Клевета на Пушкина в Записках Корфа М. А

Софрон Бурков
(тексты, написанные на французском языке, даются сразу в переводе на русский языке)


     В настоящее время известно три варианта текста «Записки Корфа о Пушкине», два первых из которых имеют понятное происхождение, а третий, появившийся через 13 лет после смерти автора, имеет происхождение неясное настолько, что невозможно не признать его фальсификацией.

     Учитывая, что наиболее «раскрученным», растиражированным является последний, третий вариант «Записки Корфа о Пушкине», было бы, наверное, возможно дать заголовок моему очерку «Мистификация «Пушкин в записке Корфа», но это было бы не корректно – ведь существует же подлинная «Записка Корфа о Пушкине». Поэтому правильное название – такое, как есть, тем более, что клеветой на Пушкина наполнены все три варианта записки Корфа.


     1. В 1851 году Анненков П.В. начал работу над своей будущей, сегодня хорошо известной книгой «Материалы для биографии А.С. Пушкина». О том, что Корф М.А. и другие бывшие товарищи Пушкина по Лицею уже представили ему свои воспоминания, Анненков П.В. 5 декабря 1852 года написал Погодину М.П.:
 
     «Работа моя, известная Вам, оказалась гораздо сложнее, чем я думал. Биография продвигается медленно, что объясняется её задачей – собирать сведения о Пушкине у современников. Биография Пушкина есть, может быть, единственный литературный труд, в котором гораздо более разъездов и визитов, чем занятий и кабинетного сидения. Мне удалось уже отобрать письменные сведения у барона Корфа, Матюшкина, Комовского, Яковлева. <…> Много и здесь я получил от друзей-неприятелей его странных поминок, но в самых рассказах их превосходная личность Пушкина выказывается чрезвычайно ясно, назло им».
(Барсуков Н.П. «Жизнь и труды М.П. Погодина» в 22 томах, том 12, СПб., Типография М.М. Стасюлевича, 1898 год, стр. 240-241)

     Слова «странные поминки от друзей-неприятелей» относятся к воспоминаниям о Пушкине двух закадычных с Лицея друзей – Корфа М.А. и Комовского С.Д. Они практически неотличимы по содержанию, но написаны, конечно же, разными словами, наверное – исключительно для того, чтобы нельзя было сказать: они написаны «под копирку».
     Отдельно рассматривать воспоминания Комовского М.А. нет надобности: всё, что будет сказано ниже о воспоминаниях Корфа М.А., в полной мере относится и к воспоминаниям Комовского С.Д.

     Тщательному исследованию я подверг именно воспоминания Корфа М.А., потому что история их публикаций в XIX веке была завершена сильно мистифицированной версией, чего нельзя сказать о публикациях воспоминаний Комовского С.Д.

   
     2. Первая публикация воспоминаний Корфа М.А. о Пушкине состоялась в петербургской газете «Берег» № 74 от 6 июня 1880 года, в день «Пушкинского праздника» – день открытия в Москве памятника Пушкину – где текст «Записки графа Корфа» предварялся вступительным словом Вяземского П.П., сына Вяземского П.А., известного литератора из ближайшего окружения Пушкина, и сопровождался ссылками на содержательные и эмоциональные замечания его отца. Вот полный текст этой публикации:

     «В 1872 году Н.П. Барсуков сообщил кн. П.А. Вяземскому копию с записки графа М.А. Корфа об А.С. Пушкине, с просьбой сделать на неё замечания. Сообщаем этот важный документ, несмотря на его строгую оценку характера Пушкина, ссылаясь в оправдание на письмо поэта о Байроне, помещённое вслед за предисловием к нашей статье. Излишне защищать и память Сергея Львовича Пушкина, жившего подобно всем нашим дедам, пробавляясь Вольтером и одолжаясь друг у друга посудой во всех случаях, выходящих из обыденного порядка.

     Записка графа Корфа

     Жизнь Пушкина была двоякая*: жизнь поэта и жизнь человека. Биографические отрывки, которые мы о нём имеем, вышли все из рук или его друзей, или слепых поклонников, или таких людей, которые смотрели на Пушкина через призму его славы, и даже если и знали что-нибудь о моральной его жизни, то побоялись бы раскрыть её пред публикою, чтобы не быть побиену литературными каменьями. Я не только воспитывался с Пушкиным в лицее, но и жил ещё с ним лет пять под одною кровлею, в том самом доме Трофимова, о котором говорит г. Бартенев, каждый при своих родителях; потому знал его так коротко, как мало кто другой, хотя связь наша никогда не переходила за обыкновенную приятельскую.
     Начну с того, что всё семейство Пушкиных было какое-то взбалмошное. Отец его был довольно приятным собеседником, на манер старинной французской школы, с анекдотами и каламбурами, но в существе человеком самым пустым, бестолковым, бесполезным и особенно безмолвным рабом своей жены. Последняя была женщина неглупая, но эксцентрическая, вспыльчивая, до крайности рассеянная и особенно чрезвычайно дурная хозяйка. Дом их представлял всегда какой-то хаос и вечный недостаток во всём, начиная от денег и до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два-три лишних, то всегда присылали к нам за приборами. Всё это перешло и на детей. В лицее Пушкин решительно ничему не учился**; но как и тогда уже блистал своим дивным талантом. Особенный кружок, в котором Пушкин проводил свои досуги, состоял вполне из л.-гусарского полка. Вечером, после классных часов, когда прочие бывали или у директора, или в других семейных домах, Пушкин, ненавидевший всякое стеснение, пировал с этими господами нараспашку***. По окончании курса выпустили его из лицея коллежским секретарём – чин, который остался при нём до могилы. Между товарищами, кроме стихотворцев, он не пользовался особенною приязнию. В лицее его называли французом; а если вспомнить, что он получил это прозвание в эпоху «нашествия галлов», то ясно, что этот титул заключал в себе мало лестного****. Вспыльчивый до бешенства, вечно рассеянный, вечно погружённый в поэтические свои мечтания, с необузданными африканскими страстями, избалованный из детства похвалою и льстецами*****, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего любезного и привлекательного в своём обращении. Беседы ровной, систематической, сколь-нибудь связной – у него совсем не было, как не было и дара слова; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но всё это урывками, иногда, в добрую минуту; большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание******. В лицее он превосходил всех в чувственности, а после в свете предался распутствам всех родов, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий*******. Должно дивиться, как и здоровье, и талант его выдержали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались и частые гнусные болезни, низводившие его не раз на край могилы. Пушкин не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже, думаю, для высшей любви или истинной дружбы. У него господствовали только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обоих он ушёл далеко. В нём не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств, и он полагал даже хвастовство в отъявленном цинизме по этой части: злые насмешки – часто в самых отвратительных картинах – над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над родственными привязанностями, над всеми отношениями общественными и семейными – это было ему нипочём. Ни несчастие, ни благотворение императора Николая его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары монарха, он другою омокал перо для злобной эпиграммы!******** Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда почти без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в близком знакомстве со всеми трактирами, непотребными домами и прелестницами петербургскими, Пушкин представлял тип самого грязного разврата. Было время, когда он получал от Смирдина по червонцу за стих; но эти червонцы скоро укатывались, а стихи, под которыми не стыдно бы было подписать имя Пушкина – единственная вещь, которою он дорожил в мире – сочинялись не всегда и не легко. Он писал только в минуты вдохновения. Женитьба несколько его остепенила, но была пагубна для его гения. Прелестная жена, которая любила славу своего мужа более для успехов своих в свете, предпочитала блеск и бальную залу всей поэзии в мире, и – по странному противоречию – пользуясь всеми плодами литературной известности Пушкина, исподтишка немного  гнушалась тем, что она, светская женщина прежде всего, привязана к мужу-литератору, – эта жена с семейными и хозяйственными хлопотами привела к Пушкину ревность и отогнала его музу*********.

     * Как то обыкновенно бывает со всеми: здесь нет двоякости, исключительно или особенно Пушкину принадлежащей.
     ** Кажется, учился неосновательно, непоследовательно, а решительно ничему – уж слишком сильно сказано.
     *** И в гусарском полку Пушкин не только пировал нараспашку, но сблизился и с Чаадаевым, который вовсе не был гулякою; не знаю, что бывало прежде, но со времени переезда семейства Карамзиным в Царское Село, он бывал у них ежедневно по вечерам; а дружба его с Ив. Пущиным?
     **** Если слыл он французом, то вероятно потому, что по первоначальному домашнему воспитанию своему лучше других товарищей своих говорил по-французски, лучше знал французскую литературу, более читал французские книги, сам писал французские стихи, и проч., но видеть тут какое-нибудь политическое значение – есть предположение совершенно произвольное и которое в лицее вероятно никому в голову не приходило.
     ***** Не думаю, что Пушкин из детства избалован льстецами. Какие могли быть тут льстецы?
     ****** Был он вспыльчив, легко раздражаем – это правда; но со всем тем, он, напротив, в общем обращении своём, когда самолюбие его не было задето – был особенно любезен и привлекателен, что и доказывается многочисленными приятелями его. Беседы систематической может быть и не было, но всё прочее сказанное о разговоре его – несправедливо или преувеличено. Во всяком случае не было тривиальных общих мест: ум его вообще был здравый и светлый.
     ******* Сколько мне известно, он вовсе не был предан распутствам всех родов. Не был монахом, а был грешен, как и все в молодые годы. В любви его преобладала вовсе не чувственность, а скорее поэтическое увлечение, что, впрочем, отразилось и в поэзии его.
     ******** Императору Николаю был он душевно предан.
     ********* Никакого особенного знакомства с трактирами не было, и ничего трактирного в нём не было, а ещё менее грязного разврата. Все эти обвинения не только несправедливая строгость, но и клевета. Жена его любила мужа вовсе не для успехов своих в свете и нимало не гнушалась тем, что была женою литератора. В ней вовсе не было чванства, да и по рождению своему не принадлежала она высшему аристократическому кругу. Худо верится, чтобы эта записка была составлена Корфом, а если его, то нельзя не дивиться, что при подобной оценке Пушкина взялся он за председательство в комитете о сооружении ему памятника».

     Обратим внимание, что заявление о клеветническом характере воспоминаний Корфа М.А. относительно Пушкина появилось одновременно с первой публикацией этих воспоминаний.


     3. Следующим изданием, в котором были напечатаны воспоминания Корфа М.А., была книга Грота Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники», увидевшая свет в 1887 году. При этом воспоминания Корфа М.А., касающиеся не только Пушкина, но и всех остальных его лицейских товарищей, а также и преподавателей Лицея, оформленная как «Записка графа Корфа М.А.» (по объёму занимающая примерно десятую часть книги) вошла составной частью в раздел «Приложения» наряду с «Запиской Комовского С.Д.», ещё одного однокашника Пушкина.

