Мне моего бессмертия довольно

Филипп Андреевич Хаустов
1. Поверну я азбуку стальную
 
Первая встреча со словом Арсения Тарковского настигла меня, когда мне было лет 13. Тогда, как и сейчас, я был склонен к «совиному» режиму и порою вместо сна любил долго лежать в постели, слушая радио. В ночном эфире, ввиду малочисленности и специфичности неспящей аудитории позволялись некоторые вольности, звучало много тягучей электронной музыки, с чьих упругих волн можно было с равной лёгкостью нырнуть в размышления или в сны.
 
Как вдруг однажды под пульсацию синтетических барабанов насыщенный и мерный голос сообщил мне:
 
«Предчувствиям не верю и примет я не боюсь. Ни клеветы, ни яда я не бегу…»
 
Передаю именно сплошной строкой, поскольку речь звучала на диво столь же торжественно, сколь естественно; лишь постепенно строки складывались в стиховую башню и уходили вдаль, но интонация доброго открытого разговора не уходила, а приглашала меня за собой, вперёд, вглубь и вверх.
 
С тех пор обладатель приятного голоса захаживал иногда в лунное радио и рассказывал мне о бессмертии жизни, а я присматривался к нему и к поэзии в его невидимом лице, точно лис к маленькому принцу.
 
Наше знакомство раскрылось и дало плоды далеко не сразу по ряду причин. Во-первых, я ещё недостаточно знал разные сорта поэзии. Поэтому тарковское слово просто мысленно вплёл в полотно ночи, не выделяя его от попадавшихся тут же отрывков из Георгия Иванова, Анатолия Мариенгофа и от проб пера самого ночного музыкального редактора, который всё вышеперечисленное употреблял примерно там, где днём звенели заставки рекламных пауз.
 
Во-вторых, думалось, что привлёкший меня голос принадлежит какому-нибудь на удивление хорошему актёру, поскольку поэты – исключая некоторых бардов – и обыкновенные актёры озвучивают стихи плохо: первые подменяют разговор чеканной ритмикой и звукописью, так что она в отрыве от сокрытых в тексте чувств выходит наружу голоса мертворождённой; а вторые, наоборот – лишают чувства нормальных интонационных границ, предъявляя слушателям нечто гипертрофированное до неправдоподобия. В итоге редко у кого получается пройти по царскому пути, хотя рецепт, казалось бы, для поэта очень прост: всего лишь слушать внутренний голос, подсказавший ему стихи, и переносить слышимое из недр мозга на губы…
 
2. Стань самим собой
 
Прошло ещё несколько  лет. Я перешёл в другую школу с хорошей гуманитарной программой, перестал слушать радио, готовился поступать в ВУЗ, начал и бросил писать чудовищно плохую фантастическую прозу, переключившись с неё на умеренно плохие стихи в таком, например, духе:
 
Упав летучей рыбой в Лету
и камнем выпорхнув на дно,
я видел хрупкую планету
сквозь водяное полотно.
 
(Привожу отрывок,  которого не слишком стыжусь и который считаю показательным для рассказа о своём знакомстве с мастером).
 
Как-то внешне случайный собеседник в интернете, ознакомившись с моей ювеналией и перечнем любимых поэтов, посоветовал: «Почитайте-как вы лучше Арсения Тарковского – вот идеал, вот чистый источник». И я почитал.
 
Дальше писать становится затруднительно, поскольку никакие восторги не передадут сути произошедшего. Скажу так: я нашёл тексты, которым надлежало существовать, поэта, которому надлежало существовать. Более того, этот сущий поэт показал, что имеют права существовать и мои поиски, как бы ни смешно казалось в наше время искать в поэзии панорамный вид на мироздание. Потому что базовые коды мира не зависят от прогресса в технике или искусстве, и чтобы постичь их, нужно двигаться не столько вперед, сколько вширь и вглубь. Именно этим в своих стихах занимается Тарковский.
 
Схожую с Тарковским интонацию в русской поэзии ХХ века я встретил лишь однажды – в стихотворении  «второстепенного» поэта Николая Рыленкова :
 
Что я? Сосуд скудельный, горстка праха?
Нет, я зерно, живая связь времён.
Гром топоров и колокольный звон
Я помню от княженья Мономаха.
 
