пробился сквозь темные тучи: Мишка! Как странно, что за все это время, тревогами и сомнениями заполненное, она не вспомнила о своем мнимом «женихе», и он словно бы забыл о ней: ни разу не встретились за все лето, даже случайно…
     Мила резко сбросила с себя плед, зажгла настольную лампу: какое счастье, что в домике этом остался от прежних хозяев телефон! Старый, черный, спасительный – Мила шла к нему, бормоча вслух, неизвестно, к кому обращаясь, поскольку выросла в атеистической семье: «Господи, только бы он был дома! Господи, только бы ответил!»
     Рыжий Мишка Гриневич. Грин, друг детства – чуть ли не с пеленок. Будущий врач. Как могла она забыть о том, что всегда и неизменно он помогал ей, выручая в самые трудные минуты?! Начиная с детского садика, где принуждали Милу пить кипяченое молоко. Она и сырое не очень любила – что уж говорить о кипяченом, с пенками, от которых к горлу тут же подкатывала тошнота! Влить в себя эту гадость Мила не смогла бы даже под угрозой оказаться в клетке с тигром – не так уж страшно посидеть наказанной на стульчике в углу! Но Мишка решал проблему просто: когда воспитательница отворачивалась, быстренько, в три глотка, приканчивал молоко из стакана подружки, хотя, кажется, и сам не особенно его любил…
     Телефонная трубка вскоре откликнулась Мишкиным ироничным баритоном:
     - Але! Вы ничего не перепутали? Это не скорая – это квартира Гриневичей, а Гриневичи – в больнице, на дежурстве. Скажите спасибо, что я еще не сплю!
     - Миш, привет! Извини, что я так поздно…
     - Люська?! Привет! Это меняет дело: тебя я рад слышать в любое время суток. Тем более, что мы сто лет не виделись. Но возникает вопрос: почему ты звонишь так поздно, что-то случилось?
     Грин всегда называл ее не Милой, а Люськой или Вишней – в зависимости от настроения…
     - Миш, ты можешь завтра, после четырех ко мне приехать?
     - Конечно, могу – хоть с утра!
     - Утром я с детьми в лагере. Приезжай электричкой в Чебаркуль – папа здесь дачу купил.
     - Дачу? Здорово! Диктуй адрес…
     Положив трубку на рычаг, Мила удовлетворенно улыбнулась, достала из холодильника банку с молоком, погрела в кружке, на газовой плите – слегка, чтобы не пить холодное, ведь кипяченое она не переносила по-прежнему…
Впервые за последнюю неделю она заснула безмятежным детским сном, проспала утреннюю электричку и отправилась в Кисегач пешком, вдоль железной дороги, наслаждаясь все еще хорошей погодой, августовской утренней прохладой и долгожданным покоем в душе: Мишка придумает, что делать…

