Цикада

Геннадий Руднев
Не спалось, и ещё затемно Палыч начал собираться на рыбалку.

Там, где-то за высоким окном предрассветное августовское море, чуть потревоженное усталыми ногами разомлевших менад, неспешно провожало вязкими волнами душную ночь под покров разлапистых смокв и чинар. Дальше, прочь – оно давило тьму ближе к плотной тени полёгшего под собственной тяжестью бамбука и колючих плетей ежевики. Те последней тенью свисали со склона на бетонную стенку, подпирающую растения над освещённой железнодорожной платформой перед пустыми рельсами.

Крутая лестница от дома к платформе, выложенная каменными плитами, образующими ступеньки почему-то в полтора шага, была скрыта в проходе между густыми зарослями, и, если бы не налобный фонарик, высвечивающий во тьме её не угадываемые извивы, она могла бы стать очередным испытанием в ночном спуске к пляжу.

За платформой, выгибаясь на бледном горизонте продолговатой полусферой в небо, водяная маслянистая поверхность ближе к прибою отблескивала светом пристанционных прожекторов и звезд не отражала. Темно-серый песок с разнокалиберной галькой сливался с кромкой соляного раствора, не определяя его край, и уходил под водой длинным языком во тьму, пугающую не глубиной, а высотой.
 
По пляжу, неравномерно, были разбросаны зимними штормами остовы метровых вывороченных пней деревьев, крошащихся от соли их голых стволов, и камней волноломов, когда-то уходящих в море, а теперь со временем замытых в песок и гальку по самые плечи.

До дна в двухстах метрах от берега было три сажени от силы, и в этой «тощей» по-морскому толще, ровной и безжизненной, даже днём редко удавалось обнаружить болтающуюся водоросль, медузу или полумертвую мидию. О рыбе и говорить было нечего. По утру, правда, пару раз замечали дельфина, проплывающего вдоль кромки прибоя, метрах в пятидесяти от него, но и этот одинокий рыбий разведчик исчезал из поля зрения за несколько секунд «не солоно нахлебавши».
 
Недвижимый воздух, давно смешавший разные запахи до уничтожения в один единственный запах (тяжелого человечьего пота на раскалённом камне), намекал на невесомость, если закрыть глаза и замереть голым, растопырив руки. А кожа, шелушащаяся, чужая на ощупь, отвергала любую одежду, сама выдавая себя за подогнанный по размерам скафандр, единственно необходимый в такой атмосфере.
Время, разогнанное в пекле предыдущего дня, двигалось по не остывающей спирали к вечеру, от вечера – к ночи, давая отдыхать солнцу, но не земле. А земля и вода обменивались теплом вопреки физическим законам: не за счет соприкосновения, не от источника света, а от звука цикад.

К этому оглушающему стрёкоту невозможно было привыкнуть. Ночь звенела от невидимых созданий по всем направлениям. В унисон с гулом крови в голове и звуком проходящего поезда вибрирующее стаккато насекомых глушило сознание и остатки ощущений. Оно истирало в тёмные искры барабанные перепонки. Казалось, сами мозги от непрекращающегося треска рассыпаются в песок и укладываются барханами вне черепа, а череп костяной мембраной резонирует в такт цикадам. Отгородиться от этого звука было невозможно, не нырнув в воду. Но спать под водой Палыч ещё не научился…

Набрав, спотыкаясь о гальку, по жмени песка в резиновые шлёпанцы, Палыч вытряхнул их у воды и, не размотав снасти, вошел босиком в насыщенный теплый соляной раствор. Идти по дну, чтобы погрузиться по грудь, пришлось не меньше минуты. Но, даже окунувшись с головой и проплыв в темной гуще метров двадцать, он облегчения не почувствовал. Ощущение омывающей тело свежей мочи не проходило. Тогда он повернул назад к берегу. По крайней мере, с этой точки видно было во тьме семафор на железной дороге, ряд фонарей и осветительных мачт у платформы.
 