     В указанной книге Грота Я.К. можно найти сведения об истории создания «Записки Корфа о Пушкине»:

     «Что касается барона Корфа, то между ним и Пушкиным никогда не было настоящего сочувствия: их характеры, некоторые понятия и житейские цели слишком расходились. Взгляд покойного Модеста Андреевича на даровитого товарища выразился очень резко в воспоминаниях о лицее, написанных им по поводу биографических статей г. Бартенева*.
      * Часть этой записки, касающаяся Пушкина, помещена в статье кн. П.П. Вяземского в газете «Берег», летом 1880 года, и потом перепечатана в издании г. Бартенева: А.С. Пушкин, вып. II.
(Грот Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники», Типография Императорской Академии наук, Санкт-Петербург, 1887, стр. 5)

     «Наконец, к числу занимавшихся пушкинском периодом лицея надобно присоединить двух посторонних писателей, которые значительно продвинули разработку биографии поэта – гг. Бартенева и Анненкова. При исчислении книг и статей, касающихся истории лицея, нельзя умолчать также об одном важном рукописном источнике, на который гг. Гаевский и Анненков часто ссылаются. Это «заметки старого лицеиста», набросанные в 1854 г. бароном (впоследствии графом) М.А. Корфом по прочтении статьи П.И. Бартенева о пребывании Пушкина в лицее («Московские ведомости» того же года №№ 117-119). Обязательность покойного автора «заметок» даёт и мне возможность пользоваться в настоящем случае этим драгоценным материалом.
(Грот Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники», Типография Императорской Академии наук, Санкт-Петербург, 1887, стр. 37)

     «Для биографии Модеста Андреевича в его молодые годы, как и вообще для первоначальной истории лицея, чрезвычайно важна известная уже по многим отрывкам записка, составленная им по поводу напечатанной в «Московских ведомостях» 1854 года статьи П.И. Бартенева о воспитании в этом заведении Пушкина. В обширной записке графа Корфа помещены характеристики многих лицейских товарищей и наставников автора, – характеристики весьма замечательные, хотя к сожалению и не всегда согласные с тем беспристрастным отношением к прошлому, какого мы были б в праве ожидать от одного из просвещённейших лиц своего времени».
(Грот Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники», Типография Императорской Академии наук, Санкт-Петербург, 1887, стр. 117)

     И, наконец, текст «Записки графа Корфа М.А.» предварялся следующим комментарием автора:

                Записка графа М.А. Корфа*

     * См. выше стр. 5 и 37. Копия с этой записки передана автором на хранение в Чертковскую библиотеку. Другой список с неё предоставлен им, в 1874 году, в полное моё распоряжение. Печатая её, ссылаюсь на мнение, высказанное о ней выше, на стр. 117. Строгость суждений графа Корфа о Пушкине, о его родных и некоторых из первоначальных наставников лицея не может в настоящее время служить препятствием к обнародованию этой записки, так как самые резкие места её, особенно касающиеся именно нашего поэта и близких к нему лиц, уже не раз появлялись в печати. Ранее или позже она должна была сделаться известною во всём своём объёме. Невключение её в настоящий сборник имело бы вид слепого пристрастия в памяти поэта и к месту его воспитания. Здесь же приговорам автора противопоставляются сочувственные отзывы, рассеянные на страницах предлагаемого труда. В подстрочных примечаниях помещаются, между прочим, возражения покойного П.А. Вяземского, с которыми заметки графа Корфа напечатаны были в газете «Берег» князем П.П. Вяземским. (Я.Г.)
(Грот Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники», Типография Императорской Академии наук, Санкт-Петербург, 1887, стр. 253-254)

     Из полученной информации можно сделать однозначный вывод, что воспоминания Корфа М.А. о Пушкине были написаны после выхода в 1854 году статьи Бартенева П.И. («Московские ведомости» 1854 года №№ 117-119) о лицейских годах жизни Пушкина и получили некоторое публичное распространение в списках. Один из таких списков Корф М.А. в 1874 году передал Гроту Я.К. Также один из указанных списков Корф М.А. передал на хранение в Чертковскую библиотеку, преемницей которой сегодня является Государственная публичная историческая библиотека. Корф М.А. умер в январе 1876 года, следовательно, передача списка в библиотеку произошла ранее 1876 года. 

     Прежде чем перейти к «Записке Корфа М.А.» в книге Грота Я.К., считаю целесообразным предложить вниманию читателей несколько фрагментов из статьи Бартенева П.И. о лицейских годах Пушкина, явившейся итогом многочисленных бесед автора с бывшими воспитанниками и служителями Лицея – ведь именно эта статья послужила Корфу М.А. поводом к написанию его записки. Итак:

     «Талант молодого любимца богов зрел не по дням, а по часам. С каждым новым произведением заметно росли сила стиха, прелесть выражения, смелость мысли, одним словом те качества, которые впоследствии сделались всегдашним, неотъемлемым его достоянием. Пушкин неудержимо предавался обаятельному искусству.
     <…>
     Сам Пушкин, написавший в лицее около ста стихотворений, лишь немногие из них отдавал в печать и только под двумя или тремя выставил вполне свое имя. Часто стихотворения его печатались без его воли и ведома, о чём сам полушутя говорит он в одном послании к Дельвигу.
     <…>
     Уже в то время он отличался в этом отношении скромностию, порукою истинного дарования, и тою совестливою строгостью к самому себе, которой гордо держался до конца и которая не дозволяла ему являться перед публикою иначе, как с произведениями вполне отделанными. Оттого большая часть его лицейских стихотворений появились в печати уже по смерти его. Стихотворения эти разнообразны, как и самые случаи, их вызвавшее. В них часто рисуется перед нами жизнь разгульного, быстро созревавшаго юноши со всеми восторгами и увлечениями пылких страстей. Кроме лицейских товарищей, кроме знакомств литературных, у него был особенный кружок, в котором нередко проводил он свои досуги и который состоял отчасти из офицеров лейб-гусарского полка, стоявшего в Царском Селе. Один из сих последних был почти ежедневным собеседником его. Пушкина всюду любили за остроту, веселонравие, неистощимый запас шуток и всего более за стихи, – а ими он, можно сказать, бросал направо и налево. Иной стихотворец во всю жизнь не написал столько стихов, сколько Пушкин в шесть лет лицейской жизни. Сознав силу своего таланта, он решился не расточать его на произведения мелочные, и принялся за большой труд. Мы говорим о поэме Руслан и Людмила, которой первые песни писаны в лицее. На стенах лицейского карцера долго оставались некоторые стихи «Руслана и Людмилы». Ф.П. Калиныч, учитель каллиграфии (он же и надзиратель) рассказывал, что однажды, вышедши из карцера, Пушкин говорил, что ему было там весело, что он писал стихи (сообщено г-ном Унковским).
     Понятно, что при таком направлении не могло быть порядка и больших успехов в учении формальном, в знании уроков и ответах на экзамене. Любопытны отзывы о нём профессоров. Кайданов в ведомости о  прилежании и успехах воспитанников лицея по части географии, всеобщей и Российской истории, с 1-го ноября 1812 по 1-е января 1814 отозвался о Пушкине в следующих выражениях: «При малом прилежании оказывает очень хорошие успехи, и сие должно приписать одним только прекрасным его дарованиям. В поведении резв, но менее противу прежнего». Профессор Куницын говорит о нём в ведомости почти за то же время: «Весьма понятен, замысловат и остроумен, но крайне неприлежен. Он способен только к таким предметам, которые требуют малого напряжения; а потому успехи его очень невелики, особливо по части логики».
     Но если Пушкин ленился в классах, не выучивал уроков и в лицейских ведомостях всегда бывал в числе последних, то взамен того он предавался чтению со всем жаром гениальной любознательности. При своей необыкновенной памяти, быстроте понимания и соображения, он быстро усваивал себе разнообразный познания.
     <…>
     Вообще Пушкин может служить блестящим опровержением того мнения, которое полагает, что гению не нужны учение и труд. К счастию, ему открыты были в лицее все средства для удовлетворения любознательности и страсти к чтению. Для лицеистов выписывались даже иностранные газеты. Но, сколько известно, Пушкин не любил этого рода чтение.
     <…>
     Разумеется все, или по крайней мере большая часть товарищей любили Пушкина, ибо невозможно было не любить его, живя с ним вместе. Для многих из них он был кумиром.
(Бартенев П.И. «Лицей» // («Московские ведомости» 1854 года №№ 117-119)

     Прочтение этих фрагментов даёт основание утверждать, что Корф М.А. в своих воспоминаниях о Пушкине буквально по каждому пункту бартеневских утверждений высказал совершенно противоположное мнение о поэте. После этого слова Вяземского П.А. о клевете Корфа М.А. на Пушкина никак не могут показаться преувеличением. И, поэтому, можно было бы предположить, что любой читатель «Записки Корфа о Пушкине» будет вооружён мнением Вяземского П.А. против злобных наветов бывшего однокашника Пушкина.
     Однако в реальной жизни произошло по-другому. Хотя Грот Я.К. и написал, что к записке Корфа «в подстрочных примечаниях помещаются, между прочим, возражения покойного П.А. Вяземского», но он позволил себе при этом достаточно серьёзно откорректировать их, не оговаривая этого никоим образом.

     Во-первых, из последнего замечания Вяземского П.А. оказались выброшенными два принципиальных предложения:
 
     «Все эти обвинения не только несправедливая строгость, но и клевета»
и
     «Худо верится, чтобы эта записка была составлена Корфом, а если его, то нельзя не дивиться, что при подобной оценке Пушкина взялся он за председательство в комитете о сооружении ему памятника».

     Во-вторых, были полностью исключены два замечания Вяземского П.А.:

     «Как то обыкновенно бывает со всеми: здесь нет двоякости, исключительно или особенно Пушкину принадлежащей»
и
     «Кажется, учился неосновательно, непоследовательно, а решительно ничему – уж слишком сильно сказано».

     В-третьих, опять же в последнем замечании Вяземского П.А. в предложении, касавшемся жены Пушкина, опущен предлог «не». То есть Вяземский П.А. написал, что «по рождению своему не принадлежала она высшему аристократическому кругу», а у Грота Я.К. получилось, что «по рождению своему принадлежала она высшему аристократическому кругу».

     В-четвёртых, к замечанию Вяземского П.А. «Императору Николаю был он душевно предан» Грот Я.К. от себя добавил: «Чувства Пушкина к государю выразились в трёх известных стихотворениях: «Стансы», «Друзьям» («Нет, я не льстец») и «Герой». Я.Г.».


     Комментарий насчёт выброшенных Гротом Я.К. предложений из последнего замечания Вяземского П.Я.
     Этим действием Грот Я.К. исказил суть всех замечаний Вяземского П.А., так как эти два предложения являются итоговыми по отношению к измышлениям Корфа М.А.

     Комментарий насчёт «двоякости».
     Конечно же, не только Пушкин, и не только любой поэт, и не только любой литератор, но и вообще любой человек в обыденной жизни далеко не всегда таков, каков он в своей профессиональной деятельности. И в этом нет никак загадки, хотя с «нелёгкой руки» Корфа М.А. Пушкину приписали некую уникальную двоякость, и принялись её усиленно исследовать. Особенное пристрастие к этому проявили Соловьёв Вл.С. и Вересаев В.В.

    Комментарий насчёт аристократизма жены Пушкина, Натальи Николаевны, урождённой Гончаровой.
     Калужский купец и промышленник Гончаров Афанасий Абрамович, прапрадед Гончаровой Н.Н., получил право на потомственное дворянство в середине XVIII века, а потому принадлежать к высшему аристократическому кругу Наталья Николаевна по праву своего рождения не могла. И поэтому первоначальная версия Вяземского П.А. совершенно верна. Но тем не менее в дальнейшем, вплоть до сегодняшнего дня, характеристика принадлежности Натальи Николаевны по рождению к высшему аристократическому кругу даётся по версии Грота Я.К. Таким образом, мнение Грота Я.К. стало выдаваться за мнение Вяземского П.А.

     Комментарий к дополнительному предложению Грота Я.К. после слов Вяземского П.А.: «Императору Николаю был он душевно предан».
     Дополнение существенное, но во всех последующих публикациях «Записки Корфа о Пушкине» это дополнение Грота Я.К. было исключено так же, как и слова самого Вяземского П.А.