За мной судьба недаром шла, как сваха<…>
 
и т. д.
 
Но во-первых, вышеприведенные строки написаны в 1967 г. под явным влиянием Тарковского, у которого к тому времени вышли уже две книги, в т. ч. Земле – земное с реминисцирующимся здесь стихотворением Первые свидания («Когда судьба по следу шла за нами,/ Как сумасшедший с бритвою в руке»). Во-вторых, даже под влиянием Тарковского у Рыленкова, помнящего лишь от княженья Мономаха, память коротковата, нужно – повторюсь – смотреть шире и глубже, как в первоисточнике:
 
Я Нестор, летописец мезозоя,
Времён грядущих я Иеремия.
Держа в руках часы и календарь,
Я в будущее втянут, как Россия,
И прошлое кляну, как нищий царь.
 
В процитированном отрывке ключевое для меня – в будущее втянут, как Россия: стихи А. Т. и его собственный внешний образ, подобно России, порой кажутся слишком размеренными и архаичными для будущего, однако именно за счёт своей размеренности и чистоты – в т. ч. технической – способны выдерживать огромные путешествия сквозь время в любую сторону.  («Я по каменной книге учу вневременный язык», - признаётся на сей поэт в другом стихотворении).
 
При этом Тарковский не упивается своей мощью и не теряет эмоциональной гибкости, в конце стихотворения  вдруг переходя сперва к возмущению:
 
И – боже мой! – какой-то мотылёк,
Как девочка, смеётся надо мною
 
– а затем к любованию:
 
Как золотого шёлка лоскуток.
 
В этом финальном жесте – главное отличие, отличающее его от большинства «метафизических» поэтов и роднящее с Мандельштамом, который при встрече предложил ему, ещё юному и непроявившемуся, разделить землю надвое, чтобы каждый царствовал в своей части.
 
Итак, второй урок, который я беру у Тарковского: любоваться предметами, даже если они нарушают твою картину мира, без спросу вторгаясь в неё. И как ни странно покажется, для  этого помимо очевидной любви к миру нужно развивать чувство юмора, чтобы оно подспудно пропитывало и наши серьезные лирические опыты.
 
Так, по свидетельству Игоря Меламеда, в компании «А. Т. был весел, шутил и сочинял смешные вариации на тему лермонтовского «Пророка»:
 
Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
Живу в пустыне, ем халву,
Как птицы, даром Божьей пищи…»
 
Шутка не Бог весть какая смешная, но есть в ней лёгкость пушкинского Моцарта, что на великое искусство смотрит с необидной улыбкой, позволяющей к этому искусству относиться, как к материалу для игры.
 
Пусть нас не обманывает почти божественное достоинство Тарковского: во-первых, это достоинство не божественное, а человеческое, люди просто о нём позабыли, а поэт пришёл напомнить, дабы мы не соблазнялись «небожительством»:
 
Когда б на роду мне написано было
Лежать в колыбели богов,
Меня бы небесная мамка вспоила
Святым молоком облаков,
 
И стал бы я богом ручья или сада,
Стерег бы хлеба и гроба, –
Но я человек, мне бессмертья не надо:
Страшна неземная судьба.
 
Во-вторых, вновь освежённое  человеческое величие он щедро раздает всем своим адресатам и читателям, даже если ему самому это грозит предельным умалением:
 
Ты бы могла появиться и раньше
И приоткрыть мне твою высоту,
Раньше могли бы твои великанши
Книгу твою развернуть на лету,
Раньше могла бы ты новое имя
Мне подобрать на своем языке,—
Вспыхнуть бы мне под стопами твоими
И навсегда затеряться в песке.
 
По-своему возвышает он даже тех, кого презирает, причём презирает несправедливо:
 
Вот ты сидишь под ледяной скалой,
Перед тобою ледяной налой,
Ты вслух читаешь свой завет поваренный,
Тобой хозяйкам молодым подаренный,
И червь несытый у тебя в руке,
В другой - твой череп мямлит в дуршлаге.
Ночная тень, холодная, голодная,
Полубайстрючка, полублагородная.
 