     - Найди мне врача. Только чтобы об этом никто не узнал. Сможешь?
     Грин положил на стол нож, которым в это время намазывал на кусок хлеба с маслом яблочное повидло…
     - Ну, Вишня, - сказал он после достаточно долгого молчания. – Я всегда знал, что ты… Вишня. Но не до такой же степени?
     - Миш, у меня нет другого выхода.
     - И чего ты хочешь от меня? Я – не гинеколог и левых операций не делаю.
     Серо-зеленые глаза Мишки впервые смотрели на Людмилу без обычной, мягкой и легкой иронии – сумрачно и тяжело.
     - Грин, ты же все-таки в медицинском учишься. И ты – мой друг, разве нет? Кого еще я могу попросить о помощи?
     - Вишня, ты сама-то понимаешь, что сейчас мне предложила? «Миша, друг, найди мне киллера, чтобы он убил моего ребенка!», - язвительно передразнил он дрожащий, умоляющий голос Милы.
     Они вновь помолчали. Ни чай, ни бутерброды уже не лезли в горло…
     - Миш, - наконец, решилась возразить Мила. – Все ведь не так, как ты говоришь. Многие так делают, потому что там еще не ребенок, а…
     - Вишня, ты видела когда-нибудь, как рожают кенгуру? – с внезапной злостью перебил ее Грин. – Нет? А я видел, недавно, в июле, когда мы  ездили  к тете Лии в Хайфу, - научно-популярный фильм о жизни животных. Вытекает из соответствующего отверстия эмбриончик – сопелька такая,  дрожащая, крохотная. И ползет, ползет, ползет вверх, цепляясь паутинными лапками – по своей громадной мамочке, чтобы в итоге заползти в ее сумку и найти сосок с молоком. Выжить он хочет, этот кенгуренок, во что бы то ни стало – выжить! А у тебя внутри сейчас – что, знаешь? Эмбриончик, сопля, ничто? Да человечек там, Вишня! Человечек - твой, родной, настоящий: головка у него, пузико, попка, ручки, ножки, глазки, носик, ротик – все, как у тебя, только маленькое, но – живое! И если ты этого не понимаешь, ты глупее всякого кенгуру! Эх, сводил бы я тебя в нашу «кунсткамеру», в старом здании «меда»! Много там чего в стеклянных банках заспиртовано, в том числе и человеческие зародыши – в разной стадии развития…
     - Мишка, перестань, я тебя прошу! – взмолилась Мила.
     - Не перестану! Но в «кунсткамеру» тебе нельзя: слишком сильный стресс – на ребенке может отразиться. Поэтому сейчас я весь процесс нарисую, только дай мне, пожалуйста, бумагу и ручку.
     - Миш, не надо…
     - Надо, Вишня, надо! Поумнеть тебе немножко надо, чтобы дурные мысли в голову не лезли!
     Понимая, что с Грином спорить бесполезно, Мила нашла ручку и старую тетрадь с бардовскими песнями. Раскрыв ее наугад, на «Лесном солнышке», Мишка изобразил на широких полях овал,  а в нем – крошечного улыбающегося человечка. Затем в маленький замкнутый мирок вонзилась и потянулась к человечку длинная игла с закорючкой на конце, и улыбка на его личике превратилась в гримасу ужаса…
Грин поднял на Милу незнакомые глаза:
     - Ну что, милая моя, солнышко лесное, дальше рисовать будем? Как это орудие убийства рвет маленькое, живое тельце на куски? Или не надо?
Мила внезапно разрыдалась. Она все плакала и плакала, никак не могла остановиться, и ей казалось, что страшная игла воткнулась ей в грудь, и на куски разрывается ее собственное сердце. Песенник упал на пол. Мишка обхватил ладонями голову Милы, прижал ее к своей груди и заговорил мягко, тихонько поглаживая золотистые кудри:
     - Люська… Прости меня… Ну, не реви, ребенку вредно. Я просто хотел, чтобы ты поняла… Нельзя так делать. Ты сама себе потом не простишь. Никогда…
Мила потихоньку затихла, несколько раз по-детски всхлипнув, все еще прижимаясь мокрым лицом к теплой Мишкиной груди, и обреченно прошептала:
     - Миш, я все поняла. Ты прав. Но я не знаю, что мне делать. Папа… Он меня убьет. Или сам умрет, понимаешь?
     - Давай, Люська , не будем стирать слезами мою водолазку - она вообще-то чистая! Лучше вытрем сопли и подумаем, что мы можем сделать в данной ситуации, - предложил Грин, протягивая Миле свой носовой платок. – Что там с отцом ребенка – глухо?
     - Как в танке, - слабо улыбнулась Мила, вытирая платком опухшее лицо. – Не спрашивай меня ни о чем, но поверь: это – не вариант. Не думай, он не подлец, он меня не бросал, он очень хороший человек, и я сама во всем виновата, но вместе мы с ним никогда не будем, и о ребенке он ничего не узнает. Он очень далеко – как на другой планете…
     - Ладно. Замнем для ясности. Есть другой вариант – и, пожалуй, единственный.
     - Какой? – Мила рада была уцепиться за любую, хоть самую слабенькую надежду, но не представляла, что, помимо аборта, мог придумать Мишка.
     - Смена твоя лагерная, когда заканчивается?
     - Завтра – прощальный костер.
     - Завтра – суббота.  Значит, в понедельник, в крайнем случае – во вторник,  идем в загс и подаем заявление…
     Мила изумленно взглянула на друга детства.  Так она могла бы, вероятно, смотреть на Мишкиного тезку – Михаила Егоровича Вишнякова, если бы тот внезапно решил сделать предложение собственной дочери…
     - Люська, - невольно усмехнулся Грин, - перестань изображать испуганного кролика и таращить на меня свои зареванные глазищи! А то еще захочу жениться на тебе по-настоящему. Я же тебе предлагаю руку и сердце ради общественного мнения и душевного спокойствия твоих родителей. Пускай думают, что ребенок мой. Потом разойдемся потихоньку, если захочешь ,– это сейчас тоже в порядке вещей. По крайней мере, лучше, чем киллера для ребенка нанимать…
     - Ми-и-шка! – прерывисто вздохнув, протянула Мила. – А тебе-то, зачем все это нужно?
     - Алименты платить? – усмехнулся Грин. – Я же люблю тебя, Люська, хоть ты и Вишня! По-дружески, конечно. А чего не сделаешь для любимого человека? Вот скажи мне быстро, не думая, чего тебе сейчас хочется?
     - Мороженого.
     - Вроде бы еще не должны закрыть магазин в этом вашем Чебаркуле, -  Мишка взглянул на часы. – Сиди и жди – будет тебе сейчас мороженое!
     Минут двадцать спустя, наблюдая, с каким наслаждением Мила облизывает ложечку, Грин произнес со своей неизменной, добродушной усмешечкой:
     - Люська! Теперь я точно знаю, кто у тебя там, внутри. Девочка!
     - А почему не мальчик?
     - Пацан попросил бы соленых огурцов!
     Мила засмеялась, впервые по-настоящему понимая, что означает выражение: «С души свалился камень». С ее собственной души свалился даже не камень, а гора, огромная, как Аю-Даг, и вот-вот готовая расплющить ее, как лягушку. Но теперь она вновь ощущала себя не лягушкой, а ласточкой, окрыленная прежней, детской, искрящейся радостью жизни, и всегда любимая детьми и взрослыми именно за эту радость…
     Они с Мишкой танцевали старинное танго, под невозможную музыку старинной пластинки на старинном патефоне – у родителей Милы руки не дошли  отнести на мусор никому не нужные, оставшиеся от прежних хозяев домика вещи. Игла патефона шипела, свистела, прыгала и перескакивала через несколько тактов – и Людмиле все теперь было смешно, потому что исчезла навсегда страшная игла, нарисованная рядом с «Лесным солнышком»…
     - Люська, хватит хохотать! Взгляни на вещи серьезно! Ты подумала, как мы назовем нашу дочку? – неожиданно поинтересовался Грин.
     - Марина…
     Ответ пришел мгновенно, словно она уже давно размышляла об этом – откуда-то из подсознания. И сразу же поняла: другого имени не могло быть у девочки, чья жизнь изначально возникла в морской колыбели…
     - Можно, я ее потрогаю?
     Мишка был в своем репертуаре: под невозможное танго задавал невозможные вопросы!
    - Не пойму, чего ты опять глаза вытаращила? Я же не в гинекологическом смысле собираюсь ее трогать!
     - А в каком?
     - А в таком: я с ней сейчас поговорю…
     Мишка осторожно положил руку на Людмилин, пока еще плоский живот, и это было не мужское и не докторское – теплое, отцовское прикосновение:
     - Маришка, здравствуй! Как ты там поживаешь? Ничего не бойся и не грусти: у тебя есть мама Люська и папа Мишка, мы тебя никому в обиду не дадим! Ты у нас самая добрая, умная и красивая девочка, но мы тебя любим не за это, а просто потому, что ты есть…
     Мила слегка насмешливо слушала все эти Мишкины «глупости», но внезапно у нее перехватило горло: она явственно почувствовала, как там, внизу, под рукой Грина, независимо от ее собственного сознания, возникла и заполнила все ее существо теплая, счастливая волна любви и нежности…
     - Мишка, - прошептала будущая мама, ошеломленная пробуждением в себе, прежде неведомого чувства. – Ты не поверишь – она ответила…
     - Почему не поверю? Я тебе сразу сказал: она уже все понимает! – вполне прозаично заметил будущий папа.
     На последнюю электричку Мишка, разумеется, опоздал...