     А теперь текст воспоминаний Корфа М.А. из его записки в книге Грота Я.К. в части, касающейся Пушкина:

     «Кружок, в котором Пушкин проводил свои досуги, состоял из офицеров лейб-гусарского полка. Вечером, после классных часов, когда прочие бывали или у директора, или в других семейных домах, Пушкин, ненавидевший всякое стеснение, пировал с этими господами нараспашку. Любимым его собеседником был гусар Каверин, один из самых лихих повес в полку*.
     * Князь Вяземский: «И в гусарском полку Пушкин не пировал только нараспашку, но сблизился и с Чаадаевым, который вовсе не был гулякою; не знаю, что бывало прежде, но со времени переезда семейства Карамзиным в Царское Село, он бывал у них ежедневно по вечерам; а дружба его с Ив. Пущиным?»
(Я.К. Грот «Пушкин. Его лицейские товарищи и наставники», Типография Императорской Академии наук, Санкт-Петербург, 1887, стр. 277)


     «Пушкин прославил наш выпуск, и если из 29 человек один достиг бессмертия, то это, конечно, уже очень, очень много. Но жизнь его была двоякая: жизнь поэта и жизнь человека. Биографические отрывки, которые мы о нём имеем, вышли все из рук или его друзей, или слепых поклонников, или таких людей, которые смотрели на Пушкина через призму его славы, и даже если и знали что-нибудь о моральной его жизни, то побоялись бы раскрыть её пред публикою, чтобы не быть побиенну литературными каменьями. Я не только воспитывался с Пушкиным в лицее, но и жил потом с ним, ещё лет пять, под одною крышею, каждый при своих родителях, потому знал его так коротко, как мало кто другой, хотя связь наша никогда не переходила за обыкновенную приятельскую. Начну с того, что всё семейство Пушкиных было какое-то взбалмошное. Отец, переживший сына и очень недавно ещё умерший, принадлежал к разряду тех людей, которых покойный министр юстиции князь Лобанов-Ростовский называл шалберами, т.е. был довольно приятным собеседником, на манер старинной французской школы, с анекдотами и каламбурами, но в существе человеком самым пустым, бестолковым, бесполезным, и особенно безмолвным рабом своей жены. Последняя – урождённая Аннибал, из потомства славного арапа Петра Великого – была женщина не глупая, но эксцентрическая, вспыльчивая, до крайности рассеянная и особенно чрезвычайно дурная хозяйка. Дом их представлял всегда какой-то хаос: в одной комнате богатые старинные мебели, в другой пустые стены, даже без стульев; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня; ветхие рыдваны с тощими клячами, пышные дамские наряды и вечный недостаток во всём, начиная от денег и до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два, три лишних, то всегда присылали к нам за приборами. Всё это перешло и на детей. Сестра поэта Ольга, в зрелом уже возрасте, ушла из родительского дома и тайно обвенчалась – просто из романической причуды и не имея пред собою никаких существенных препятствий – с человеком гораздо её моложе, но очень мало привлекательным и совершенно прозаическим*. Брат Лев, добрый малый, но также довольно пустой, вроде отца, – воспитывался во всех возможных заведениях, переходя из одного в другое чуть ли не каждые две недели, чем и приобрёл тогда в Петербурге род исторической известности, и, наконец, не кончив курса ни в одном, бросался из военной службы в статскую, потом опять в военную, потом опять в статскую, служил и на Кавказе и Новороссийском крае, и не так давно умер в Одессе, кажется, членом таможни. Внешние судьбы старшего брата, Александра, нашего поэта, всем известны. В лицее он решительно ничему не учился, но как и тогда уже блистал своим дивным талантом и, сверх того, начальников пугали его злой язык и едкие эпиграммы, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы, а по окончании курса выпустили его в министерство иностранных дел коллежским секретарём – чин, который остался при нём до могилы**. Между товарищами – кроме тех, которые, писав сами стихи, искали его одобрения и протекции – он не пользовался особенною приязнию. В лицее, где всякий имел свой собрикет, прозвание Пушкина было Француз; а если вспомнить, что он получил его в эпоху «нашествия галлов», то ясно, что этот титул заключал в себе мало лестного***. Вспыльчивый до бешенства, вечно рассеянный, вечно погружённый в поэтические свои мечтания, с необузданными африканскими страстями, избалованный из детства похвалою и льстецами****, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего любезного и привлекательного в своём обращении. Беседы – ровной, систематической, сколь-нибудь связной, у него совсем не было, как не было и дара слова, были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль; но всё это лишь урывками, иногда в добрую минуту, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание*****. В лицее он превосходил всех в чувственности, а после в свете предался распутствам всех родов, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий******. Должно дивиться, как и здоровье, и талант его выдержали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались и частые гнусные болезни, низводившие его не раз на край могилы. Пушкин не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже, думаю, для высшей любви или истинной дружбы. У него господствовали только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обоих он – ушёл далеко. В нём не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств, и он полагал даже какое-то хвастовство в отъявленном цинизме по этой части: злые насмешки – часто в самых отвратительных картинах – над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над родственными привязанностями, над всеми отношениями – общественными и семейными – это было ему нипочём, и я не сомневаюсь, что для едкого слова он иногда говорил даже более и хуже, нежели в самом деле думал и чувствовал. Ни несчастие, ни благотворение императора Николая его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары монарха, он другою омокал перо для злобной эпиграммы!******* Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда почти без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в близком знакомстве со всеми трактирами, непотребными домами и прелестницами петербургскими, Пушкин представлял тип самого грязного разврата. Было время, когда он получал от Смирдина по червонцу за стих; но эти червонцы скоро укатывались, а стихи, под которыми не стыдно бы было подписать имя Пушкина – единственная вещь, которою он дорожил в мире – сочинялись не всегда и не легко. При всей наружной лёгкости этих прелестных произведений, он мучился над ними по часам и суткам и в каждом почти стихе было бесчисленное множество помарок. Сверх того, он писал только в минуты вдохновения, а такие минуты заставляли ждать себя по месяцам. Женитьба несколько его остепенила, но была пагубна для его гения. Прелестная жена, которая любила славу своего мужа более для успехов своих в свете, предпочитала блеск и бальную залу всей поэзии в мире и, – по странному противоречию, – пользуясь всеми плодами литературной известности Пушкина, исподтишка немного  гнушалась тем, что она, светская женщина прежде всего – привязана к мужу-литератору, – эта жена, с семейными и хозяйственными хлопотами привела к Пушкину ревность и отогнала его музу********. Произведения его, с тех пор, были и малочисленнее и все гораздо слабее прежнего. Брак не принёс ему счастия, а если б он не женился, то, может быть, мы и теперь ещё восхищались бы плодами его более зрелого гения.

     * Павлищев, служащий теперь в Варшаве. М.К. – Этот эпизод подробно рассказан сыном покойной Ольги Сергеевны: см. Пушкин, г. Бартенева, II, 19. Я.Г.
     ** В конце 1831 или в начале 1832 года Пушкин произведён был в титулярные советники: см. выше, стр. 161. Я.Г.
     *** Кн. Вяземский: «Если слыл он французом, то вероятно потому, что по первоначальному домашнему воспитанию своему лучше других товарищей своих говорил по-французски, лучше знал французскую литературу, более читал французские книги, сам писал французские стихи, и проч., но видеть тут какое-нибудь политическое значение – есть предположение совершенно произвольное и которое в лицее вероятно никому в голову не приходило».
     **** Кн. Вяземский: «Не думаю, что Пушкин из детства избалован льстецами. Какие могли быть тут льстецы?»
     ***** Кн. Вяземский: «Был он вспыльчив, легко раздражаем – это правда; но со всем тем, он, напротив, в общем обращении своём, когда самолюбие его не было задето – был особенно любезен и привлекателен, что и доказывается многочисленными приятелями его. Беседы систематической может быть и не было, но всё прочее сказанное о разговоре его – несправедливо или преувеличено. Во всяком случае не было тривиальных общих мест: ум его вообще был здравый и светлый». 
     ****** Кн. Вяземский: «Сколько мне известно, он вовсе не был предан распутствам всех родов. Не был монахом, а был грешен, как и все в молодые годы. В любви его преобладала вовсе не чувственность, а скорее поэтическое увлечение, что, впрочем, отразилось и в поэзии его».
     ******* Кн. Вяземский: «Императору Николаю был он душевно предан». – Чувства Пушкина к государю выразились в трёх известных стихотворениях: «Стансы», «Друзьям» («Нет, я не льстец») и «Герой». Я.Г.
     ******** Кн. Вяземский: «Никакого особенного знакомства с трактирами не было, и ничего трактирного в нём не было, а ещё менее грязного разврата. Жена его любила мужа вовсе не для успехов своих в свете и нимало не гнушалась тем, что была женою литератора. В ней вовсе не было чванства, да и по рождению своему принадлежала она высшему аристократическому кругу».
(Я.К. Грот «Пушкин. Его лицейские товарищи и наставники», Типография Императорской Академии наук, Санкт-Петербург, 1887, стр. 277-280)

     На фоне несколько изменённого текста записки (по сравнению с текстом, опубликованным в газете «Берег») сразу видно повышение градуса недоброжелательства Корфа М.А. по отношению к Пушкину. С чем это связано?
 
     Может быть, с эпизодом их несостоявшейся дуэли, который пушкинисты датируют 1819 годом?

      Вот как рассказано об этом в книге племянника Пушкина, Павлищева Л.Н. «Воспоминания об А.С. Пушкине: из семейной хроники»:

     «Относясь всегда как нельзя более дружески к Кюхельбекеру, Александр Сергеевич разошёлся с другим своим лицейским товарищем, бароном, впоследствии графом, Модестом Андреевичем Корфом. Между ними пробежала чёрная кошка из-за безделицы. О столкновении дяди моего с Корфом Ольга Сергеевна, оправдывая отнюдь не своего брата, а Модеста Андреевича, рассказала мне следующее.
     Поводом к взаимному охлаждению лицейских однокашников послужило обстоятельство вздорное.
     Корф и Пушкин жили в одном и том же доме; камердинер Пушкина, под влиянием Бахуса, ворвался в переднюю Корфа, с целью завести ссору с камердинером последнего; вероятно, у этих субъектов были свои счёты. На произведённый камердинером Пушкина шум в передней Модест Андреевич вышел узнать, в чём дело, и, будучи вспыльчив, прописал виновнику беспокойства argumentum baculinum [убеждение палкой]. Побитый камердинер Пушкина пожаловался своему барину. Александр Сергеевич вспылил в свою очередь и, заступаясь за слугу, немедленно вызвал Корфа на дуэль. На письменный вызов Модест Андреевич отвечал тоже письменно: «Не принимаю вашего вызова из-за такой безделицы, не потому что вы Пушкин, а потому, что я не Кюхельбекер».
     Корф, не жалуя Кюхельбекера за бретерство, уколол этим же качеством и моего дядю.
     Буря в стакане воды повела, однако, к тому, что Александр Сергеевич начал коситься на Корфа, который тоже стал его избегать. Сошлись ли они впоследствии на прежнюю товарищескую ногу, – не знаю».
(Павлищев Л.Н. «Из семейной хроники: А.С. Пушкин». «Три века истории», М., 2000, стр. 60)

     Здесь надо сделать небольшое отступление, которое раскроет отнюдь не вздорную суть описанного эпизода. Камердинер Пушкина – это Козлов Никита Тимофеевич, его «дядька», оказавший большое влияние на формирование личности Пушкина, бывший с ним безотлучно практически всю его жизнь, женатый на дочери няни Пушкина Арины Родионовны и выведенный Пушкиным в образе Савельича в «Капитанской дочке».
 