Так бичует Елену Молоховец, авторку самой популярной до революции книги по домоводству. Конечно, сия филиппика родилась лишь потому, что Тарковский, ошалев от  голода, вырвал из контекста и не понял совет Молоховец отдать отжимки на кухню людям. Но поместить человека в центр дантова ада – это ведь тоже возвышение, пусть и со знаком «минус», которое закрепляет его в массовой культуре, а особо пытливых читателей вдобавок побуждает докопаться до истинной истории бичуемого. В конце концов, и Пушкин невольно оклеветал Сальери – но из этой клеветы, не ведая стыда, прорастают прекрасные стихи, которые да послужат нам приглашением разобраться и не судить. А поэты-клеветники да водворятся вместе с оклеветанными на вечном пиру, где кушаний хватит на всех и ничто не отравлено.
 
3. Свиданий наших каждое мгновение
 
Прежде, чем перейти к заключительной части своей речи, я должен напрямую проговорить то, на что намекал до сих пор: Тарковский – это буквально словесный волшебник. И именно в этом, а не в сохранении формальной, хронологической преемственности с Серебряным веком – его главная заслуга перед русской поэзией и главный подарок нам. Честно прожить весь страшный ХХ век в России – дело безусловно трудное, но всё же осуществимое. Сделать это честно и не изменяя слову как чуду – уже волшебство. А не претерпеть от сталинской стальной власти существенного урона (рассыпанный и отложенный на 15 лет дебютный сборник – плата пустяковая по сравнению с кровью и свободой) и в конце полноценно выйти к читателю – волшебство двойное, если не тысячекратное.
 
Именно при буквальном восприятии волшебства становится понятна двойственная природа поэзии Тарковского. Эти стихи, с одной стороны, предельно ясны, не давят эрудицией и не содержат инженерных усложнений, с другой стороны, воплощая высший критерий поэтичности по Мандельштаму, не поддаются пересказу, ускользают от рационального восприятия и несут в бесконечность некую загадку, которую Мастер не в силах был передать никому из своих литературных учеников. Весьма показательный пример такой замкнутой в себе магии находим в посвящённой сыну Андрею поэме «Завещание»:
 
И в час, когда твой город исполинский
Весь в зелени восходит на заре, -
Лежишь, дитя, в утробе материнской
В полупрозрачном нежном пузыре.

И, может быть, ты ничего не видишь,
Но солнце проплывает над тобой...
 
Конечно, Андрей, которому на момент завершения текста, было 5 лет, вряд ли здесь что-то увидел и понял – но солнце подлинно проплыло над ребёнком, озарив его великой судьбой. Ведь стихотворение в сущности сродни молитве: кристально ясное, живое, действенное и зачастую не нуждается в том, чтобы адресат был осведомлён о его существовании.
 
Конечно, Тарковский – далеко не единственный волшебник русской поэзии, которая по сути – вся ворожба, но самый явный и осознанный из выживших, не растерявших дара и не ушедших в подполье. И как бы ни костерил он переводы из древних восточных поэтов, которые служили ему пропуском в печать в первую половину жизни, переводить древних – безмерно выше, чем подрифмовымать новодельных советских джамбулов, именно набившие оскомину восточные переводы послужили поэту шапкой-неведимкой, под прикрытием которой он мог безопасно существовать в литературе.
 
А в 60е годы случилось необъяснимое – и шапка-невидимка перелетела с Тарковского на его цензоров. Читая собрание сочинений поэта, диву даёшься, как большинство знаковых стихов без искажений напечатали во вроде бы атеистическом и революционном государстве. Благодаря Тарковскому со страниц советской прессы свободно дохнули литургические мотивы, промелькнула пляска царя Давида перед скинией и даже прозвучала такая историческая правда, плоховато укладывавшаяся в официальный исторический нарратив о дореволюционной России и Гражданской войне:
 
– Как богато
Жили нищие когда-то.
Бог Россию виноватой
Счел за Гришкины дела.
 