     Спустя восемь с половиной лет, беременная Сашкой, в первое утро своего декретного отпуска Людмила неожиданно вспомнила все подробности этого давнего вечера в Чебаркуле и последующие за ним события.
 
     Утром, когда они с Мишкой спали сном праведников на диване, в дачный домик нагрянули из города родители. Мама тут же увела отца на кухню, но Михаил Егорович был так безмерно удивлен открывшейся его взору картиной, что сил для гнева уже не осталось. Зрелище, впрочем, можно было назвать невинным, спали детки при полном параде: будущий зять (в этом уже не было сомнений!) – в джинсах и черной водолазке, а любимая дочь – в теплых спортивных брюках и пушистом свитере, поскольку по ночам в конце августа уже становилось прохладно…
     Что мама говорила на кухне отцу, Мила так и не узнала, но известие о предстоящем замужестве дочери он воспринял спокойно, да и к Мишке всегда относился хорошо: парень с юмором, и в то же время, серьезный –  из порядочной семьи всеми уважаемых в городе, известных врачей. Жаль, что наполовину еврей, но национальность родителей, как говорится, не выбирают…
     Никакого подвоха Михаил Егорович и в дальнейшем не почувствовал: был убежден, что внучка его, красавица, столь необычную внешность унаследовала от каких-нибудь дальних  родичей сватьи, Эммы Леонидовны. К счастью, он совершенно не разбирался в генетике, ни о каких доминантных и рецессивных генах понятия не имел, и если бы кто-то намекнул ему, что вероятность рождения темноволосого ребенка у блондинистых родителей практически равна нулю, ни за что бы этим словам не поверил. Ведь и зятек его родился светло-рыжим у темно-русого отца и матери-брюнетки, тем не менее, никаких сомнений по этому поводу ни у кого не возникало: лицо и фигура у Михаила – отцовские, то же призвание и те же искусные руки хирурга!
     Родители Мишки, скорее всего, о чем-то догадывались, но тайных своих догадок не разглашали -  ни словом, ни намеком, ни взглядом, и Маринку любили, как родную. К тому же, именно дедушке Саше Марина была обязана своим вторым рождением: Александр Николаевич спас ей жизнь, сделав сложнейшую операцию на сердце…

     Отец пребывал в неведении, но маме Людмила открылась сразу: в задушевной беседе наедине, ничего не утаивая, рассказала и о Давиде, и об истории Мишкиного предложения…
     - Я думаю, Людочка, не нужно будет тебе с Мишей разводиться, - задумчиво улыбнулась мама. – Не найдешь ты себе лучшего мужа, даже искать не пытайся.
     - Мам, что ты говоришь такое! Мишка очень хороший, кто бы в этом сомневался, но я-то его не люблю!
     - А я уверена, что ты его очень любишь.
     - Ну, пусть – люблю. Как друга, как брата – это же совсем другое…
     - Вот повзрослеешь немножечко и поймешь, что в семейной жизни такая любовь гораздо лучше и надежней, чем любая, самая пылкая страсть.
     - Нет, мамуленька, не представляю я себя с Мишкой в одной постели…
     - Но на одном диване уже спали вместе.
     - Так это в одежде! Нет, мам, того, что было с Давидом, у меня с Мишкой никогда не будет...
     - И не надо. Когда происходит в жизни что-то неповторимое, наверное, так и нужно, чтобы оно больше никогда не повторялось…
     - Мам, я так рада, что ты меня понимаешь! Если бы папа узнал – он бы меня убил!
     - Плохо ты знаешь папу: пошумел бы только немного.  Кстати, у нас с ним для тебя тоже есть новость – даже не решаюсь сказать, не знаю, как ты это воспримешь…
     Новость была невероятной: Мила, действительно, не ожидала, даже представить не могла, что родители, такие «старенькие» (маме – сорок два, отцу – пятьдесят четыре), впервые за столько лет вдруг собрались «подарить» ей братика или сестричку!  Людмиле казалось: в таком возрасте – только вместе чай на кухне пить…