     Известный пушкинист Гейченко С.С., проработавший 45 лет директором Государственного Пушкинского музея-заповедника в селе Михайловском, пишет о Козлове Н.Т.:

     «Будучи от природы любознательным и настойчивым, он самоучкой освоил грамоту. Малым мальчонкой был взят Сергеем Львовичем ко двору, причислен к дворне и скоро занял в ней не последнее место, ибо был грамотей, балагур и остряк. В начале своего поприща он был казачком: разжигал барину трубку, бегал на побегушках.
     Потом возвысился и стал лампочником и, наконец, к семнадцати годам был возведен в ранг камердинера. Натура поэтическая, он увлекался игрой на балалайке и гитаре, не был лишён интереса к стихотворству и сочинял сказки.
     В своих воспоминаниях сестра Пушкина Ольга Сергеевна так рассказывает о литературных опытах дядьки: «В доме деда и бабки благоденствовала и процветала поэзия. Процветала она и благоденствовала до такой степени, что в передней комнате Пушкиных (комнате, где толпились слуги) поклонялись музе доморощенные стихотворцы… из многочисленной дворни обоего пола, знаменитый представитель которой, Никита Тимофеевич, поклонявшийся одновременно и богу Вакху, на общем основании состряпал нечто вроде баллады о «Соловье Разбойнике», богатыре широкогрудом Еруслане Лазаревиче и златокудрой царевне Милитрисе Кирбитьевне. Безграмотная рукопись Тимофеича, в которой был нарисован в ужасном, по его выражению, виде Змей Горыныч, долгое время хранилась у моей матери…»
     Мы не знаем подробного содержания этой баллады. Знаем только, что основой её послужила древняя русская былина о русской удали, силе, любви, светлой победе доброго над злым.
     Будущий автор «Руслана и Людмилы», который в те годы был от горшка два вершка, не раз слышал сказку своего дядьки, и она крепко запала ему в душу.
     Никите было уже далеко за тридцать, когда Сергей Львович обратил на него особое внимание. Подраставшему сыну пришло время расстаться с нянькой. И вот Никита Тимофеевич объявляется дядькой маленького барина; ему доверили его растить, учить жизни, уму-разуму. С этих пор Никита Тимофеевич становится спутником всей жизни Пушкина, до его гробовой доски. Он был при маленьком мальчике в Москве. Водил его на народные гулянья. Он заставлял своего «Сашку» лазать на колокольню Ивана Великого, показывал кремлёвские древности и святыни. С Пушкиным-юношей он жил в Петербурге после лицея.
     В дядьке своем Пушкин, по его словам, видел настоящего русского человека, услужливого, но без раболепства, чувствующего свое достоинство, самобытного, смышлёного».
(Гейченко С.С. «У Лукоморья». «Лениздат», Л., 1981 год, стр. 96-98)

     Также в своей книге Гейченко С.С. приводит образчик эпистолярного творчества Козлова Н.Т.:

      «Из письма Никиты Тимофеевича Козлова, «Главного камердинера Его высокородия Александра Сергеевича Пушкина к супруге моей Надежде Фёдоровне Козловой из г. Одессы» 15 сентября 1823 года.
     Милостивая государыня супруга моя Надежда Федоровна!
     Пишет ваш законный муж Никита Тимофеич! Долгота разлуки нашей сделала меня несчастным человеком, но, невзирая на плачевное состояние моё, я жив и здоров, чего и вам от Господа Бога желаю. Извещаю вас, что мы теперь перебрались в другой город, именуемый Одес. Жизнь наша имеет мало покоя. Слова мои весьма бессильны и не могут стремиться к вам с необходимой ясностью, потому что жизнь эта полна смятения и беспокойства. Но никто как Бог и его святые угодники! Разлетятся все суетные привидения, и пути наши прояснятся! Посылаю я к вам 15 рублей для утешения. В здешних краях деньги весьма дороги, и мы всегда терпим от них многие неприятности и обиды.
     Кланяюсь вам низко. Муж ваш Никита Тимофеич.
     Ещё низко кланяемся вашей родной матушке Иринии Родионовне и моей дорогой куме, ещё кланяюсь Михаиле Ивановичу с детками его и всем родственным и соседям.
     Супруг ваш Н. Козлов. Писано в г. Одес».
(Гейченко С.С. «У Лукоморья». «Лениздат», Л., 1981 год, стр. 102)

     Именно Никита Тимофеевич перенесёт на руках раненого Пушкина из кареты в дом на Мойке, 12, а потом будет сопровождать гроб с телом Пушкина в Святогорский монастырь, а потом на коленях умолять членов Опекунского совета взять его в Опеку рассыльным и добьётся этого, а перед своей смертью в 1854 году попросит жену похоронить его в Святых Горах, в ногах Александра Сергеевича. Это был верный и бескорыстно преданный друг Пушкина, встретить подобно которому на своём жизненном пути удаётся далеко не каждому человеку. И на него-то Корф М.А. поднял руку!

     Конечно же, и Пушкин, и Корф М.А. после этого не могли не испытывать определённого дискомфорта в своих взаимоотношениях. Хотя внешне это никоим образом не проявлялось.

     Известны два письма Пушкина к Корфу М.А., поражающие теплотой отношения к бывшему собрату по Лицею.

     В 1833 году Корф М.А. письменно обратился к Пушкину с просьбой похлопотать о работе для своего знакомого у известного книгоиздателя Смирдина.
     Написав о выполнении его просьбы, ответное письмо Пушкин завершил словами: «Радуюсь, что на твоё дружеское письмо мог отвечать удовлетворительно и исполнить твоё приказание… Весь твой Александр Пушкин».

     И письмо 1836 года, в котором Пушкин благодарит Корфа М.А. за присылку ему списка сочинений по истории Петра I, над которой он в это время работал, заканчивает аналогично: «Сердцем тебе преданный А. П.».
     А вот что пишет об этой истории и её продолжении пушкинист Соколов В.Д.:

     «В октябре 1836 года Корф, занимавшийся в ту пору историей и библиографией, прислал Александру Сергеевичу список работ о Петре I. На что последовал ответ:
     «Вчерашняя посылка твоя мне драгоценна во всех отношениях и останется у меня памятником. Право жалею, что государственная служба отняла у нас историка. Не надеюсь тебя заменить. Прочитав твою номенклатуру, я испугался и устыдился: большая часть цитированных книг мне неизвестна. Употребляю всевозможные старания, дабы их достать».
     Приведу отрывок ещё из одного письма, опубликованного известным писателем-историком Натаном Эйдельманом. 17 февраля Модест Андреевич писал Владимиру Вольховскому, по-лицейски Суворочке:
     «При получении этого письма ты будешь уже, конечно, знать о нашей потере: мы лишились нашего Пушкина, и каким ещё образом! Во время всего этого происшествия, во время его смерти и похорон, я сам томился ещё в мучительной болезни, и кто видел его за несколько дней перед тем у моей постели, конечно, не подумал бы, что он, в цвете сил и здоровья, ляжет в могилу прежде меня».
     Значит, в те январские дни тридцать седьмого, когда Пушкину было особенно тяжело, он нашёл время и силы навестить больного однокашника. И, как писал позднее Александр Иванович Тургенев Жуковскому, «ссудил его разными, старинными и весьма интересными книгами о России (для чтения во время болезни)».
(Соколов В.Д. «Рядом с Пушкиным. Портреты кистью и пером» в 2 томах. «Тверская, 13». М., 1998 год, том 1, стр. 377)
 
     Глубинной причиной выплеснувшейся в записке Корфа М.А. ненависти к Пушкину было полное несоответствие их духовных устремлений в жизни.
 
     В 1841 году, в посмертном издании сочинений Пушкина состоялась публикация ранее не издававшееся стихотворение «Товарищам», написанное летом 1817 года, по окончании Лицея, в котором Пушкин, перечисляя, не называя имён, нескольких своих лицейских товарищей, даёт одному из них следующую характеристику:

«Другой, рождённый быть вельможей,
Не честь, я почести любя,
У плута знатного в прихожей
Покорным шутом зрит себя».

     Вполне вероятно, что Корф М.А. увидев в этих словах себя (что неудивительно, так как и сегодня многие пушкинисты полагают, что Пушкин в данном случае имел ввиду именно его), стал искать подходящего случая отомстить Пушкину.

     Но главное, на мой взгляд, заключается в следующем:

     Корф М.А. был ловким чиновником, сделавшим блестящую карьеру, которую невозможно сделать без постоянно совершенствующегося умения безукоризненно подстраивать собственное мнение под мнение вышестоящего начальства. А мы ещё со времён Лермонтова М.Ю. знаем о том, кто же были подлинными врагами Пушкина:

«Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – всё молчи!»

     И чем выше поднимался по служебной лестнице Корф М.А., в 1861 году ставший начальником II Отделения императорской канцелярии, в 1864 году – председателем Департамента законов Государственного Совета, и в 1872 году возведённый в графское достоинство, тем жёстче становился его взгляд на Пушкина, явно и неявно ненавидимого русофобами и лизоблюдами, традиционно стоящими в России жадной толпой у трона. 

     Корф М.А., будучи в 1848-1861 годах директором Императорской публичной библиотеки, создал отдел «Россика», в котором он с большим усердием собирал иноязычные книги о России. При этом приобретались не только книги, но и рукописи, в результате чего в библиотеке были собраны в возможной полноте все книги о России, написанные к тому времени на иностранных языках. Устройство нового отдела было завершено изданием каталога в двух томах, в составлении и печатании которого Корф М.А. принимал самое деятельное участие.
     Учитывая, что 99 из 100 издаваемых на иностранных языках книг являются не более чем заведомой смесью лжи и клеветы, круто замешанной на бесконтрольной ненависти к России, такое служебное рвение Корфа М.А. достаточно выразительно подтверждает высказанное мною мнение о его гражданской позиции.

     Как раз во время исполнения обязанностей директора Императорской публичной библиотеки и реализации собственной инициативы по формированию «Россики» Корф М.А. и пишет свою записку о Пушкине.

     И как раз во время исполнения обязанностей директора Императорской публичной библиотеки и реализации собственной инициативы по формированию «Россики» Корф М.А. проявил также своё недоброжелательство к Пушкину не только словом, но и делом.
 
     В декабре 1855 года он получил письмо от Ланской Н.Н. (в первом замужестве Пушкиной) о том, что Тарасенко-Отрешков Н.И. подарил Императорской публичной библиотеке ряд автографов Пушкина, которыми он в своё время завладел незаконно, а потому и не имеет никакого права их дарить. Ланская Н.Н. просила вернуть эти автографы законным наследникам Пушкина, то есть его детям, чтобы они потом незамедлительно от своего имени принесли эти же автографы в дар библиотеке.
     Просьба Ланской Н.Н. была проста и разумна, и было очевидно, что исполнение её не принесёт Императорской публичной библиотеке никаких неприятностей или убытков. Однако Корф М.А. с типично-чиновничьей увёртливостью ушёл от прямого ответа, заявив, что считает себя не вправе оценивать, насколько законно Тарасенко-Отрешков Н.И. завладел автографами Пушкина, но настоял на том, что никакие приобретения Императорской публичной библиотеки уже не могут покидать её стен. И до сегодняшнего дня эти документы считаются подаренными Тарасенко-Отрешковым Н.И.

     Может быть, именно эта история с автографами Пушкина и подтолкнула Корфа М.А. к написанию анти-бартеневского текста о Пушкине? Ведь так часто в жизни бывает, что некто, сделав кому-то что-то крайне неприятное, потом сразу же с энтузиазмом берётся доказывать, что получатель от него неприятностей – получил их вполне заслуженно, уж такой он человек, как всем известно!