Выбравшись на берег, Палыч встал, обтекая у не выключенного фонарика. Маслянистые капли подобно поту не спешили скатываться с кожи, но и высыхать без солнца не собирались. Тогда он мокрыми руками расчехлил шестиметровое удилище, выдвинул послушные колена и, насадив на крючки креветок, кинул тяжелое грузило далеко в темень перед собой, так и не услышав свинцового шлепка о поверхность воды. Цикадный оркестр грянул в подсохшие уши с новой силой.

«Говорят, их едят. Все, кому не лень. И даже рыба на них клюёт, - думалось Палычу невпопад. – И живут они под землей семнадцать лет, а наружу вылезают на четыре недели, чтобы покричать, потрахаться и помереть. Типа как мы сюда в отпуск… А личинки уходят опять под землю корни сосать.»

Он оглянулся, выхватив из темноты лучом фонарика силуэты пней.

«Вон сколько уже насосали!»

И вдруг ухмыльнулся. Ему показалось забавным, что там, где он курит за домом, под старой уродливой фигой, чей ствол смахивал на толстую целюлитную ногу, сидит на глубоких корнях сотня личинок и, причмокивая, работает, семнадцать годков готовится к короткому отпускному сексу. И происходит это по крайней мере уже двести миллионов лет.

Палыч хотел представить себе это число в километрах и вспомнил, что до Солнца от Земли расстояние немного ближе.

«Надо бы дальше, так прохладнее», - ни к чему подумал он, но предаваться новым вычислениям не стал. И так уж зарапортовался. Вязкие мысли в голове шли непоследовательно, спирально, загустевающе, будто в большой кастрюле всё медленнее помешивали деревянной палкой горячий кисель.

Радовало то, что солнце не спешило всходить. Тут оно поднималось из-за лесистых гор за спиной, и тень Палыча рождалась из тьмы, сначала расползаясь по воде, а потом всё усыхая и укорачиваясь.

Рождение собственной тени его поначалу забавляло. Один на пустом пляже, он, по-детски озорничая, вставал и задирал вверх то руки, то ноги, изображая из себя невиданных монстров с непропорциональными конечностями. На воде тень извивалась как живая. Но и это рыбу к креветкам не привлекало. Натянутая леска оставалась неподвижной, будто на ней подвесили в глубине утопленника и закопали в песок. И этот утопленник скорее отпугивал заблудившуюся барабулю, чем соблазнял. А пристёгнутый на леске колокольчик донки, бесполезный во всеобщем цикадном звоне, поблёскивал Палычу с упрёком: мол, совсем из ума дед выжил.

Чтобы отвлечься, Палыч выключил фонарик и дал время привыкнуть глазам к проявляющимся в бледных рассветных лучах контурам пляжа. Среди знакомых пней и камней он заметил метрах в полста от себя два новых бревна, лежащих в странном положении. Не крест на крест, а брошенных друг на друга как бы буквой «алеф». И напоминали они вовсе не брёвна, а пару человеческих тел с вывернутыми в противоположные стороны руками и ногами.

«На самом деле, что ли, утопленники? - безразлично представил себе их Палыч. – Или убили кого-то спьяну и штабелем сложили?.. Не мудрено… По такой-то жаре и таком шумовом оформлении…»

Он нехотя поднялся и медленно поплёлся в сторону неподвижных предметов, осторожно, стараясь не нагрести лишнего песка в шлёпанцы. Не дойдя метров пяти, Палыч разглядел, наконец, лежащего навзничь парня, раскинувшего в стороны руки и ноги, и девушку, лежащую головой, прикрытой полотенцем, у него на пахе. Из-под полотенца наружу торчала одна рука девушки, вторая оставалась вместе с головой невидимой под укрытием, зато хорошо были видны её белые тонкие ноги и круглый живот, выделяющийся на сером песке. По её животу опытному Палычу легко было определить, на каком она месяце беременности, а по её плавным движениям под полотенцем догадаться, от какого удовольствия парень не открывает глаза.