     Таня и Марина – тетя и племянница – родились почти одновременно, в марте месяце, Танюшка – на неделю раньше. Младшая сестренка Милы до смешного походила на отца: русая, коренастая, скуластенькая, с узкими серыми глазами и характерной ямочкой на подбородке, но спокойствие, уравновешенность и кротость характера унаследовала от мамы. Как говорится: все с точностью до наоборот – нелепое словосочетание, тем не менее, коротко и ясно отражающее все различие между сестрами. Ну а Марина – «морская царевна»: те же дивные глаза в тени ресниц, таких густых и длинных, что они кажутся слишком тяжелыми для век. Глаза эти только немного светлее, больше в них синевы, чем в глазах Ихтиандра, навеки исчезнувшего в морских глубинах памяти, в самом дальнем ее гроте, наполненном волшебным, переливчатым,  никому не видимым светом…

     Телефон затрезвонил, разгоняя воспоминания: звонил из больницы муж.
     - Люська, вы с Сашкой уже проснулись? Как самочувствие?
     - Все нормально, Миш, не беспокойся. Мы чувствуем себя прекрасно: весело брыкаемся и просим кушать. Сейчас будем завтракать.
     - Не забудь про творожок! Доешь все – сегодня мама свеженького занесет. Я больше пока звонить не буду, так что – до вечера!
     - У тебя сегодня операция?
     - Сразу две –  нельзя откладывать: ни ту, ни другую. На второй буду ассистировать – Коле Вересову, нашему молодому хирургу.
     - Тогда желаю вам с Колей уверенной руки и точного глаза!
Это было ее обычное напутствие мужу. Михаил сам говорил: «Никогда не желай мне удачи! Хирургу не удача нужна, а мастерство: уверенная рука, точный глаз и мгновенная реакция».
     - Спасибо, родная. У тебя какие планы на сегодня?
     - Еще не решила.
     - На улицу идти не советую – сегодня гололед. Хоть и небольшой, в основном, на дорогах, но лучше не рисковать
     - Ладно, Миш, я далеко не пойду. И через дорогу переходить не буду – возле дома погуляю. Сашке надо свежим воздухом дышать, да и мне полезно ходить потихоньку.
     - Хорошо, только будь осторожна. Лучше мы вечером подольше погуляем, перед сном.
     - Мишка!
     - Что?
     - Я тебя люблю…
     - Я тоже тебя люблю,  Люська. Всех вас троих, моих любимых девчонок.
     - Миш, я так по Маринке соскучилась!
     - Я тоже. Не грусти, осталось всего три дня! Мама уже собирается за ней в Хайфу.
     Старшая дочка была на домашнем обучении, и зимой часто гостила у одинокой сестры Эммы Гриневич в Израиле – там ее постоянно подлечивали в больнице Ассута, где работала Лия Леонидовна. Марина была способна к языкам – уже начала бегло читать и говорить на иврите…
     - Люська, я тебя целую и бегу к моим больным!
Людмила подумала, что они с мужем навсегда останутся друг для друга Мишкой и Люськой, и однажды, лет через тридцать, а, может, сорок, Михаил, уже седой, а не рыжий, крикнет снизу из глубины двора:
     - Люська, я забыл, молоко надо покупать?!
      Ответит ему с балкона бабулька, тоже вся уже седенькая:
     - Мишка, ты забыл: сегодня внуки в гости придут! Лучше купи мороженого!
     И все равно им будет, что подумают о них соседи…
     Права была мама: любовь-страсть сгорает быстро и через какое-то время неизбежно уходит из памяти, а любовь-дружба постепенно перерастает в нечто единое, нерасторжимое, как в стихе – переплетение ветвями и корнями двух растущих рядом, родственных деревьев. Но мгновенно, внезапной тоской возникло в сердце продолжение этих слов: «Как больно, милая, как странно раздваиваться под пилой»… А если она умрет во время родов? Фу, какие мысли глупые лезут в голову: кто же позволит ей умереть?! Муж и свекор со свекровью – первоклассные врачи, сделают все, чтобы они с Сашкой были в полном порядке. И с Маринкой все тоже будет хорошо, когда-нибудь ее болезнь исчезнет навсегда, как и этот проклятый страх, который поселился в сердце Людмилы сразу после рождения дочери, когда в первые же месяцы своей жизни малышка перенесла столько недетских страданий и чаще находилась  в изоляторах , чем в ласковых материнских руках…

     Они с Мишкой стали мужем и женой – по-настоящему, а не фиктивно – именно в тот день, когда все благополучно закончилось. Оба смертельно устали: Мила от тревожного ожидания исхода операции, Михаил – от постоянного, бессонного пребывания в больнице. Когда всех сменила на посту Эмма Леонидовна,  Миша отвез Людмилу и  отца домой – Гриневичи жили рядом с больницей, ближе, чем Вишняковы, тоже уставшие от переживаний и, наконец-то, вздохнувшие с облегчением…
     Свекор тут же, наскоро поужинав, заснул на диване, в своем кабинете… Мила о еде даже думать не могла, ей хотелось только одного: спать. Она начала отключаться уже на кухне, опустившись головой на стол. Мишка подхватил ее на руки, отнес в свою комнату, раздел, укрыл одеялом и примостился рядом, безо всякой задней мысли, тоже на грани засыпания… Но Людмиле в полусне так вдруг захотелось вновь почувствовать себя маленькой девочкой: по неосознанной инерции памяти, где они все еще оставались детьми, она обняла Мишку, прижалась щекой к его груди, как тогда, в Чебаркуле...   Дальше все произошло само собой, но тоже как бы в полусне, когда снится что-то хорошее, но неуловимое: только начинаешь ощущать нежное, пугливое счастье, сон нехотя, но неизбежно тает. И в дальнейшем почти ничего не менялось: Людмила привыкла к ночным объятиям мужа настолько, что не представляла без них своей жизни, но отзывалась на них, скорее, душой, чем телом - словно в бесконечных сновидениях.  И просила Мишу: пока – никаких детей. Маринка еще такая слабенькая, вот окрепнет немного – тогда…