     И, возвращаясь к хронологии написания Корфом его записок о Пушкине:
 
     Корф М.А. представил воспоминания о Пушкине Анненкову П.В. в 1852 году, Гроту Я.К. в 1874 году, и один экземпляр воспоминаний передал на хранение в Чертковскую библиотеку. Кроме того, как пишет Вяземский П.П., «в 1872 году Н.П. Барсуков сообщил кн. П.А. Вяземскому копию с записки графа М.А. Корфа об А.С. Пушкине, с просьбой сделать на неё замечания». Также из книги Грота Я.К. мы узнаём о том, что воспоминания Корфа М.А. о Пушкине были достаточно хорошо известны в литературных кругах.
     Я считаю, что существовало два варианта этих воспоминаний: первый, написанный сразу после публикации Бартенева П.И. и опубликованный в 1880 году газете «Берег», и второй – представленный Гроту Я.К. в 1874 году и опубликованный им в его книге «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники». И копия со второго варианта был отдана на хранение в Чертковскую библиотеку.


     4. В 1893 году вышла в свет книга «Собрание сочинений князя П.П. Вяземского. 1876-1887», посмертное издание, в котором на стр. 489-493 напечатана «Записка графа Корфа», слово в слово повторяющая текст, напечатанный в газете «Берег» № 74 от 6 июня 1880 года.


     5. В 1899 году вышло в свет второе (посмертное) издание книги Грота Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники», подготовленное его сыном, Гротом К.Я. В этом издании воспоминания Корфа М.А. о Пушкине слово в слово повторили текст первого издания книги.


     6. В том же, 1899 году, появился третий вариант «записки Корфа о Пушкине», объявленный, тем не менее, первым. В журнале «Русская старина» (август, стр. 297-311; сентябрь, стр. 517-530) Майков Л.Н. в своей статье «Пушкин в изображении М.А. Корфа» представил новую редакцию текста «Записки Корфа о Пушкине». И, хотя в статье никак не объясняется происхождение этой редакции, именно она получила наиболее широкое распространение.

     А между тем статья Майкова Л.Н. порождает целый ряд остающихся без ответов вопросов:

     Вопрос 1.  Майков Л.Н. начинает свою статью с рассказа о втором издании книги Грота Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники» 1899 года, потом переходит к характеристике Корфа М.А. и его воспоминаний о Пушкине, а потом вдруг неожиданно заявляет, что существует ещё одна, неизвестная до сих пор, редакция этих воспоминаний. Откуда эта новая редакция у него – ни слова. Вот есть она у него – и всё тут. И даже тот факт, что этот новоявленный текст написан карандашом, не вызывает у него законного вопроса: почему карандашом? Майков Л.Н. подсказывает, что эта редакция появилась до 1852 года, так как в ней говорится о брате Пушкина, Льве, как о живом человеке, а умер он 1852 году. Но ведь уже давно не является секретом, что скрытое датирование – родимое пятно сфальсифицированных документов!
     Итак, вопрос: откуда у Майкова Л.Н. новая, неизвестная до этого никому, редакция записки Корфа М.А. о Пушкине?

     Вопрос 2. Почему вдруг Майков Л.Н. допустил предположение, что публикуемый им вариант «Записки Корфа о Пушкине», самый злобно-категоричный, мог появиться первым, а более лояльный к Пушкину вариант – после него? С чего бы это Корф М.А. стал смягчать свою позицию? Совершенно непонятно. Вопрос: такая вопиющая нелогичность построения истории редакций «Записки Корфа о Пушкине» – это из серии «просто потому, что так хочется»?

     Вопрос 3. Новоявленная редакция «Записки Корфа о Пушкине» начинается с цитирования «Петербургских очерков» Пельца, какое-то время бывшего петербургским книгопродавцем, который опубликовал их после возвращения на свою родину, в Германию, в 1842 году. И хотя приводимая из указанных «Петербургских очерков» информации о Пушкине ни в чём не соответствует действительности, в «Записке Корфа М.А.» после цитат от Пельца следуют слова автора: «Всё это, к сожалению, сущая правда».
     Вопрос: зачем автору записки приводить в ней ещё чьи-то цитаты? Корф М.А. совершенно точно не предполагал публиковать свою записку – это следует из того, что первая публикация, как я уже говорил, состоялась в 1880 году, после смерти автора в 1876 году. Для чего же приводились в его записке чужие цитаты? Чтобы ещё более убедить самого себя в своём мнении: каким всё-таки нехорошим человеком был Пушкин?
     Вот если речь идёт о подготовке записки к печати – тогда понятно, что это делается для подкрепления собственного, высказанного в записке, мнения. А если не публиковать – то для чего?
     Майков Л.Н. высказывает мнение, что опубликованная им редакция записки Корфа М.А. предназначалась для Анненкова П.В. Но ведь Анненков запросил мнение Корфа М.А. о Пушкине, а не подсказку о том, как именно следует писать книгу о Пушкине.
      

     Вопрос 4. В новоявленной записке после авторских воспоминаний о Пушкине вкратце даётся информация по расследованию так называемого дела «Андрей Шенье».
     История эта началась ровно через два дня после первой встречи, 8 сентября 1826 года, Пушкина с императором Николаем I, завершившей ссылку поэта в Михайловском. Врагам Пушкина категорически не понравилось доброжелательность императора по отношению к Пушкину, и уже 10 сентября года некий Леопольдов А.Ф. написал Бенкендорфу А.Х. донос на Пушкина, обвиняя его в том, что он распространяет не пропущенный цензурой отрывок своей элегии «Андрей Шенье» с заглавием «На 14-е декабря». И хотя фальсификация в данном случае была налицо, дело тянулось почти два года и завершилось установлением над Пушкиным секретного полицейского надзора – ради чего, собственно, говоря, и была затеяна вся эта история.
     В дальнейшем пушкинисты установили, что надпись «На 14-е декабря» была сделана самим Леопольдовым А.Ф. (Демиховская О. и Демиховский К. «Тайный враг Пушкина. О неизвестном письме А.Ф. Леопольдова шефу жандармов» // «Русская литература», 1963, стр. 85-89).
     Вопрос: для чего в записку, которую не предполагается публиковать, включается эта информацию?
     Вот если речь идёт о подготовке записки к печати, да и ещё через много лет после истории с «Андреем Шенье» – тогда понятно, что это делается для подкрепления собственного, высказанного в записке, мнения. А если не публиковать – то для чего?
     Майков Л.Н. высказывает мнение, что опубликованная им редакция записки Корфа М.А. предназначалась для Анненкова П.В. Но ведь Анненков запросил мнение Корфа М.А. о Пушкине, а не подсказку о том, как именно следует писать книгу о Пушкине.


     Вопрос 5. В заключении новоявленной записки Корфа М.А. даётся информация о якобы состоявшемся разговоре Корфа М.А. с императором Николаем I в апреле 1848 года во время обеда у государя. Рассказ Корфа М.А. об этом событии настолько изобилует различной дезинформацией, что приходится «Вопрос 5» разбить на несколько подвопросов.

     Вопрос 5.1. По версии новоявленной записки Корфа М.А. император во время этой встречи рассказал: «Я впервые увидел Пушкина после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного и в ранах…»
     Этого не было. Пушкин в это время был здоров и никаких ран у него не было – это настолько общеизвестно, что даже смешно читать о его нездоровье и ранах. 
     Вопрос: неужели Николай I забыл, что у Пушкин не был болен и у него не было ран? Или Николай I Пушкина с кем-то спутал?
     На мой взгляд, единственным может быть ответ: мистификатор этого документа в данном случае поработал с фактами из жизни Пушкина спустя рукава.

     Вопрос 5.2. По версии новоявленной записки Корфа М.А. император во время этой встречи также рассказал про Пушкина: «Что бы сделали, если 14 декабря были в Петербурге?» – спросил я его между прочим. «Был бы в рядах мятежников», – отвечал он не запинаясь». 
     Этого не было. О том, почему этого не было и быть не могло, можно прочитать в моём очерке «Струтынский о первой встрече Пушкина с Николаем I».
     Вопрос: как мог император рассказать о том, чего не было и не могло быть?

     Вопрос 5.3. По версии новоявленной записки Корфа М.А., завершается рассказ императора о Пушкине словами: «Под конец его жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренне любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах, которым её красота подвергает её в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для  себя самой, столько и для счастия мужа, при известной его ревности. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты и мог ожидать от меня другого?» – спросил я его. «Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женою…» Три дня спустя был его последний дуэль».
    
     Ничего этого не было и быть не могло.

     Во-первых, отношения Корфа М.А. с императором были далеко не такими, при которых возможны обсуждения чувств императора к другим лицам, особенно к женщинам.

     Во-вторых, если император имел бы подобный разговор с женщиной, то это, вне всякого сомнения, было бы расценено её как проявление высказанного императором неудовольствия по поводу её поведения в обществе, и в таком случае женщина вряд ли бы захотела ставить в известность об этом разговоре своего мужа. 

     В-третьих, если бы жена всё же рассказала мужу о подобном разговоре с императором, то мужу не то, что не за что было бы благодарить императора, а вообще не стоило бы заводить с ним на эту тему разговор.

     В-четвёртых, Пушкин был не в таких отношениях с императором, чтобы признаваться ему в своих подозрениях об ухаживании его за своей женой.

     В-пятых, последние дни жизни Пушкина расписаны исследователями досконально, чуть ли не по часам, и встреча Пушкина с Николаем I никем не зафиксирована – это с одной стороны. С другой стороны, в камер-фурьерском журнале, предназначенном для записи сообщений обо всех контактах императора, сведений о встрече в январе 1837 года Николая I с Пушкиным нет. И, следовательно, за три дня до дуэли никакого разговора Пушкина с Николаем I не было.

    
     Вопрос 6. Новоявленная версия записки Корфа М.А. напечатана Майковым Л.Н. без замечаний Вяземского П.А. Почему? Это особенно странно, потому что первые две редакции были напечатаны с указанными замечаниями, хотя и во втором случае с купюрами. Наверное, потому, что Майков Л.Н. дал собственные замечания, во многом сходных с замечаниями Вяземского П.А.? Но две отповеди на клевету были бы гораздо более весомы, чем одна. Не так ли?


     А теперь я предоставляю читателям возможность самим удостовериться в том, что вышеназванная статья Майкова Л.Н. без ответов на сформулированные вопросы производит смешанное впечатление – как неразделимая смесь клеветы и мистификации. Вначале идёт предисловие Майкова Л.Н., потом новая редакция записки Корфа о Пушкине, а после неё – снова комментарий Майкова Л.Н.:

     «К лицейскому периоду жизни Пушкина относятся и некоторые подлинные документы, напечатанные в сборнике Я.К. Грота; таковы воспоминания о поэте-лицеисте товарищей его – С.Д. Комовского, снабжённые примечаниями М.Я. Яковлева, и графа М.А. Корфа. Первые были набросаны в 1851 году для сообщения их П.В. Анненкову, когда он предпринял своё известное издание сочинений Пушкина; вторые вызваны статьями П.И. Бартенева «Материалы для биографии Пушкина», напечатанные в «Московских ведомостях» 1854 года. Воспоминания Комовского – простые, непритязательные рассказы старого товарища, небольшого мастера писать, да и никогда не находившегося в особенно коротких отношениях с Пушкиным. Другое дело – Яковлев; это был общий любимец своих однокурсников, впоследствии усердно собиравший и хранивший лицейское предания, а потому прозванный «лицейским старостой»; ещё на школьной скамье испытывал он свои способности в писательстве и навсегда сберёг в своей душе любовь к литературе и искусству, между прочим сочинял романсы на слова Пушкина и сам певал их приятным баритоном; и в лицее, и позже он был близок с Пушкиным, который ещё в 1814 году посвятил ему целую строфу в «пирующих студентах»:

     А ты, который с детских лет
Одним весельем дышишь!
Забавный, право, ты поэт,
Хоть плохо басни пишешь!
С тобой тасуюсь без чинов,
Люблю тебя душою, –
Наполни кружку до краёв;
Рассудок, Бог с тобою!