На одной из последних встреч с читателями Тарковский, рассуждая о поэзии, говорит, что главное её назначение – соединять нас с женской первоосновой мира. Произносит он эти, казалось бы, туманные слова, как всегда, спокойно, размеренно, без тени экзальтации, явно зная, что имеет в виду. Действительно, именно через соприкосновение с материнской мировой основой– что бы она ни значила – можно объяснить уже отмеченное мною непередаваемое величие стихов Тарковского, исчерпывающим поводом которому не могла послужить ни одна земная адресатка. Потому что ни одна женщина на земле не имела в подчинении великанш, никогда не была девочкой-молнией и ничем не владела с той стороны зеркального стекла.
 
А между тем праматерь вселенной столь естественно чувствует себя в поэзии Тарковского, что порой проявляется в самых неожиданных местах, даже в заказных военкоровских стихах с их служебными славословиями армии и партии:
 
В этом доме ты со мной жила.
Ты была, как этот сад, светла.
 
Выходила утром на крыльцо,
Подымала милое лицо.
 
Снится мне – на волосы твои
Пчёлы прилетали в забытьи.
 
И ещё – когда глядела ввысь,
Над тобою ласточки вились.
 
В конце стихотворения адресатка умирает, а поэт идёт мстить. При этом, насколько я знаю, все земные женщины Тарковского, Великую отечественную войну пережили.
Впрочем, и прекрасная адресатка, по-видимому, сохранилась на другом пласте бытия. Потому что пару лет назад я, кажется познакомился с ней и ещё с чем-то невыразимо прекрасным. Случилось это при очень дурацких внешних обстоятельствах: не пришла на свидание моя земная N. А когда я позвонил и спросил, в чём дело, девушка стараясь, делать хорошую мину при плохой игре, призналась, что не может выйти из дома, поскольку видела во сне адскую куклу, которая в наказание за неправильную жизнь посадила её под стеклянный колпак. И тут я, человек обыкновенно не слишком находчивый и духовный, принял несколько важных мер.
Во-первых, осведомился, нет ли у N. Тяжёлых психических болезней (к счастью, нет).
Во-вторых, пригласил её прочесть молитву Честному Животворящему Кресту.
А чего-то третьего не хватало. И вдруг я вспомнил.
- Знаешь, дорогая N, - сказал я, - адская кукла не имела права сажать тебя под колпак. Разве ты забыла:
 
Предчувствиям не верю и примет я не боюсь. Ни клеветы, ни яда я не бегу…
 
Полившиеся из меня строки не были плоским морализаторством, самовнушением, аутотренингом – это частицы Логоса тёплыми лучами ткали себя посреди пустоты. И предчувствуя улетучивались, приметы теряли силу, яды становились простой водой, потому что поэзия оказывалась намного интереснее них, жизнь простиралась вечно:
 
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идёт бессмертье косяком.
 
И стоило мне дочитать:
 
За верный угол ровного тепла
Я жизнью заплатил бы своевольно,
Когда б её летучая игла
Меня, как нить, по свету не вела,
 
– невидимый колпак над N. лопнул, она с той стороны телефонной трубки встала в полный рост и, горячо меня благодаря, стала собираться на улицу. Адская кукла обратилась в бегство. И на душе у нас обоих было веселее, нежели после 500 свиданий.
Впоследствии мы ещё не раз совершенно нормально встречались с N., а всякая чертовщина в наших разговорах не упоминалась и напрямую проявляться не осмеливалась, хотя не оставляет попыток исподтишка нам – не только нам двоим, конечно, а вообще всем людям, сохранившим хоть каплю чистоты, – напортачить. Но с тех пор, когда на меня накидывает свои нити паучий ужас или наваливаются мутные полувидения, я к каноническим молитвам прибавляю любимые заклинания Тарковского и других светоносных поэтов. Потому что где-то есть он – мощный, тонкий, похожий на короля эльфов, и где-то есть добрая праматерь мира, до которой мы чуть дотрагиваемся, когда пишем сокровенные слова любимым женщинам. И перед лицом этой красоты ад трепещет и убегает.