     Настало лето, когда  Михаил наконец-то уговорил жену поехать на Черное море, в Планерское. Маринка осталась с дедушкой, бабушкой и Танюшкой в Чебаркуле – для нее такая поездка, в самый жаркий месяц в Крыму, была бы слишком утомительной.
     В Коктебеле, в одной из удивительных  маленьких бухточек, где они с Мишкой решили провести в палатке ночь, произошло чудо…
     Нет, не вернулся Ихтиандр из дальнего морского грота, как того боялась Мила, – он просто навсегда из него уплыл…
     Но осталась маленькая бухта, словно сон, тысячу лет назад растаявший, полузабытый и внезапно воплотившийся в реальности: тончайший песок и волшебное, переливчатое мерцание ночного моря, где, превращаясь в лунный свет и морскую воду, они слились воедино -  каждой частицей не только души, но и плоти, преодолевшей  долгое отчуждение в подсознании…
     - Люська, вот теперь у нас с тобой настоящий медовый месяц! – шепнул ей Мишка, уже в палатке…

     Людмила решила прогуляться к недавно открывшемуся магазину, чтобы присмотреть там подарки для Тани и Марины. «Мир книги» -  по такой стране чудес она могла бы часами бродить, исследуя во всех отделах  книжные новинки. Но, помня наставление мужа – надолго из дома не отлучаться и вовремя «есть творожок», Мила затратила всего час, чтобы отыскать две отличные, прекрасно иллюстрированные детские книги: Танюшке – по рукоделию, Маринке – о животных.
     Чтобы вернуться домой, Людмиле не нужно было переходить на другую сторону улицы, но необычно теплое, даже для последнего месяца зимы солнце, уже превратило утоптанный снег на тротуарах в опасно скользкие дорожки, и Мила решила две остановки до дома проехать на троллейбусе.
     Жизнь вокруг нее текла самая обычная: две девчонки школьного возраста стрекотали, как сороки, то и дело, заливаясь смехом…  Пожилая женщина, опираясь на палку, задумалась о чем-то своем, печальном, старческом… Вихрастый парень, уже по-весеннему расставшийся с шапкой, без конца поглядывал на часы – может, к девушке своей спешил на свидание…
     Но внезапно вдали возник и стремительно приближался по нарастающей звук, похожий на дикий рев взбесившегося зверя… Послышались испуганные крики людей… Людмила увидела несущийся на полной скорости и, видимо, уже неуправляемый  черный автомобиль, поняла, что через несколько секунд его неизбежно вынесет на троллейбусную остановку…  За это мгновение она успела сделать самое главное: повернуться спиной, обхватить руками живот и с почти неосознанной мольбой: «Господи, помоги!» - приказать своему хрупкому телу превратиться в скорлупу самого прочного в мире ореха, чтобы защитить от страшного удара драгоценное ядрышко – маленькую рыжую девочку по имени Сашка. И уже за гранью сознания, когда мозг ничего больше не воспринимал, сердце Милы продолжало стучать - нести Сашке последний кислород с иссякающей кровью, до той минуты, пока ребенка, живого и невредимого, не извлекли из ее изломанного тела…