     К воспоминаниям Комовского Яковлев отнёсся с точки зрения дружеской цензуры: не только исправил кое-какие неточности в записях товарища, но и отметил, что находит некоторые подробности неуместными, не подлежащими оглашению за пределами тесного лицейского кружка. Как бы то ни было, и Комовский, и Яковлев говорят о Пушкине с нежностью, свидетельствующей, что оба они питали к нему неподдельное сердечное расположение.
     Иное впечатление производят воспоминания М.А. Корфа. Нужно отдать справедливость их автору: несмотря на их отрывочный характер, он умел сделать их  очень интересными, но есть в рассказах Корфа какой-то странный тон ворчливого критиканства, которое вовсе не оправдывается ни безупречною точностью его собственных сообщений, ни высотой его нравственной личности. Этот пресловутый государственный  муж, или точнее говоря (словами князя Вяземского о Сперанском), этот чиновник огромного размера, отличался поразительным самомнением и самоуверенностью, и такие свойства его чисто бюрократического ума дают себя чувствовать в каждом его суждении: он усиленно старается навязывать читателю свои мнения, но попробуйте отнестись к ним критически, проверьте его развязные утверждения – и от них останется очень немного; зато как рассердили бы вы их вещателя! Дело в том, что граф Корф – человек, очень податливый перед сильною властью, но очень нетерпимый и беспощадный ко всему с ним несогласному мнению, – до крайности субъективен в своих приговорах, и что эти приговоры он составляет очень часто по каким-нибудь личным соображениям, касающимся только его самого, но вовсе не относящимся до обсуждаемого дела. Мы хорошо знаем, что этот недостаток свойствен очень многим авторам мемуаров. Но в лицейских воспоминаниях М.А. Корфа он выступает с особенною яркостью, а потому чтение их производит тяжёлое впечатление. Я.К. Грот был близок к Корфу при начале своей служебной карьеры, но как справедливый человек, не мог не понять всей односторонности и пристрастия его воспоминаний;  решившись напечатать записку Корфа целиком (до тех пор из неё были изданы только немногие отрывки) , он счёл долгом снабдить её издание следующим объяснением (стр.222): «Строгость суждений графа Корфа о Пушкине, о его родных и некоторых из первоначальных наставником лицея не может в настоящее время служить препятствием к обнародованию этой записки, так как самые резкие места её, особенно касающиеся именно нашего поэта и близких к нему лиц, уже не раз появлялись в печати. Раньше или позже она должна была сделаться известною во всём своём объёме. Невключение её в настоящий сборник имело бы вид слепого пристрастия к памяти поэта и к месту его воспитания. Здесь же приговорам автора противопоставляются сочувственные отзывы, рассеянные на страницах предлагаемого труда. В подстрочных примечаниях помещаются между прочим возражения покойного П.А. Вяземского, с которыми заметки Корфа напечатаны были в газете «Берег». Должно, однако, сказать, что ни Вяземский, ни сам Грот в своих примечаниях не исчерпали всего, что можно и должно было сказать против Корфа; критика обязана выследить его шаг за шагом, и только очищенные такой операцией, рассказы его получат известную цену. <…>
     <…>
     Возвращаемся к предмету, который более всего интересует нас в настоящем случае, то есть к Пушкину и к отношениям к нему Корфа. Совершенно верно следующее заключение Я.К. Грота (стр. 4): «Между ним [Корфом – С.Б.] и Пушкиным никогда не было настоящего сочувствия: их характеры, некоторые понятия и житейские цели слишком расходились». Этим объясняются отчасти те отзывы о Пушкине и его родных, которые находятся в записке Корфа. Было бы чрезвычайно любопытно выяснить коренную причину их недружелюбия; но предание остаётся в этом отношении совершенно немо. Несомненно только то, что взгляд на Пушкина, проводимый в записке Корфа, возник у него не внезапно и не случайно, а зрел издавна, и – стыдно сказать – разрабатывался им систематически, с усердием, достойным лучшего применения. Печальным тому доказательством служит следующее. Выше было сказано, что напечатанные Я.К. Гротом лицейские воспоминания Корфа написаны в 1854 году; но для вошедших в состав их рассказов о Пушкине могут быть отмечены ещё два извода или две редакции: одна – краткая, изданная в газете «Берег», и, по-видимому, составляющая извлечение из воспоминаний, написанных Корфом в 1854 году, и другая – пространная, до сих пор не проникавшая в печать; она составлена несомненно до половины 1852 года, ибо в ней говорится о младшем брате поэта Льве Сергеевиче Пушкине, как о живом человеке, а он скончался в означенном году 19-го июля. От других изводов эта редакция отличается не одним объёмом, но и содержанием: М.А. Корф распространяется в ней как о юности и ранней молодости Пушкина, так и о зрелых годах его жизни, причём личность поэта изображена здесь в ещё менее благоприятном свете, чем в других записях того же доброго товарища. Нам известен автограф этой наиболее ранней редакции корфовых рассказов о Пушкине; он писан карандашом, но почти без помарок, так что даже по своему внешнему виду не может быть принят за первоначальный черновой набросок; напротив того, это уже текст обдуманный и обработанный настолько, что автор признал удобным и полезным сообщить его к сведению биографа Пушкина П.В. Анненкова. Содержание этих рассказов – как уже замечено выше – отличается резкостью, но, по нашему мнению, если эта резкость способна на кого-либо тень, то уж конечно, на самого рассказчика, а не на великого поэта, которого он чернит. Ввиду этих соображений помещаем здесь целиком повествование М.А. Корфа, вместе с тем предоставляя себе право подвергнуть его обстоятельной критике. <…>
                ________________________________

     В 1842 году явилось в Германии сочинение «Petersburger Skizzen» («Петербургские очерки»), в котором, под псевдонимом Треймунда Вельпа, изложены были воспоминания и заметки бывшего петербургского книгопродавца, удалившегося восвояси, Пельца. Это, по обыкновению большей части иностранных сочинений о России, была горькая диатриба против нас и всего нашего, но диатриба, в которой встречались и очень живые, совершенно справедливые страницы, наиболее для характеристики наших литераторов. Особенно интересны были подробности о Пушкине, которых не мог бы правдивее рассказать и русский, если б отложился от национального самолюбия и вышел из того очарованного круга, в который, вместе с великими произведениями поэта, мы привыкли ставить его личность. 
     «Пушкин, – пишет Вельп, или Пельц, – получал огромные суммы денег от Смирдина, которых последний никогда не был в возможности обратно выручить. Смирдин часто попадал в самые стеснённые денежные обстоятельства, но Пушкин не шевелил и пальцем на помощь своему меценату. Деньгами он, впрочем, никогда и не мог помогать, потому что беспутная жизнь держала его во всегдашних долгах, которые платил за него государь; но и это было всегда брошенным благодеянием, потому что Пушкин отплачивал государю разве только каким-нибудь гладеньким словом благодарности и обещаниями будущих произведений, которые никогда не осуществлялись и, может статься, скорее сбылись бы, если б поэт предоставлен был самому себе и собственным силам. Пушкин смотрел на литературу как на дойную корову и знал, что Смирдин, которого кормили другие, давал себя доить преимущественно ему; но, пока только терпелось, Пушкин предпочитал спокойнейший путь – делания долгов, и лишь уже при совершенной засухе принимался за работу. Когда долги слишком накоплялись и государь медлил их уплатою, то в благодарность за прежние благодеяния Пушкин пускал тихомолком в публику двустишия, вроде следующего, которое мы приводим здесь как мерило признательности великого гения:
 
     Хотел издать Ликурговы законы – 
     И что же издал он? – Лишь кант на панталоны. 
 