«Живые, слава богу!» - внутренне перекрестился Палыч, вздохнул и не менее осторожно, чем шел к влюбленным, ретировался назад, к своей удочке.

Колокольчик встретил его трагическим молчанием. Но это было уже не важно. Кисель в голове застыл и заискрился кристаллами воспоминаний, вспышками предположений и догадок.

«Точно, у них кондиционер в номере сломался! Дышать нечем.
 
А она: зачем ты меня сюда привёз? Умру, рожу здесь и умру! Что будешь делать?

А он: потерпи, завтра переедем в другой номер, одну ночь, потерпи. Пойдём сегодня спать на пляж, там прохладнее.

А она: не любишь! Не целуешь! Живот мешает, боишься… Я стала страшная, отекла, обрюзгла, от жары последняя косметика сползает, я тебя мучаю своими болячками, капризами, нытьём, ты сторонишься меня, ты меня стыдишься… Ты молод, ты красив! И я не меньше тебя люблю. Больше! Я ношу в себе твоего ребёнка! Умру, рожу здесь и умру! Зачем ты меня сюда привёз?

А он: как я был счастлив здесь, в детстве, семнадцать лет назад! И море было глубже, и в нём плавали большие плоские рыбы. И я научился в нём плавать. А теперь в тебе и в море плавает мой ребёнок. И он так же счастлив, как я. Неужели ты не чувствуешь это?

А она: нет, я умру! Я хочу пить! Я хочу есть! Я хочу тебя!
 
И забирается с головой под полотенце…»

Почти рассвело. Ставшая видимой, как тонкий волосок менады, леска провисла на кольцах удилища, а потом вдруг напряглась до отмерянного катушкой предела, вздрогнула, сдернув с себя бесполезный колокольчик, и прогнула пружинистый кивок на конце удочки в направлении воды.

Оглянувшись на молодую пару, занятую своим неслышным делом, Палыч ослабил тормоз на катушке, дав леске свободно разматываться, и вместо того, чтобы подсечь нежданную рыбу, коротко вздохнул, подумав: «Только не сейчас! Подожди немного… Пусть закончат…»

Будто услышав его, юноша удовлетворённо простонал, и краем глаза Палыч заметил, как голова девушки под полотенцем прекратила свои движения. Тогда, облегченно вздохнув, он загрубил фрикцион на последних пяти метрах, что оставались свободными на шпуле катушки, встал во весь рост и сделал широкую подсечку.

Утренние цикады издали последний звенящий аккорд, но его заглушил гудок тепловоза и стук проносящегося за спиной по рельсам товарняка.

Рыба, повисшая всей тяжестью на снасти, не делала резких движений. Она давила ко дну, позволяя выбирать леску длинным удилищем не более, чем на метр. И делала это, казалось, затем только, чтобы Палыч успевал подмотать выбранную удилищем леску на катушку, а рыба тем временем умудрялась снова лечь на дно всем своим весом. Невидимое существо словно предупреждало, что любое резкое движение приведёт к обрыву снасти и, чтобы увидеть, кто оно и каково на самом деле, надо действовать с ним осторожно и уважительно.

Палыч, как ни странно, был готов к такому перетягиванию. Без лишнего волнения он повторял движения удилищем и короткую подмотку в ритме, который задавал незримый соперник. Он был уверен в своей снасти и в неторопливом способе вываживания. Времени на животное охотничье удовольствие было достаточно. Ловца теперь ничего не отвлекало.