           Марина
    
     Она всегда нелегко засыпала и просыпалась…

     На этот раз пробуждение длилось почему-то особенно долго…
И не могла Марина понять, где кончается сон в предрассветной дымке прошлого - слишком яркие, реальные картины возникали одна за другой в памяти, но разве могла она проснуться, если бы наяву происходило все, что сейчас постепенно всплывало из глубокого беспамятства?
     Абсолютная, непроницаемая тьма…
     На вечность – или на мгновение? – поглощена была ее пучиной вся предыдущая жизнь «морской царевны»?
     Ощущение холода и резкой, уже не пугающей, но смертельной, все прочие чувства убивающей боли…
     Недолгий заплыв в осеннем море – куда, к какому берегу?.. 
     Извечный страх: умереть внезапно, превратиться из живого, любимого и любящего человека в бесчувственную, холодную, ни на чьи слезы не реагирующую куклу, которую нельзя оставить на земле, чтобы не ужаснуться ее дальнейшей нечеловеческой трансформации…
     Умереть на глазах у близких и, хоть не надолго, стать для них почти невыносимым бременем….
     Умереть на глазах у чужих, создав вокруг себя суету, такую тягостную для нее, исчезнувшей, чья пустая оболочка уже не могла ощущать вину и неловкость…
     Умереть на глазах у детей?
     Они уже не дети – два подростка, похожие друг на друга,  как две капли воды – с одинаково встревоженными темными глазами…
     Светловолосая, кареглазая девочка, кутающая в полы старой куртки мокрую кошку: гадкий утенок, милая дурнушка, в чьей гибкой фигурке и тонких чертах лица уже запечатлено скорое преображение в будущую красавицу…
     «Я за вас буду Богу молиться»…
     Неужели все это ей приснилось?
     Не открывая глаз, Марина вспомнила, о чем она говорила с Сашей за день до предполагаемого отъезда, незадолго до своего прощания с морем на подвесном мосту:  разговор этот происходил не во сне, а в реальности – несомненно…
Александра вновь отчаянно защищалась, хотя на нее никто не нападал:
     - Все эти ваши возвышенные чувства и христианская мораль - не для нашего жесткого, прагматичного и стремительного времени! Мы не возлюбленных  ищем, а партнеров, и если находим, не слишком подходящих, не зацикливаемся на ошибках! Вон, тетя Таня – попалась на вашем атавизме: дружила с первого класса со своим умником, до выпускного вечера он ей в глаза смотрел и портфели таскал – ах, какая верная любовь! А стоило верному годик поучиться в северной столице – и вся любовь: сиди у колыбельки, Танечка, и скули вместе с тезкой Булановой: спи, мой мальчик маленький, спи, цветочек аленький!
     - Не всегда любовь может выдержать длительную разлуку, особенно - в таком возрасте.
     - Вот и не нужно было  жениться и плодиться в таком возрасте! Столько лет друг другу глаза мозолили: наверное, уже подсознательное желание появилось -  разбежаться. Потому и понесло дружочка Бореньку в дальние края – был бы предлог…
     - А как же наш папа? Он маму с детского сада любил и до сих пор не женился, хотя мамы столько лет уже нет с нами…
     - Исключения только подтверждают закономерность!
     - Саш, я думаю, Танюшка все же счастливее, чем мы с тобой, - помолчав, сказала Марина. – Несмотря ни на что…
     Саша насмешливо прищурилась:
     - Ну да, конечно: сидит себе, с нашим очаровательным братиком Сережкой, в мире, где никакого счастья по-прежнему нет, но есть покой и воля, на золотой серединке: между неисправимой старой девой Мариной Михайловной и неисправимой блудницей Александрой Михайловной!
     Саша прекрасно понимала, что на «старую деву» Марина не обидится. Ее, скорее, заденет слово «блудница», поэтому сестра поспешила внести в свое утверждение ироничный подтекст:
     - Вы уже с папой, насколько я понимаю, спелись! А для папы я – блудница в любой ипостаси: и в смысле морали, и в выборе профессии.
     - Причем здесь твоя профессия?
     - Как это причем? Тележурналисты, репортеры - не могут быть вне политики!
     - Папа тебе это хотя бы раз говорил?
     - Не говорил ни разу, но знаю, к какому учению он прибился – интересовалась! Не понимаю совершенно, как с его ироничным умом, можно верить, что однажды люди на земле перестанут воевать, все как один начнут заниматься сельским хозяйством и любить друг друга только чисто белой любовью, а не зеленой, розовой, рыжей или голубой! Что ты на меня смотришь вопросительно? Голубая любовь – понятно: к нам она отношения не имеет. А так, по большому счету, все мы – жертвы разноцветной любви: Таня – зеленой, ты – цвета несбывшейся мечты: встретить такого редкостного мужчину, как наш папа…  Ну, а я, естественно, -  рыжей…
     «Стрекотуха», - всегда называл младшую внучку дедушка Миша. Сашка начала быстро и чисто говорить уже в три года, и в дальнейшем, избрав стезю, по выражению все того же Михаила Егоровича, «сороки с длинным хвостом», всегда работала на высоком профессиональном уровне: не затруднялась с выбором слов, не «экала» и не «мекала», говорила точно, четко, нестандартно и по существу. Внешностью отличалась столь же нестандартной: похожая на отца, которого никто не мог бы назвать красивым, была удивительно хороша собой – высокая, стройная, с ярко-зелеными глазами и копной кудрявых, рыжих с золотом, волос…
     - Откуда ты знаешь, Сашка? - назвала Марина сестру детским именем, что бывало, обычно в минуты самых доверительных бесед. - Может быть, именно такого мужчину я и встретила…
     - И ничего мне не сказала? – Александра  вскинула на нее удивленные глаза. – Когда ты его встретила – сейчас, на морском берегу?
     - В конце тысяча девятьсот девяносто девятого года….

     Как могла она забыть этот вечер, тридцатого декабря?
    
     Марине не сразу сказали о смерти мамы - берегли ее сердце. И хотя это чуткое сердце ощутило горечь разлуки задолго до всех, осторожно сказанных слов,  не сумело его одолеть никакое беспросветное горе. Осталось у нее ощущение, что мама просто уехала - очень далеко, но когда-нибудь непременно вернется. А пока нужны были силы, чтобы заботиться о тех, кто рядом: о папе, и особенно - о сестренке, такой крохотной и беспомощной...
     С девяти лет Марина училась в обычной школе: здоровье теперь позволяло, только от физкультуры она была освобождена. И уже в пятом классе сформировалась их «неразлучная четверка», настолько дружная, что четыре имени часто произносили, как одно: «Маринавалягалярита»…
     Рита Комарова и стала инициатором вечеринки в конце декабря девяносто девятого года, перед самым Новым годом. Не предполагали школьные подруги, что это будет их последняя встреча: поразъедутся вскоре, кто куда, в разные стороны. Валя – в Санкт-Петербург, Галка – на озеро Байкал, Рита – за границу. И только Марина после окончания института не вышла замуж и не уехала в далекие края – поселилась в Чебаркуле, в бывшем дачном домике, работала в поселковой библиотеке…
     Но в девяносто девятом году все четыре студентки четырех разных вузов пока еще были не замужем. «Слишком умных мальчики боятся – замуж не берут, пора нам потихоньку глупеть, девчонки!» - посмеивалась Галя. Пригласив подруг на «вечеринку старых дев», Ритка сообщила загадочным тоном: девочек ждет  сюрприз! Галка ждала очередного розыгрыша, на которые Комарова и в школьные годы была большая мастерица. Валя предположила, что это какая-нибудь особая пицца или «тортик с прибамбасами». И только Марина, ничего не сказав вслух, была наиболее близка к истине: подумала, что у Риты появился жених, с которым она хочет подруг познакомить…