     Нет сомнения, что от государя не оставалось сокрытым ни одно из этих грязных детищ грязного ума; но при всём том благодушная рука монарха щедро отверзалась для поэта и даже для оставшейся семьи, когда самого его уже не стало. До самой смерти Пушкина император Николай называл себя его другом и доказывал на деле, сколь высоко стоял над ним как человек. Какое унижительное чувство – принимать знаки милости от монарха тому, кто беспрерывно его оскорблял, осмеивал, против него враждовал. Многие не захотели бы, на таком условии, и всего таланта Пушкина… Вокруг Пушкина роились многие возникающие дарования, много усердных почитателей, которым для дальнейшего хода недоставало только поощрения и опоры. Но едкому его эгоизму лучше нравилось поражать всё вокруг себя эпиграммами. Он не принадлежал к числу тех, которые любят созидать. Он жаждал только единодержавия в царстве литературы, и это стремление подавляло в нём все другие».
     Всё это, к сожалению, сущая правда, хотя в тех биографических отрывках, которые мы имеем о Пушкине и которые вышли из рук его друзей или слепых поклонников, ничего подобного не найдётся, и тот, кто даже и теперь еще отважился бы раскрыть перед публикой моральную жизнь Пушкина, был бы почтён чуть ли не врагом отечества и отечественной славы. Все, или очень многие, знают эту жизнь; но все так привыкли смотреть на лицо Пушкина через призматический блеск его литературного величия, и мы так ещё к нему близки, что всяк, кто решился бы сказать дурное слово о человеке, навлечёт на себя укор в неуважении или зависти к поэту. 
     Не только воспитывавшись с Пушкиным шесть лет в Лицее, но и прожив с ним ещё потом лет пять под одною крышею (на Фонтанке, близ Калинкина моста, против родильного дома, в доме тогда графа Апраксина, после Путятина, потом Трофимова, теперь не знаю кому принадлежащем), я знал его короче многих, хотя связь наша никогда не переходила обыкновенную приятельскую. Всё семейство Пушкиных представляло что-то эксцентрическое. Отец, доживший до глубокой старости, всегда был тем, что покойный князь Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский называл «шалбером», то есть довольно приятным болтуном, немножко на манер старинной французской школы, с анекдотами и каламбурами, но в существе – человеком самым пустым, бесполезным, праздным и притом в безмолвном рабстве у своей жены. Последняя, урождённая Ганнибал, женщина неглупая и недурная, имела, однако же, множество странностей, между которыми вспыльчивость, вечная рассеянность и, особенно, дурное хозяйничанье стояли на первом плане. Дом их был всегда наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой — пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, с баснословною неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всём, начиная от денег до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два-три лишних, то всегда присылали к нам, по соседству, за приборами. Всё это перешло и на детей. Сестра поэта Ольга в зрелом уже девстве сбежала и тайно обвенчалась, просто из романтической причуды, без всяких существенных препятствий к её союзу, с человеком гораздо моложе её. Брат Лев – добрый малый, но тоже довольно пустой, как отец, и рассеянный и взбалмошный, как мать, в детстве воспитывался во всех возможных учебных заведениях, меняя одно на другое чуть ли не каждые две недели, чем приобрёл себе тогда в Петербурге род исторической известности, и наконец, не кончив курса ни в одном, записался в какой-то армейский полк юнкером, потом перешёл в статскую службу, потом опять в военную, был и на Кавказе, и помещиком, кажется – и спекулятором, а теперь не знаю где. Наконец, судьбы Александра, нашего поэта, более или менее всем ещё известны. 
     В лицее он решительно ничему не учился, но как и тогда уже блистал своим дивным талантом, а начальство боялось его едких эпиграмм, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы, и она отозвалась ему только при конце лицейского поприща выпуском его одним из последних. Между товарищами, кроме тех, которые, пописывая сами стихи, искали его одобрения и, так сказать, покровительства, он не пользовался особенной приязнью. Как в школе всякий имеет свой собрикет, то мы его прозвали «французом», и хотя это было, конечно, более вследствие особенного знания им французского языка, однако если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного. Вспыльчивый до бешенства, с необузданными африканскими (как его происхождение по матери) страстями, вечно рассеянный, вечно погружённый в поэтические свои мечтания, избалованный от детства похвалою и льстецами, которые есть в каждом кругу, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своём обращении. Беседы ровной, систематической, связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но всё это только изредка и урывками, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания. Начав ещё в лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам и проводил дни и ночи в беспрерывной цепи вакханалий и оргий, с первыми и самыми отъявленными тогдашними повесами. Должно удивляться, как здоровье и самый талант его выдерживали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались частые любовные болезни, низводившие его не раз на край могилы. Пушкин не был создан ни для службы, ни для света, ни даже – думаю – для истинной дружбы. У него были только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обеих он ушёл далеко. В нём не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств; он полагал даже какое-то хвастовство в высшем цинизме по этим предметам: злые насмешки, часто в самых отвратительных картинах, над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над всеми связями общественными и семейными, всё это было ему нипочем, и я не сомневаюсь, что для едкого слова он иногда говорил даже более и хуже, нежели думал и чувствовал. Ни несчастие, ни благотворения государя его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары от монарха, он другою омокал перо для язвительной эпиграммы. Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда и без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в тесном знакомстве со всеми трактирщиками, ….ями и девками, Пушкин представлял тип самого грязного разврата. Было время, когда он от Смирдина получал по червонцу за каждый стих; но эти червонцы скоро укатывались, а стихи, под которыми не стыдно было бы выставить славное его имя, единственная вещь, которою он дорожил в мире, – писались не всегда и не скоро. При всей наружной лёгкости этих прелестных произведений, или именно для такой легкости, он мучился над ними по часам, и в каждом стихе, почти в каждом слове было бесчисленное множество помарок. Сверх того, Пушкин писал только в минуты вдохновения, а они заставляли ждать себя иногда по месяцам. Женитьба несколько его остепенила, но была пагубна для его таланта. Прелестная жена, любя славу мужа более для успехов своих в свете, предпочитала блеск и бальную залу всей поэзии в мире и, по странному противоречию, пользуясь всеми плодами литературной известности мужа, исподтишка немножко гнушалась того, что она, светская дама прежде всего, в замужестве за литератором, за стихотворцем. Брачная жизнь привила к Пушкину семейные и хозяйственные заботы, особенно же ревность, и отогнала его музу. Произведения его после свадьбы были и малочисленны, и слабее прежних. Но здесь представляются, в заключение, два любопытные вопроса: что вышло бы дальше из более зрелого таланта, если б он не женился, и как стал бы он воспитывать своих детей, если б прожил долее?
                *              *
                *         
     У кандидата Московского университета Андрея Леопольдова в сентябре 1826 года оказалась копия известной пушкинской элегии «Андрей Шенье», с надписью, что она «сочинена на 14-е декабря 1825 года». Леопольдов был предан суду, которому вменено было в обязанность истребовать, в чём нужным окажется, объяснения от «сочинителя Пушкина». Это объяснение и было истребовано, и «коллежский секретарь Пушкин» показал, «что означенные стихи действительно сочинены им; что они были написаны гораздо прежде последних мятежей и элегия «Андрей Шенье» напечатана, с пропусками, с дозволения цензуры 8 октября 1825 года, что цензурованная рукопись, будучи вовсе не нужна, затеряна, как и прочие рукописи напечатанных им сочинений; что оные стихи явно относятся к Французской революции, в коей Шенье погиб; что оные никак, без явной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабря; что не знает он, Пушкин, кто над ними поставил ошибочное заглавие, и не помнит, кому он мог передать элегию «Шенье»; что в сём отрывке поэт говорит о взятии Бастилии, о клятве в зале для игры в мяч, о перенесении тел славных изгнанников в Пантеон, о победе революционных идей, о торжественном провозглашении равенства, об уничтожении царей, – но что же тут общего с несчастным бунтом 14 декабря, уничтоженным тремя выстрелами картечью и взятием под стражу всех заговорщиков?» На вопрос же Новгородского уездного суда: каким образом отрывок из «Андрея Шенье», не быв пропущен цензурою, стал переходить из рук в руки, Пушкин отвечал, что это стихотворение его было всем известно вполне гораздо прежде его напечатания, потому что он не думал делать из него тайны. 
     Дело это дошло до Сената, который в приговоре своем изъяснил, что, «соображая дух сего творения с тем временем, в которое выпущено оное в публику, не может не признать сего сочинения соблазнительным и служившим к распространению в неблагонамеренных людях того пагубного духа, который правительство обнаруживало во всём его пространстве. Хотя сочинявшего означенные стихи Пушкина, за выпуск оных в публику прежде дозволения цензуры, надлежало бы подвергнуть ответу перед судом; но как сие учинено им до составления всемилостивейшего манифеста 26 августа 1826 года, то, избавя его, Пушкина, по силе оного, от суда и следствия, обязать подпиской, дабы впредь никаких своих творений, без рассмотрения и пропуска цензуры, не осмеливался выпускать в публику, под опасением строгого по законам взыскания». Государственный совет согласился с сим приговором, но с тем, чтобы «по неприличному выражению Пушкина в ответах насчёт происшествия 14 декабря 1825 года (несчастный бунт) и по духу самого сочинения, в октябре 1825 года напечатанного, поручено было иметь за ним, в месте его жительства, секретный надзор». Решение сие было высочайше утверждено в августе 1828 года.
                *              *
                *         
     В апреле 1848 года я имел раз счастие обедать у государя императора. За столом, где из посторонних, кроме меня, были только графы Орлов и Вронченко, речь зашла о Лицее и оттуда – о Пушкине. «Я впервые увидел Пушкина, – рассказывал нам его величество, – после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного и в ранах… «Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?» – спросил я его между прочим. «Был бы в рядах мятежников», – отвечал он не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и даёт ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным. И что же? Вслед за тем он без моего позволения и ведома уехал на Кавказ! К счастию, там было кому за ним приглядеть; Паскевич не любит шутить. Под конец его жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренно любил и теперь люблю как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах, которым её красота подвергает её в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастия мужа, при известной его ревности. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты и мог ожидать от меня другого?» – спросил я его. «Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женою…» Три дня спустя был его последний дуэль». 
                ________________________________