Чутко следя за реакцией рыбы на другом конце лески, Палыч будто общался с ней, приговаривая: «Ну, вот и хорошо, отдохни немножко… Уснула, что ли?.. Давай-ка, поближе… Еще чуть-чуть… Вот так… И ещё капельку… Да не бойся! Сильно не поранься, смотри… Я тебя отпущу… Честное слово, отпущу… Только дай себя взять. Посмотреть, что за чудо такое здесь водится…»

Он и не сразу заметил рядом со своей тенью тени стоящих позади него людей. На секунду оглянувшись, он узнал в них молодую пару. Юноша и девушка стояли молча, широко открыв глаза и беззвучно наблюдая за Палычем. Палыч кивнул, якобы поздоровавшись, и улыбнулся, увидев в их лицах неподдельное восхищение, даже трепет перед происходящим. Так похоже сонные дети, дождавшись ночью, наконец, новогоднего салюта, жаждут его самой яркой, самой запоминающейся вспышки. И они уверены, что она произойдёт. Взрослые не обманывают. И после этого чуда начнётся новая, другая, удивительная жизнь…

«Вот теперь ты точно должна показаться! – убеждал про себя Палыч рыбу. – Теперь срываться с твоей стороны было бы подло! Вот спроси у своего рыбьего бога: нет большего разочарования, чем крах несбыточных надежд? И он тебе скажет: нет! Валяй на берег, там тебя ждут люди, которым ты принесёшь счастье. Покажись! Чего тебе стоит?.. Приказываю тебе, уступи!»

Но рыба, видно, богу своему не верила. Метрах в двадцати от берега, она, наткнувшись на что-то или ослепленная на мели поднявшимся солнцем, сделала рывок, извернувшись и показав оливковую спину и белое пузо, и направилась назад в глубину, в противоположную сторону. Палыч, едва успев отреагировать на такой рыбий фортель, скинул катушку с тормоза и дал слабину леске, чтобы она не оборвалась. Рыба утаскивала снасть всё дальше, а Палыч не давал ей сделать этого без усилий, притормаживая пальцами шпулю. И на самом деле уставшая рыба через полминуты побега вдруг замерла и не сразу, неохотно упираясь, вновь позволила тащить себя к берегу.

«Что? Услышала своего бога? То-то…» - пригрозил ей про себя Палыч, а вслух громко сказал:

- Эй, молодёжь! Нечего пялиться! Приготовьте свои полотенца и ступайте в воду. Один шагов на пять слева, вторая – на пять справа. Я между вами его поведу… Как покажется, сходитесь и идите к берегу за ним с двух сторон. Не пугайте. Отрезайте его от глубины… Я подведу к прибою. А как он на спину начнёт переворачиваться, вы падайте на него с полотенцем сверху, прижимайте ко дну… Это калкан, камбала большая. Не укусит. А бородавками своими поцарапать может. Будь осторожнее… Если вытащите, я вам его подарю!

Палыч сурово оглянулся на ошарашенную молодёжь, наверчивая катушку, и прикрикнул:

- Что стоим?! Марш в воду! Я буду командовать, что делать!

И молодёжь, развернув пляжные полотенца как флаги, пошла…

Всё случилось, как и рассчитал Палыч. Калкана взяли «в клещи» на мелководье. Девушка ловко придавила его через полотенце к песчаному дну коленками, привычно расставив их у своего круглого живота, юноша ей помог, ухватив добычу за плавники вдоль плоского тела, и они вдвоём хоть и с трудом, но дружно и молча выволокли рыбу на берег.
 
Палыч ликовал, не подавая виду. На берегу пассатижами он освободил морского монстра от крючка с барабулькой, которая, вероятно, и прицепилась к креветке на снасти. Выходило так, что первой поклёвки оглушенный цикадами Палыч не заметил и очнулся с рассветом только тогда, когда рыбка была в пасти калкана и тот, почувствовав неладное, решил вернуться на глубину.

Рыба, размерами с детский надувной круг для плавания, лежала на песке пляжа неподвижно, чуть приподнимая верхние жабры и зло глядя на поднявшееся солнце скошенными на одну сторону пуговицами глаз. Видно было, что она не понимает, что ей теперь делать. Как не понимали это и молодые люди, вытащившие её на берег.

Помолчав недолго, Палыч решил подсказать:

- Килограмм под десять будет… Если к себе в гостевой дом потащите, то для разделки хороший пень и топор понадобится… У вас в номере холодильник большой?