     «Сюрприз» оказался русоволосым и сероглазым курсантом штурманского училища…
     «Знакомьтесь, девочки, это – Паша», - представила его Рита подругам. Паша был очень серьезен и молчалив, пытаясь скрыть за своей неразговорчивой сдержанностью почти мальчишеское смущение. Скорее всего, не ожидал он, приняв Риткино приглашение провести с ней вечер, вдруг оказаться в «цветнике», где, помимо натуральной блондинки Комаровой, на него уставились с нескрываемым любопытством две яркие брюнетки Валя с Галей, и лишь изредка поглядывает из-под опущенных вниз ресниц «морская царевна» Марина…
     Все изменилось, когда Павел взял в руки гитару…
     Играл и пел он не по-дилетантски – почти профессионально. В репертуаре его не было «попсы», которую Марина не переносила. Пел он «Виноградную косточку» Булата Окуджавы ,"Небылицу" Александра Суханова, "Одиночество" Александра Дольского, «Я вернусь» Игоря Талькова...  Понимая: нельзя, невозможно, недопустимо! – Марина не могла отвести от Риткиного жениха взгляда, да и он, почти не отрываясь, смотрел в ее глаза, когда вдруг начал петь то, что она знала и любила уже давно:

Ты меня на рассвете разбудишь,
Проводить необутая выйдешь,
Ты меня никогда не забудешь,
Ты меня никогда не увидишь…

     Едва только прозвучал последний аккорд, Павел положил гитару, встал и ушел, несмотря ни на какие уговоры Вали с Галей. Рита объяснила: у курсантов – не студенческая богемная общага, строго у них там, а Паша – человек дисциплинированный…
     Марина молчала…
     Слишком ясно она поняла: последняя песня из «Юноны и Авось» не просто так прозвучала – завершением неодолимого притяжения глаз, их недопустимой близости…
     Пришел-то Павел к Рите Комаровой, и не в правилах Марины Гриневич было  отбивать  у подруги жениха, но не смогла она противостоять внезапному ощущению душевного родства, которое, в отличие от вспышки чувственной страсти, гораздо реже обманывает сердце. 

   Рита сделала вид, что ничего не заметила, но больше они с Мариной не виделись и не общались, и только через год, от одной из бывших одноклассниц пришло сообщение, что Комарова вышла замуж и уехала в Варну: муж Риты был болгарин, и звали его не Павлом, а Пламеном…

Ты меня никогда не забудешь,
Ты меня никогда не увидишь…

     В жизни все получилось иначе: Павла Марина забыла. По крайней мере, о встрече с ним в конце девяносто девятого - после разговора с отцом по телефону вспомнила только утром, когда включила приемник, и, по неожиданному совпадению, услышала голос Николая Караченцова: «Ты меня на рассвете разбудишь, проводить, необутая, выйдешь»…

     Марина никогда не будила Павла на рассвете…
     В субботу они встретились у Гриневичей, на небольшой вечеринке, с превосходной выпечкой старенькой, но все еще бодрой Эммы Леонидовны, и  домашним  виноградным вином. Бывший курсант мало изменился внешне, только повзрослел на десять лет, но жизнь его резко повернула в другую сторону: он сменил профессию, весь образ жизни и пел теперь совсем другие песни. О далеком декабрьском вечере Марине напомнила только "Небылица" Суханова на стихи Анненского.  Но осталось неизменным ощущение необычной близости и родства: легко говорить, легко молчать, и так тепло – просто быть рядом…
     Но как же быстро пролетел сентябрь – вопреки прогнозу погоды, затянувшееся бабье лето!
     - Марина, выходи за меня замуж…
     Молчаливый ответный взгляд ее он понял правильно:
     - Я знаю о твоей болезни. Михаил все мне рассказал. У тебя удивительное сердце – я постараюсь его оберегать, только позволь мне всегда быть рядом с тобой…
     - Паша, я очень тебе благодарна – этот месяц был самым счастливым в моей жизни.  Но сердце мое…  Тогда, у Риты,  я понимала: продолжения быть не может, лучше все забыть – и ведь забыла, сразу даже не вспомнила, когда папа мне от тебя привет передал…  Пойми, пожалуйста, правильно: люди с моим диагнозом редко доживают до старости.  Остается только постоянно пребывать под стеклянным колпаком: обременительно, грустно и очень надоедает, поверь…  Я хочу жить, как здоровый человек, а не как хрустальная ваза на краю стола: бегать, танцевать, плавать в море с дельфинами, любить всем телом, а не только своим обреченным сердцем, рожать от тебя детей -  и словно по минному полю буду идти, не зная, когда последует взрыв…  Паша, я не смерти боюсь – давно уже смирилась с этой мыслью. Я твоего страдания боюсь, а оно неизбежно, если наши сердца станут, как одно…
     - Наши сердца – уже одно, и вечность в них тоже – одна на двоих, поверь, любимая...
     Но она не поверила: опять эти разговоры о вечности – несбыточной мечте хрупкого существа по имени «человек», чье гладкое чело покрывается   морщинами всего за несколько десятилетий, и чей век, исполненный печали, на этой древней земле краток и призрачен, словно ускользающий сон…
     И разве не сопротивляясь неизбежности,  Павел пел ей песню Таривердиева на стихи Андрея Вознесенского: «Не исчезай»?