     В напечатанной нами наиболее ранней редакции воспоминаний М.А. Корфа о Пушкине сохранились приметы, по которым можно судить о происхождении рассматриваемого памятника. Прежде всего бросается в глаза, что это – не дополнительные примечания и поправки к какому-либо чужому труду, подобно записке, изданной Я.К. Гротом, а самостоятельно задуманная и тщательно отделанная статья, в которой автор ставит себе целью дать характеристику своего лицейского товарища-поэта на основании как личного знакомства, так и собранных со стороны фактов и суждений. План статьи составлен искусно: сперва предлагается рассказ некоего малоизвестного иностранца, который сам по себе не мог бы внушить большого доверия, но приобретает известное значение, потому что Корф «с сожалением» подтверждает его ссылками на свои собственные наблюдения; затем выдвигается свидетельство более важного характера – изложено судебное дело, в котором последнее слово принадлежит государственному совету, высказывающему неблагоприятное для Пушкина решение; наконец, приводится высокоавторитетный отзыв о поэте, принадлежащий императору Николаю Павловичу; М.А.  Корф сам слышал его из уст государя и записал в своём дневнике. Никакого заключения автор не высказывает, но вся последовательность его изложения рассчитана на то, чтобы подействовать на читателя подавляющим образом…
     В таком виде М.А. Корф обработал свои воспоминания о Пушкине в 1852 году и сообщил их П.В. Анненкову, а затем, два годя спустя, когда П.И. Бартенев стал печатать свои биографические «Материалы», барон Модест Андреевич вздумал составить к ним дополнения и при этом случае решился сделать кое-какие заимствования из своей прежней работы. Этим объясняется сходство между некоторыми параграфами в записке, изданной в сборнике Я.К. Грота, и воспоминаниями, напечатанными теперь нами. Но в сущности это – два разные произведения, имевшие различное происхождение и предназначенные служить разным целям: в воспоминаниях 1852 года речь идёт исключительно о Пушкине, причём говорится о разных моментах его жизни, а в записке 1854 года рассказывается преимущественно о поре его учения и вообще молодости, и, кроме того, сообщаются сведения о Царскосельском лицее старых времён, о тамошних наставниках, воспитателях  и проч.
     Такова внешняя история тех документов о поэте, которые оставлены нам М.А.  Корфом. Постараемся хоть отчасти разобраться во внутреннем их смысле. <…>   
    Если Пушкин смолоду кутил, то разумеется, не с отъявленными смиренниками; но также верно и то, что между товарищами его разгула, «минутными друзьями минутной молодости», как выражался он впоследствии, были люди умные и образованные, как Н.В. Всеволожский, Я.Н. Толстой и наконец тот самый П.П. Каверин, дружбой с которым корят Пушкина вот уже более восьмидесяти лет. <…> По словам князя Вяземского (Сочинения, т. VIII, стр. 436), «Пётр Павлович, бывший геттингенский студент и гусарский офицер, в том и другом звании известен был проказами своими и скифскою жаждою; но был он в своё время известен и благородством характера и любезным обхождением». <…> Сохранилось несколько писем Каверина, из которых видно, что он любил литературу и обладал уменьем наблюдать явления общественной жизни. Очевидно, Пушкин не только повесничал с ним, но и вёл порою беседы о серьёзных предметах. 
     <…> как ни много места отведено в лицейских стихотворениях Пушкина эротическому элементу и так называемому «эпикурейскому» миросозерцанию, во всём этом эротизме и эпикуреизме следует видеть гораздо более книжного, навеянного из литературы, чем лично испытанного автором и взятого из жизни; недаром Пушкин при самом поступлении в лицей уже удивлял товарищей своим обширным знакомством с французскою литературой, что и подтверждается его ранними произведениями, где он называет между прочим таких второстепенных писателей, как Шольё, Лавар, Шапелль, Грекур, Буфлер. Таким образом исчезает последнее основание к тому, чтобы считать лицеиста Пушкина преданным эпикурейскому образу жизни, а вместе с тем падает последний повод верить рассказам правдивого Корфа. Если же Пушкин был выпущен из лицея по второму разряду, или как выражается М.А. Корф, одним из последних, то вполне достаточною, и вероятно, единственною тому причиной должно считать плохое и небрежное учение юноши: недостаток прилежания был замечен в Пушкине с начала лицейского курса, и так продолжалось дело до самого выпуска.
    Оставим однако лицейский период жизни поэта и обратимся к другим её сторонам. В воспоминаниях 1852 года М.А.  Корф усердно проводит убеждение, что в Пушкине следует строго различать поэта и человека: как высок он был в своём творчестве, так в качестве простого смертного «представлял тип самого грязного разврата». Те же прекрасные выражения М.А. Корф повторяет и в примечаниях 1854 года, причём называет жизнь Пушкина двоякою (см. с сборнике Я.К. Грота стр. 248 и 251). Прочитав эти строки ещё в рукописи, князь П.А. Вяземский справедливо заметил: «Как то обыкновенно бывает со всеми: здесь нет двоякости, исключительно или особенно Пушкину принадлежащей»*. Но биографам поэта мысль М.А. Корфа, очень обыкновенная и даже пошлая, показалась почему-то особенно поразительною, и они стали повторять её на все лады: П.В. Анненков положил её в основу своей книги: «Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху» (С.-Петербург. 1874), П.И. Бартенев не раз твердил её в своих комментариях и заметках к разным документам о Пушкине, которые печатались в Русском Архиве, и даже Вл. С. Соловьёв, в своей брошюре «Судьба Пушкина» (С.-Пб., 1898), не побрезгал указать на азбучную истину, возвещённую М.А. Корфом. Разница лишь в том, что Анненков и Соловьёв постарались внести в свой психологический анализ личности Пушкина некоторую тонкость понимания, тогда как сам Корф толкует свойственную будто бы натуре Пушкина двоякость с замечательною грубостью: по его разумению, двоякость – то же, что двуличность, и стало быть, Пушкин был просто фальшивый, недостойный доверия человек. Самое яркое проявление фальшивости Пушкина, и разумеется, наиболее достойное порицания, М.А. Корф усматривает в отношениях поэта к императору Николаю: «Ни несчастия, ни благотворения государя его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары от монарха, он другою омокал перо для язвительной эпиграммы». Те же злые слова М.А. Корф включили в примечания 1854 года, и здесь они встретили следующий решительный отпор со стороны князя П.А. Вяземского: «Императору Николаю был он душевно предан» (в сборнике Я.К. Грота стр. 250). Быть может, этим холодным, но твёрдым возражением и следовало бы ограничиться в данном случае; но чересчур усердный обличитель поэта имел неосторожность сослаться на чужое свидетельство и тем поставил критику в необходимость подробно обсудить и определить достоинство последнего.
     Прежде всего следует сказать, что «Петербургские очерки» Пельца, цитируемые М.А. Корфом, вовсе не заслуживаю того громкого названия «горькой диатрибы» против России, какое он им даёт. Это – просто плохое, бездарно написанное сочинение, в котором бедное поверхностное содержание прикрыто скучной внешностью изложения. <…>
     <…> Пельц не сумел добыть себе точные сведения и простодушно доверился сплетням, шедшим из враждебных Пушкину источников, может быть, от Булгарина или Греча, с которыми немецкий книгопродавец – как сам говорит – был коротко знаком.
     По всему вероятию, из тех же источников почерпнул и другие клеветы на Пушкина – о его стремлении к литературной гегемонии (вспомним направленные против Пушкина и его друзей толки «Северной пчелы» о литературной аристократии), о неискренних отношениях поэта к правительству и т.д. Денежные обстоятельства Пушкина были всегда запутаны и лежали на нём тяжёлым бременем; но никогда, даже в минуты крутой нужды, он не связывал свих материальных выгод с самостоятельностью своих убеждений, и обратно – никогда не кидался в оппозицию из-за равнодушия к нему властей. То, что рассказывает по этой части Пельц, мог говорить только заезжий иностранец, введённый в заблуждение своими русскими знакомыми. Но трудно даже понять, как мог М.А. Корф давать значение этим рассказам, скрепляя их своим подтверждением и надеяться, что найдутся люди, которые им поверят. Есть, впрочем, основательные поводы думать, что если кто-нибудь отличался недостатком искренности, то именно сам Корф, и это, между прочим, видно по его отзывам о Пушкине и об отношениях поэта к императору Николаю.               
     <…>
     Известно, что в предсмертные дни поэта император Николай не переставал выражать ему свою милость; но по прошествии десяти лет с его кончины, когда ушло вдаль обаяние его личности, образ поэта затуманился в памяти государя, а неприятели Пушкина постарались пробудить в душе царя то же недоверие, с каким опальный был встречен им при первом свидании в Кремлёвском дворце в сентябре 1826 года. И эта цель была достигнута: когда, в 1852 году, в Императорскую Публичную Библиотеку было приобретено Погодинское древлехранилище, и императору Николаю было доложено, что в составе его находятся между прочим автографы Пушкина и Гоголя, памятники отечественной литературы с её самыми дорогими именами, государь подчеркнул эти слова и – прибавляет достоверный современник – «сбоку поставил достаточное количество вопросительных и удивительных знаков»*. В подобных фактах, свидетельствующих о решительной перемене во взгляде государя, заключается простейшее объяснение его рассказа о Пушкине, которым М.А. Корф в заключение своих воспоминаний желал произвести особенно сильное впечатление на своих читателей.
     Вообще нам кажется, что М.А. Корф, человек, которому никак нельзя отказать в уме, и особенно в уме практическом, сделал большую ошибку, постаравшись придать своим воспоминаниям о Пушкине столь односторонне-враждебное направление: вследствие того они получили значение только как свод тех наговоров, которые распространялись про Пушкина ещё при его жизни, но едва ли кто поверит их правдивости в настоящее время, когда мы знаем о поэте уже довольно  много из разных надёжных источников; зато нельзя  не сказать, что составлением этих  воспоминаний М.А.  Корф дал возможность заглянуть в его собственную душу с самым тяжёлым чувством.
     * Н. Барсуков. Жизнь и труды М.П. Погодина. кн. XII, стр. 355.
(Майков Л.Н. «Пушкин в изображении М.А. Корфа» // «Русская старина», 1899 год, август, стр. 297-311; «Русская старина», 1899 год, сентябрь, стр. 517-530)


     7. Вот так заканчивает Майков Л.Н. свою статью о воспоминаниях Корфа М.А. о Пушкине: признавая эти воспоминания не более, чем «сводом тех наговоров, которые распространялись про Пушкина ещё при его жизни», и утверждая, что «едва ли кто поверит их правдивости в настоящее время».

     Не знаю, насколько искренним был Майков Л.Н. в своих утверждениях насчёт невозможности поверить в искренность корфовских наговоров. Сомневаться в его искренности заставляет меня неясность источника происхождения опубликованной им редакции записки Корфа, которую невозможно не признать мистификацией, специально подготовленной для публикации по истечении достаточно длительного времени после смерти Пушкина.

     А подкрепляет мои сомнения вся дальнейшая история майковской редакции корфовских наговоров. Именно эта редакция была признана пушкинистами канонической версией «Записки Корфа о Пушкине» и получила широкое распространение.

     Редакция текста записки Корфа М.А. о Пушкине из газеты «Берег» была практически предана забвению. Из неё были заимствованы только замечания Вяземского П.А., но уже Грот Я.К. серьёзно исказил их, а последующие публикаторы отнеслись к ним с ещё меньшим уважением.

     В сборниках «Пушкин в воспоминаниях современников» «Записка Корфа о Пушкине» была напечатана дважды – в 1974 и 1998 годах в редакции 1899 года (Майкова Л.Н.). Замечания Вяземского П.А. были приняты за основу по книге Грота Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники» (опубликованными с купюрами по сравнению с редакцией в газете «Берег» 1880 года), но в ещё гораздо более сокращенном варианте.

     Как уже отмечалось, в книге Грота Я.К. «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники» 1887 и 1899 годов замечания Вяземского П.А. подверглись следующим изменениям:

     Из последнего замечания Вяземского П.А. оказались выброшенными два принципиальных предложения:
 
     «Все эти обвинения не только несправедливая строгость, но и клевета»
и
     «Худо верится, чтобы эта записка была составлена Корфом, а если его, то нельзя не дивиться, что при подобной оценке Пушкина взялся он за председательство в комитете о сооружении ему памятника».

     А также были полностью исключены два замечания Вяземского П.А.:

     «Как то обыкновенно бывает со всеми: здесь нет двоякости, исключительно или особенно Пушкину принадлежащей»
и
     «Кажется, учился неосновательно, непоследовательно, а решительно ничему – уж слишком сильно сказано».

     Кроме того, Вяземский П.А. о Наталье Николаевне, жене Пушкина, сказал, что «по рождению своему не принадлежала она высшему аристократическому кругу», а Грот Я.К. выразил совершенно противоположное мнение: «по рождению своему принадлежала она высшему аристократическому кругу». Мнение Грота Я.К. стало выдаваться за мнение Вяземского П.А.

     В редакциях 1974 и 1998 годов дополнительно к указанным выше были сделаны следующие изменения:

     Полностью исключены ещё два замечания Вяземского П.А.:

     «И в гусарском полку Пушкин не только пировал нараспашку, но сблизился и с Чаадаевым, который вовсе не был гулякою; не знаю, что бывало прежде, но со времени переезда семейства Карамзиным в Царское Село, он бывал у них ежедневно по вечерам; а дружба его с Ив. Пущиным?»
и
     «Императору Николаю был он душевно предан».


     8. Итак, очередная мистификация состоялась.
 
     Вяземский П.А. в своих замечаниях на воспоминания Корфа М.А. о Пушкине прямо называет их клеветой.
     Грот Я.К. не называет их клеветой только потому, что не хочет называть клеветником своего бывшего начальника Корфа М.А., – по-другому его слова, характеризующие записку Корфа М.А., оценить невозможно.
     Майков Л.Н., печатая третью версию записки Корфа М.А. о Пушкине, называет её не иначе, как сводом наговоров, в которые едва ли кто поверит. То есть по сути дела – клеветой, только другими словами.    

     А в сборниках «Пушкин в воспоминаниях современников» 1974 и 1998 годов можно прочитать:
    
     «Воспоминания его о Пушкине содержат ценные фактические данные. Они являются одним из немногих источников сведений о домашнем быте семьи Пушкиных после выхода поэта из Лицея. Корф, несомненно, точно записал рассказ Николая I о беседе с поэтом 8 сентября 1826 г. Однако в Лицее он был антагонистом Пушкина, поэтому характер и поведение поэта открывались ему только внешней стороной. Значение его «Записки» как документального источника снижает пристрастное, иногда злобное отношение к поэту. Корф старательно внушает убеждение, что «жизнь его <Пушкина> была двоякая: жизнь поэта и жизнь человека» (Я. К. Грот, с. 248), то есть как высок он был в своем творчестве, так якобы низок и ничтожен в жизни.
     Записка Корфа — это не только его воспоминания о Пушкине, но и опыт политического портрета поэта».
(«А.С. Пушкин в воспоминаниях современников» в 2 томах. «Художественная литература», М., 1974 год, том 1, стр. 459)
(«Пушкин в воспоминаниях современников» в 2 томах». «Академический проект», СПб., 1998 год, том 1, стр. 456)

     Правда, в редакционных примечаниях к тексту записки Корфа в этих сборниках указано, что сведения Пельца о коммерческих отношениях между Пушкиным и Смирдиным неверны, что эпиграмма, которую Пельц называет пушкинской, Пушкину не принадлежит, что двуличие Пушкина по отношению к императору является мнимым, но это не более, чем ложка мёда в бочке с дёгтем.
    
     Клевету на Пушкина под названием «Записка Корфа о Пушкине» пушкинистка тиражирует, будто бы не зная о том, что это признанная многими авторитетами в литературном мире клевета, и используя при этом появившийся в 1899 году мистифицированный вариант этой записки.
 
     «Записка Корфа о Пушкине» прописалась в пушкинистике на постоянной основе, и потому служит непременным источником как для аналитических работ в пушкиноведении, так и для художественного осмысления образа Пушкина в литературе и кинематографе, что, конечно же, самым серьёзным образом искажает образ великого русского поэта.