Юноша взглянул на беременную подругу. Та нежно гладила рыбу по пупырчатой спине и молчала, время от времени выжимая на неё мокрое полотенце. Место под передним плавником подтекало у камбалы маслянистой желтоватой жижицей. Попробовав её пальцем, девушка отдёрнула руку и вопросительно взглянула на Палыча.

- Да-да… Икра… Хотя и не время… Говорят, омолаживает… Как и молоки, кстати… Древние греки ещё определили… Ну, что, будете брать? А то сдохнет и завоняет… Жарко уже становится…

Девушка дала своему парню оба полотенца и попросила намочить их побыстрее. Тот мигом метнулся к морю и вернулся с ними, уже мокрыми.
 
Палыч помог переложить калкана на одно из них, а второе девушка положила на рыбу сверху, прикрыв её от солнца.

Она продолжала поглаживать её пупырчатое тело через мокрую материю и вдруг спросила у Палыча:

- А это у неё сисечки такие твёрдые, чтобы деток кормить? Ей много надо сисечек, чтобы на всех хватило… Да?

Палыч не нашёлся, что ответить, взглянул в её сияющие восторгом глаза, отвернулся и пошёл сматывать снасти.

Было уже к семи утра. На пляже стали собираться первые загорающие, подходили к беременной девушке с рыбой, фотографировались с ними, таскали им из моря воду, что-то громко обсуждали и о чем-то спорили.

Наконец, когда Палыч с удочкой уже поднимался по лестнице на железнодорожную платформу и оглянулся назад с её высоты, он увидел, как калкана затащили опять в море и спешно пытались его реанимировать.
 
И камбала зашевелилась. Сверху было видно, как рыбина качнула плавниками на мелководье, а уже погруженная в воду медленно поплыла, и знакомый юноша, подталкивая, проводил её до глубины и вернулся назад быстро, красивым кролем, и вышел на берег во всём великолепии молодости и здоровья. Девушка со сферически земным животом обвила его тонкими руками за крепкую талию нежно и благодарно. А Палыч, успокоенный выполненным обещанием рыбьему богу, вернулся на тропинку к дому, в заросли бамбука и ежевики, в спасительную тень чинар и смокв, и услышал вновь утреннюю цикаду. И вспомнил о других богах.

Вспомнил о розовопёрстой Эос, богине Утренней Зари, открывающей ежедневно ворота своему солнечному брату, Гелиосу, для прогулки по небу. О её любви к смертному красавцу Тифону. И как она, уставшая от разлук со своими возлюбленными, выпросила Тифону у Зевса-отца бессмертие для их вечной любви. Но забыла попросить о сохранении ему вечной молодости и красоты. И любимый старел у неё на глазах, пока не усох вовсе и не превратился в жесткокрылую безобразную цикаду с выпученными стеклянными глазами. Эос не могла на это смотреть и спрятала Тифона прочь от своего взора. Где она его схоронила, сама не помнит, да и никто не знает. И трещит он теперь оттуда по утрам, и не различить его голоса среди чужого треска. Кричит Тифон среди остального хора сладострастных призывных воплей лишь об одиночестве и забвении. Трещит о том, что бессмертие в бесконечном старении страшно и жестоко, как бы тебя ни любили богини, как бы ты ни любил богинь…

Но думалось Палычу и о другом. О настоящем.

Что новые цикады, как и спасенные косяки калканов, возвратятся к этому берегу в очередной раз.  Вернутся прекрасными и юными, способными любить и верить.
 
Приедут летом и новые люди в отпуск. Много красивых людей.

И это место наполнится свежей легендой.
 
О том, что только здесь каждые семнадцать лет любой беременной можно поймать золотую камбалу, наполненную животворящей икрой. Но клюёт она один раз в жизни на бессмертную цикаду, спрятанную Эос. Надо её только найти и забросить в море. А рыбу поймать и отпустить.

И будет людям счастье.