     Но Марина исчезла - убежала   к Сашке, чтобы на всю оставшуюся ей вечность – может быть, год, может, десять лет – сохранить в памяти последний счастливый сентябрь своей жизни: не заметенное никакими метелями, не убитое никакими грядущими холодами бабье лето…

     Марина открыла глаза…
     До этого она воспринимала близость моря лишь слухом, обонянием, осязанием: ласковый тихий плеск, любимый солоноватый запах, прикосновение теплого песка к босым ступням и ладоням…
     Теперь глазам ее открылась картина, живая и реальная: безбрежная, чистая синева морского и воздушного пространства – с дальней полосой их слияния на горизонте и детской игрой стайки дельфинов, совсем недалеко от берега.  Но по-прежнему ей казалось: продолжается странный сон памяти  - в том застывшем, пустынном мире, где не могло быть никаких воспоминаний и сновидений, и который невозможно было покинуть по собственной воле, словно черную дыру времени…
     Полосатая серая кошка подошла, мягко ступая по тонкому, почти белому песку…
     Марина погладила кошку и встала, все еще зачарованно глядя в морскую даль – аквамариновую, бирюзовую: под цвет ее нынешнего, незнакомого платья, которое она никогда не покупала и не шила себе в прежней своей жизни, до этого необычного пробуждения на морском берегу. И легкие сандалии стоят рядом на песке, словно она только что разулась и присела отдохнуть …
     Кошечка вновь доверчиво потерлась о ее босые ноги.
     - Вспомнила! Тебя зовут Серафима?
     - Да, Серафима!
     Марине ответила не кошка, а светловолосая,  красивая девушка. Карие глаза ее запомнились тревожно-испуганным выражением, от которого теперь не осталось и следа: они улыбались, детские и мудрые, словно девушке, на вид двадцатилетней, было и десять, и девяносто лет одновременно…
     - Конечно, это другая Серафима, - сказала девушка. – Не та, которую ты спасла много лет назад и умерла, потому что тебе нельзя было быстро бегать и нырять в холодную воду. Тогда я не знала, что у тебя больное сердце. Тебя зовут Марина, я знаю.  А меня зовут Лена. Есть у меня и другое имя, но о нем я расскажу тебе после…
     - Я умерла? – изумленно взглянула на нее Марина.
     - Конечно: заснула и – проснулась. Вспомни, кто говорил тебе, что смерть напоминает глубокий сон? Они оба ждут тебя. Только оглянись – и ты увидишь!

     Марина оглянулась и увидела новую картину, что-то смутно напоминающую, и в то же время совершенно незнакомую. Прежней тесной скученности разнотипных строений приморского городка как не бывало: только  море зелени и цветов, и лестница, ведущая наверх, к дому с открытой террасой, обрамленной вьющимися розами. По лестнице спускается папа, рыжий, как в молодости, до маминой смерти, и машет ей рукой.  А на террасе Павел ждет встречи и благословения на вечный союз любви,  и сердце Марины стучит сильнее, но ровно и легко, навсегда расставшись с привычной болью…
     И непреложны слова из книги «Откровение»,  которые отец читал Марине еще в юные ее годы, а любимый прочел перед вечной, как ей казалось, разлукой: «Тогда море отдало мертвых, бывших в нем, и смерть и ад  отдали мертвых, которые были в них; и  судим был каждый по делам  своим. И смерть и ад повержены в озеро огненное»…

          Эпилог

     Сколько лет прошло?

     Может ли что-то быть неподвластным  Творцу, который из ничего создал все: материю, пространство и время, свет и воду, звезды, цветы и человеческие сердца, для самих людей еще во многом непостижимые?  И нет ничего невозможного  для того, в чьей власти – жизнь, источником которой Он является, и смерть, которую Он может уничтожить, очистив нашу удивительную планету от всего, что порождает смерть. Он дал нам право выбора – верить или нет в его безграничную мощь, непревзойденную мудрость, высшую справедливость и неизменную любовь, но никто из людей своим неверием не может низвести Создателя до уровня не властного над жизнью и смертью создания….

     Сколько бы лет ни прошло, но однажды по лестнице, ведущей к дому, где благоухают на открытой террасе вьющиеся, белые и красные розы, к Людмиле спустится бегом высокая, стройная девушка с копной золотисто-рыжих волос и яркими зелеными глазами, обнимет ее и скажет:
     - Здравствуй, мама. Вот мы и встретились! Это я – твоя дочка, Сашка…
     И обе они заплачут, но светом бесконечной любви и счастья будут озарены их слезы, недолгие, словно капельки росы на просыпающихся поутру цветах…

      Можете считать все это сказкой